Текст книги "У Пяти углов"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
– Ну вот, уже восемь минут восьмого.
– Вот сейчас может прийти. Я не ужинаю, жду его.
– Ну а я, на всякий случай, поужинаю.
В кухне Надя нарезала тонкими палочками картошку – ясно, чтобы все было готово для очередной излюбленной Персом яичницы.
– Приехал? Будешь сам ужинать или ждать Петю?
– Сам. Его ждать – придется сразу завтракать! Тогда садись. Я тебе сделала голубцы. Нине
Ефимовне тоже, наверное, голубцы? Или картошку из солидарности с Петей? Ты ей сколько раз говорил, что лучше ей поменьше картошки, а все равно ест… А своему любимому Пете она знаешь что сказала сегодня? «Вольт мне никогда не носит папку». Вот. Ты же все для нее делаешь!
– Ну и что? Сказала она математически точно: я никогда не ношу ее папку. Не вожу то есть.
– Чего возить, когда до ее любимого Союза два шага. Перейти площадь. Что ж тебе, ради этого приезжать с работы?
– Все это подстрочный комментарий. А папку я не вожу.
– Но зачем говорить? Таким тоном! Даже Петя ей возразил: «Волька работает днем, а я сейчас свободен».
– Ладно, чего мне докладывать.
Хотя Надя все говорит справедливо, Вольту не хотелось выслушивать: что-то нестерпимо банальное в таких коллизиях между невесткой и свекровью!
Послышался звонок, и матушка бегом прошлепала открывать. Но оказалось, что это не Перс, а та же Грушева, верхняя соседка. Вошла и сразу в кухню.
– Здрасьте, добрый вечер! Ой, я вам помешала ужинать? Я на минуту.
– Что вы, Элеонора Петровна, садитесь! Хотите индийского чаю?
Надя, как всегда, обрадовалась Грушевой, зато Вольт – не очень. Понадеялся, что Грушева откажется от чая, но та жеманно согласилась:
– Ну если индийского… Все равно я только на минуту. Я к Вольту Платонычу.
– Ну что вы, как можно так официально? – забеспокоилась матушка. – Вы же Волика знаете, можно сказать, с самого детства!
А Вольту как раз и понравилось, что официально: не хочет он с Грушевой никаких отношений, кроме официальных! Тем более что он не любит вспоминать свое детство, ему всегда неприятны люди, восклицающие со слащавой улыбкой: «Ах, я тебя знаю с пеленок! Я тебя носил на руках!»
Ничего, Ниночка Ефимовна. Я к нему с официальной, можно сказать, просьбой, а потому обращаюсь официально. Да и растут дети. Мы не замечаем, а они растут.
– Да-да, растут, – вздохнула матушка. Еще одна банальная мудрость.
– А мы стареем, да не умнеем. Вы знаете, как меня сегодня надули? Цыганка, девчонка! Продала банку меда за двадцать пять рублей, трехлитровую, а там оказался вовсе не мед. Какой-то густой сироп. Ну немного пахнет медом, правда.
– За двадцать пять?! Новыми?!
– Да сколько ж можно считать старыми, Ниночка Ефимовна. Можно уже привыкнуть за двадцать лет. Деньги новые, да я – дура старая.
Вольт предельно выразительно посмотрел на Надю, Та покраснела.
– И откуда ж она взялась у вас, Элеонора Петровна?
– Позвонила в квартиру. Наверное, прошлась по всей лестнице. А к вам не звонила?
– Нет. Я не слышала, по крайней мере.
– Звонила, – коротко сообщил Вольт.
– Что ж ты, Волик, не рассказываешь?! И что же?!
– Ничего. Не купили.
– Слава богу! А то такие деньги!
– Вольт Платоныч – умный человек, не то что я. Потому я и пришла: как к умному человеку и умному психологу. Вольт Платоныч, у моих хороших знакомых ребеночек с миастенией. Три года, а он не ходит. Такой умный мальчик, прекрасно разговаривает, все понимает! Вы не могли бы с ним заняться?
Вольта удивило, что Грушева так уверенно произнесла название болезни – обычно немедики перевирают безбожно.
– Плохо, что маленький. В принципе бывает, что удается помочь. Но нужна невероятная воля: упражняться часами в течение нескольких лет. Как объяснишь ребенку, что это необходимо? И взрослые-то немногие способны на такое.
– Постарайтесь, Вольт Платоныч! Он очень умный, он все поймет! А что ребенок… Такие дети иногда развиваются лучше нормальных. И обгоняют сверстников – за счет воли. Анни Хенинг в детстве болела полиомиелитом, а стала чемпионкой мира по фигурному катанию. Вот вам волевой ребенок!
Вольт этот факт знал, разумеется, и уже вставил в будущую книгу как пример человеческих возможностей. Но откуда знает Грушева?
– Да, нужно упорство не меньше, чем у Анни Хенинг. Если он сможет… Я попробую, Элеонора Петровна, вдруг и правда у мальчика окажется чемпионская воля! Я люблю таких.
– Попробуйте, Вольт Платоныч! Такой замечательный мальчик! И родители – жалко родителей. Единственный ребенок, поздний.
– Вот именно, что поздний!
Еще не зная родителей, Вольт сразу их невзлюбил заочно: сплошной эгоизм – заводить поздних детей! Ведь сколько всяких пороков у таких! Им, видите ли, хочется ребенка, а тот потом мучайся всю жизнь!
– Зачем же это делать? Слишком большой риск – иметь позднего!
– А бывают как раз очень умненькие дети. Да и этот Максимка – такой умный!
Большое счастье – быть умным инвалидом. Уж лучше глупым.
– А может, и не будет инвалидом. Вот вы с ним позанимаетесь…
Вольт молча пожал плечами: и у взрослых редко хватает упорства на такие тренировки, какие нужны при миастении.
– Так я им дам ваш телефон, вы договоритесь. Отца зовут Сергей Георгиевич. Да вы просто запомните: родители Максимки!
Вольт опасался, что сейчас начнется новая история про Федю, непутевого внука Грушевой, вроде прошлой истории про джинсы, но Грушева быстро ушла. Мама проводила ее и вернулась в кухню. Она только что впервые услышала про несчастного Максимку, но уже была полна к нему сочувствия.
– Подумайте, какое несчастье! Что чувствуют родители, я даже не представляю! Наверное, клянут себя на чем свет стоит. Да, первого ребенка нужно родить до тридцати!
Всякое упоминание о детях в устах матушки Надя воспринимает как намек. И укор. Хотя мама ничего такого не имела в виду. Чтобы отвлечь от опасной темы, Вольт поспешно предложил:
– Съела бы ты сейчас голубцы, пока теплые.
– Нет, подожду Петюнчика. Я все-таки верю, что он придет, как обещал. – Будто он уже не опоздал на сорок восемь минут. – Такое блаженство, что он приехал, такое блаженство! Вот даже след остался, так он поцеловал. Вот!
Матушка попыталась продемонстрировать след, но Вольт стыдливо отвернулся.
Да, я тебе не рассказывала: Петюнчик, когда относил мою папку в Союз, знаешь кого там встретил? Сына Десятниковой. Ты его не помнишь?
– Нет.
Вольт редко помнит тех, кто ему неинтересен.
– А Петюнчик помнит, сразу узнал. Мы когда-то вместе снимали дачу в Рождествено. Лет двадцать назад, а Петюнчик узнал: он такой внимательный! Это я ей позвонила, что сегодня выставком, вот сын и принес работы, потому что она больна. Вдруг вспомнила ее и пожалела: в Союз она так и не прошла, знакомые ее не любят – жалко человека. Правда, она язва, потому ее и не любят: всегда норовит сказать гадость. Мы когда-то вместе занимались еще в студии у Рукавишникова, там была такая Невзорова. И как-то пришла в новой шляпке. Стоит, помню, Невзорова перед зеркалом, поправляет новую шляпку, довольна, а Десятникова подходит сзади и говорит: «Все равно уродина!» Ну ты подумай! Невзорова потом буквально плакала: «Что я ей такого сделала?» И мне однажды съязвила. Уже когда меня приняли в Союз, встречает: «Ишь раздобрела, как купчиха!» Вот такая! Понятно, что ее не любят. Но все-таки жалко, потому что одинокая, несчастная. Где это сказано: «Язык мой – враг мой!» Не в Библии? Ведь мудро, хоть и в Библии.
Вот чего Вольт никак не понимал: как можно жалеть такую стерву? Звонить ей, чтобы несла работы на выставку! Если это и есть хваленая доброта, то не надо такой доброты! Каждый должен получать то, что заслужил! А от такой доброты сволочам раздолье: разводятся от нее, как клопы!
Так разозлился от матушкиного умильного рассказа, что не сразу дошла Надина фраза:
– Не «хотя», а потому и мудрость, что в Библии. В ней, Нина Ефимовна, сплошная мудрость. Там все сказано от и до, ничего нового потом не придумали.
Да еще неприятным нравоучительным тоном, который иногда у нее прорывается.
– Теперь, может, смотрят иначе, – беспечно сказала матушка, – нас-то учили, что в Библии один религиозный опиум.
– Да, теперь и наука признает, что в Библии все правда, и даже вся современность предсказана.
Все так же нравоучительно.
Если даже нарочно постараться, трудно сказать что-нибудь более отвратительное Вольту! Пусть бы ему говорили в глаза, что он бездарный, бессердечный, безобразный – он бы отнесся почти спокойно: злопыхательство и больше ничего. Но то, что в Библии одна сплошная мудрость и все сказано – это для него как личное оскорбление! Потому что вся его работа – мечта о прогрессе, о новой жизни, непохожей на теперешнюю, а какой может быть прогресс, если все сказано в старой-престарой книге, собрании притч, иносказаний и темных пророчеств. Зачем вообще думать, если уже все сказано? И хоть бы услышал эту пошлость от кого постороннего – ну черт бы с ним, мало ли дураков на свете! – а то от жены, которая столько раз твердила: «Я – это ты!» Нет уж! Такая Надя – чужая, нет, дальше, чем чужая, – враждебная!
Все-таки он постарался сказать спокойно, с небрежной иронией:
– Ты еще скажи, что вся история уже предсказана Нострадамусом – прошедшая, настоящая и будущая. Сейчас модно.
– Не модно, а значит, дошли до него умные люди. Поднялись до понимания. Иначе бы не читали этого Нострадалиса.
– Нострадамуса!
Надя от Вольта же и услышала впервые про Нострадамуса – недавно имел неосторожность рассказать для смеха, что вот, откопали писания почтенного алхимика, – услышала и мгновенно оказалась готовой поверить, потому что чушь, мистика, алхимия – как тут устоять? И вот уже те, кто дошли, – умные люди!
Только бы сдержаться, не высказать все при матушке: нет ничего банальнее публичной семейной сцены!
Но есть он уже не мог: не проглотить. В прямом смысле. Сидел и, чтобы немного успокоиться, раз за разом нажимал кнопку на своих электронных часах, тупо наблюдая, как на табло исправно выскакивает сегодняшняя дата.
Надя заметила и сразу озаботилась:
– Ты чего смуришь? И чай не пьешь.
О том, что он не выпьет чаю, она волнуется, а чтобы не доводить до белого каления своей мистической болтовней – такого понятия нет!
– Не хочу чаю! – Только бы сдержаться, не высказать все при матушке. – Попробую еще поработать.
Он встал и не своей, скованной походкой пошел из кухни. Матушка попыталась перехватить его по дороге:
– Сделай мне наушники. Ты же знаешь, как я берегу твой покой для работы!
Бережет! Сколько воевал за эти наушники!
– Надя сделает.
Надя вошла в комнату сразу за ним – верная Эвридика, и оглядываться не нужно – не отстанет.
– Ну чего ты смуришь? И чаю не попил. Первую самую гневную минуту Вольт перетерпел,
как всегда, и должен был уже успокоиться хоть отчасти. Но не успокоился.
– Зачем спрашивать? Если все заранее предсказано! Не надо ничего спрашивать! Значит, еще Нострадамус предвидел, что я сегодня не выпью чаю! Зачем спрашивать?
Если бы Надя поняла его состояние, посмеялась бы над собой и над Нострадамусом, наверное, он бы успокоился, как всегда. Но она не поняла. Она тут же забыла свои тревоги по поводу недопитого чая и снова заговорила с неприятной нравоучительностью:
Нострадал… Нострадамус предсказал только крупные события – войны, землетрясения, атомную бомбу. Надо же понимать. Считаешь себя ученым, а говоришь такую ерунду: чтобы предвидел какой-то недопитый чай!
Считаешь себя ученым… Нет, Надя, скорее всего, не хотела обидеть, просто у нее иногда проявляется такая же стилистическая глухота, как у матушки. До чего же неприятна такая глухота! Как если бы запах изо рта, честное слово!
– Оттого, что я считаю себя ученым, я могу считать Нострадамуса либо сумасшедшим, либо шарлатаном. А тех, кто уверовал в его пророчества, – совсем темными!
Надо было бы с ходу придумать остроумное определение, но с ходу не придумалось, вот и высказался неуклюже: «…совсем темными…» Хотел добавить: «бабами», но удержался.
Плохо, что так считаешь. Это не от учености, а от упрямства. Сейчас все признают интуицию. Все умные люди!
За что ему приходится такое выслушивать?! И если бы только сегодня! Сколько раз он сдерживался только в самые последние дни – не хотел скандалить, не хотел обидеть: «святое письмо», потом этот дурацкий магнетизм, потом цыганка с дурным глазом… Ну конечно, они там в цирке все суеверные, но не настолько же! И зачем он только с ней связался?
Надя должна была бы быть счастлива, что у нее такой муж! И хороший ученый, и не пузатый какой-нибудь дядька, а вполне спортивный мужчина. Да еще моложе ее. Должна быть счастлива, каждую минуту быть счастлива, держаться за него обеими руками, бояться чем-нибудь обидеть! А она? Будто нарочно злит его своими глупостями. Прекрасно ведь знает, как он относится ко всякому шарлатанству, но не желает промолчать! Интуиция…
Ты произносишь слово, но не понимаешь, что оно значит. Интуиция – это подсознательное обобщение опыта, к пророчествам интуиция отношения не имеет. Ни к библейским, ни к алхимическим, астрологическим и прочим.
– Уж как-нибудь я знаю! Ты можешь понимать в своем смысле, а умные люди понимают в другом.
Не то что бы в эту минуту Вольт все рассчитал. Но, наверное, в его собственном подсознании обобщились мысли о том, что Надя и сама прекрасно знает, что им суждено расстаться, потому и держится за свою комнату на Васильевском, и если уж расставаться, то почему не сейчас, когда она так явно демонстрирует свое непонимание, свое упрямство, свою нелюбовь, в конце концов! Он станет свободен, он сможет найти себе другую – понимающую, красивую, молодую… Нет, Вольт этого не рассчитывал, как рассчитывают шахматную комбинацию, – просто он интуитивно устремился вперед навстречу скандалу:
Слова нельзя понимать в своем и в другом смысле – иначе невозможно было бы общаться! Когда я говорю, что работаю, ты понимаешь, что я не еду в бассейн. И для дела, для практики ты слова понимаешь правильно, а вот захочется поболтать о том, что в Библии все сказано, или что Нострадамус все давно предсказал, – тогда слова можно понимать во всяких смыслах, тогда можно все истолковать, все притянуть за уши, лишь бы оправдать свой бред!
– Как же ты терпишь жену, которая говорит бред? Ты же такой интеллектуал!
Вот тоже слово, которое Вольт не переносит. Что такое интеллектуал? Чем отличается от интеллигента? Да, стилистическая глухота… Запах изо рта, конечно, тоже ужасен при близком общении – и все же неизвестно, что хуже.
– Значит, напрасно терпел!.. Ты веришь во всякую чушь, так почему тебе не дойти до солипсизма, не поверить, что мир вокруг на самом деле не существует, а только снится тебе?
– Может, и снится!
Вот и прекрасно. Тогда я исключаю тебя из своего сна и ухожу из твоего. Переживать нечего, если всего лишь сон. Потому, надеюсь, разойдемся мирно.
– Перестань, из-за этого не расходятся! – так же нравоучительно..
– А из-за чего же расходятся? Из-за ревности? Из за любовной измены? Все это сплошная банальность. Я не ревнив.
Когда-то Вольт ревновал бешено – нет, мучительно и бессильно: еще когда в школе был влюблен в Женю Евтушенко. Зато Надю ничуть не ревновал, честно. И мысли такой никогда не бывало.
– Потому что нет никаких измен, потому и не ревнуешь.
Вольт попытался представить Надины измены – и не смог.
– Потому что измена – не только постельная! Вся эта мистика с Библией и Нострадамусом – такая же измена, даже хуже. Неужели непонятно? Людей на кострах сжигали за несходство идей – так уж чего там развод! Самая большая вражда бывает из-за идей. И из-за работы. Я должен спокойно работать, делать свое дело. А как я могу работать спокойно, если ты меня злишь каждую минуту. Словно нарочно дразнишь, как идиоты зверей дразнят в зоопарке.
Противно заныло сердце. Он же прорывался сквозь скандал к свободе, нужно ликовать, так почему болит сердце?
– Для тебя все и всё – только приложение к работе!
Совершенно точно. И мне нужны полезные приложения. Способствующие!
Даже и сейчас, в крайности, Надя не удержалась от банального женского:
Я думала, я – не только приложение.
– Только! Так что, видишь, мы не устраиваем друг друга взаимно: ты меня – своей мистикой, я тебя – тем, что не возношу на пьедестал, не лепечу шлягерные пошлости: «Ах, ты для меня весь мир!»
А Жене Евтушенко что-то такое лепетал, выпив для храбрости, когда справляли Первое мая у Лены Козловой. Лепетал, а Женя смеялась: «Ф-фу, Лягушонок!» Стыдно вспоминать.
– Да, не лепечу шлягерные пошлости. Ну а раз мир – всего лишь сон, то никакой драмы. Исчез из сна – и все. Ну разве что еще приснится развод.
Чуть не добавил: «Раз нет детей, не надо и судиться», но удержался: Надя тяжело переживает свое бесплодие, и напоминать ей в такой момент – жестоко.
Да, он мчался на всех парах навстречу свободе! Когда-нибудь у него будет другая жена, возможно чем то похожая на Женю Евтушенко; она родит сына, а рожать будет непременно под водой, а потом они вместе станут растить гениального ребенка…
Если только Вольт сможет кого-нибудь растить, когда так колет в сердце.
Наконец до Нади дошло по-настоящему, что все может кончиться. И она испугалась. Подошла, схватила его снизу за локти своими сильными пальцами гимнастки, заглянула в лицо:
– Перестань! Нам невозможно разойтись! Ведь я – это ты!
Он резко высвободился. Интуиция несла его к свободе, а цепкие пальцы Нади как бы воплощали переживаемую столько лет несвободу.
– Вот уж нет! Я – не ты! Не существует во мне такой темной половины! А если бы была, я бы ее отсек! Как руку с гангреной.
Надя снова поймала его за локти.
– Меня нельзя отсечь! По живому! Сам никогда не знал боли, потому и режешь!
И снова он высвободился. Осторожно. Потому что в прошлый раз от резкого движения еще сильнее заболело сердце. И под лопаткой тоже.
– Не знал боли, правильно. Но все-таки представляю. Теоретически. А резать все равно иногда надо. Сразу!
– Нет, когда не прочувствовал на себе, не поймешь! Такому, который своей боли не знал, – чужая нипочем! Всегда благополучному!
Даже сейчас Надя не могла без упрека. Пускай. Лучше казаться всегда благополучным, чем плакаться. А в сердце кололо все сильней. И делалось страшно: ведь столько еще нужно успеть! Неужели он не успеет?! Неужели доведет его Надя своим упрямством?!
– Что ж делать, если нужно резать, приходится вытерпеть.
– Да ты подумай, из-за чего ты хочешь резать?! Что случилось?!
– Случилось! Ты чужая, вот что случилось!
– Какая же я чужая? Ты что?
Она заглядывала ему снизу в глаза, пыталась снова схватить за локти, но он поспешно отстранялся.
– Чужая! И уйди, пожалуйста!
Что-то закорртилось в мозгу, и стало крутиться одно и то же слово:
– Чужая! Уйди, пожалуйста!
Это как клаустрофобия – когда кажется, что замкнут в тесном пространстве и никогда из него не вырваться. Однажды в детстве с Вольтом было такое: он был в гостях у одного мальчика, и дверь в комнату, в которой они играли, захлопнулась; ручки изнутри не было, отпереть можно было только снаружи. И тут Вольта охватил ужас: ему показалось, что дверь никогда не отопрется, что о них забудут, что они так и останутся здесь… Он подскочил к двери и стал колотить в нее ногами. С той стороны тоже не было постоянной ручки, она вынималась и вставлялась по мере надобности, и тут, как нарочно, не могли ее сразу найти, а он колотил все сильнее, ничего не соображая, не слушая голосов из-за двери. Настоящий припадок!.. И вот второй раз в жизни такое состояние.
– Уйди, уйди, пожалуйста!
Само Надино присутствие давило. И боль в сердце становилась все сильнее. Неужели он ничего не успеет в жизни?! Из-за нее!
– Уйди, пожалуйста!
Как, оказывается, больно – прорываться к свободе!
– Уйди, пожалуйста!
– Куда же я уйду! Ты же знаешь, я к себе в комнату пустила Асю с мужем.
– Уходи! Куда-нибудь… Уходи! Давай мирно. Не как матушка, которая довела отца… Уходи!
– Да пойми ты: нельзя тебе без меня! Вам всем нельзя! Сейчас приехал Петя, кто будет готовить? Нина Ефимовна?
Господи, за что она цепляется!
– Как-нибудь! Уйди, пожалуйста!
Что-то случится, если она сейчас же не уйдет!
– Да ты вспомни, что здесь у вас было до меня! Слишком верная Эвридика, которая всегда идет
следом, цепляется, не хочет отстать, как ее ни гони!
– Спасибо за все, но уйди, пожалуйста!
Надя снова заглянула ему снизу в лицо и отошла, что-то поняв.
– Хорошо, побудь один, успокойся. Завтра сам не вспомнишь, из-за чего хотел рубить по живому. По живому же, слышишь, да?! Нет, не слышишь. Ты слишком счастливый, чтобы слышать! У кого не было своей боли, тот не услышит.
Уже не было боли, а словно изжога там, где сердце.
– Уйди, пожалуйста!
Ладно, уйду, чтобы ты успокоился. Завтра вернусь, когда ты сам забудешь, из-за чего все начал.
Так тягостно было ее присутствие, так хотелось вырваться, что он даже испытал прилив теплого чувства к Наде за то, что она наконец уходит. Захотелось как-то позаботиться на прощание, чем-то помочь.
– Может, тебя подвезти?
Он не подумал, сможет ли сейчас вести машину.
– Не надо.
Но как же ты? С чемоданами!
– Не надо, ничего я не возьму. Слишком много, если брать: тут все мое, все, что вложено. И все равно: я – это ты! И не отрубишь: прирасту снова, слышишь, да?
Но он почти не слышал. Наконец ушла.
Громадное облегчение. Ничего не давит – свобода.
Вырвался, свободен – но первое же свободное чувство: жалость!
Снова и снова вспоминались все наговоренные Надей глупости, все чужое в ней, вся ее жалкая мистика. Но все равно…
Спускается сейчас по лестнице, такая маленькая, похожая на мальчика. Спускается по лестнице, по которой ей больше никогда не ходить. Придет еще за вещами, но чтобы хозяйкой – никогда. Вышла на улицу, проходит мимо Стефы, прощается с ним, потому что он тоже член семьи. Идет одна по мокрой улице, наступая на желтые листья. Идет, держит осанку, чтобы никто ни о чем не догадался со стороны…
Никогда он не был влюблен в нее, как был когда-то влюблен в Женю Евтушенко, но с нею было естественно. Вот самое точное слово: естественно! Будто она и вправду часть его самого… Пока не находил на нее очередной приступ упрямства. Было бы так же естественно с Женей Евтушенко? Вряд ли. Слишком Вольт был влюблен, слишком напряжен при ней…
Очень жаль Надю, но что отрублено – то отрублено.
Так же жаль ему было отца, когда шесть лет назад Вольт уезжал от него, зная, что не сможет больше вернуться.
У отца под Москвой дача в академическом поселке. Он, правда, не академик, а только членкор, и потому полных академиков с некоторой желчностью называет не иначе как «наши бессмертные». И Алябьева, своего старого знакомого, тоже. Может быть, даже в особенности – Алябьева. Объект научных занятий отца Вольту казался слишком нестрогим, требующим скорее методов искусства, а не науки: древнеславянская литература – «Слово», «Повесть временных лет» и так далее. Науками в полном смысле Вольт признает физику, химию, биологию, а гуманитарные области – нет, все же они ближе к искусству. Впрочем, большинство с ним не согласно – ну и ладно. Так вот, на подмосковную дачу Вольт уже после института стал приезжать каждое лето, это сделалось традицией: проводить у отца часть своего длинного научного отпуска – кандидатом Вольт стал очень быстро после окончания. Тогда еще он не был официально женат на Наде и ездил один: приехать к отцу с нею, пока они не зарегистрировались, было невозможно – такой уж чопорный дом.
В тот последний приезд они много спорили. Как раз тогда вышла книга Олжаса Сулейменова «Аз и я» с совершенно новым взглядом на «Слово». И взгляд этот очень понравился Вольту – свежестью, смелостью! Вольт всегда любил новые взгляды сами по себе: если они и оказываются неверными, все равно заставляют мыслить, заставляют перетрясти рутину! А во взгляд Сулейменова Вольт и просто поверил. Зато отец – нет! Вольт и не ждал другого: если отец всю жизнь занимался «Словом», невозможно ему согласиться, что глубже и правильнее взглянул мальчишка, да к тому же дилетант, какой-то Сулейменов, какой-то поэт… Но воспринял отец книгу Сулейменова не просто как некую неверную гипотезу, которую надо небрежно разгромить со своих академических высот, а очень лично. Да отец и никогда не умел спорить без личностей: в какой-то момент у него багровеет шрам – память о бешеной скачке на спор с Мишей Алябьевым, он начинает тяжело дышать, голос делается жестяным, как выражается его Нина Павловна. Она каждый раз пыталась успокоить отца, но перепадало и ей: «Ну-ну!» звучало не веселой подначкой, а зло: «Ну-ну, погоди же!» Потом наедине она выговаривала Вольту: «Не спорь ты с ним, уступи, видишь, как он переживает! При его-то сердце!» Но Вольт не мог уступить: почему он должен уступать, если думает иначе?! Но все же споры о Сулейменове – всего лишь споры, хотя и они подготовили почву для разрыва.
Набирались и вовсе мелочи. Например, каждую неделю отец вырезал из «Правды» телепрограммы. Как-то раз Вольт куда-то задевал «Правду» и вырезал программу из «Вечерки». Ерунда же! Но отец все ходил, искал пропавшую «Правду», говорил, что в «Вечерке» другой шрифт, ему не нравится. Как тут не выйти из себя! Тем более что дома Вольт привык всем распоряжаться, а тут должен трястись над газетой, должен спрашивать, из какой можно вырезать программу, а из какой – нельзя. Будто он ребенок!
Но в тот день, когда произошел генеральный разрыв, как раз обедали очень мирно. Никаких споров, отец очень интересно рассказывал про поддельный список «Слова», мелькнувший недавно в Рязани, – и вдруг зазвонил телефон короткими междугородными гудками. На академической даче, естественно, и телефон, и прочие городские удобства. Вольт хотел подойти сам, потому что сразу понял, что звонит мама, – он вообще часто угадывает, кто звонит. Хотел подойти сам, но ближе оказалась Нина Павловна. «Тебя, Вольт», – произнесла она непривычным голосом, подошла к отцу и что-то ему прошептала. То есть ясно – что.
Вольт оставил маме этот дачный телефон для экстренных случаев, и случай оказался достаточно экстренным: его разыскивали из Леннаучфильма, хотели предложить сняться в фильме о групповой психотерапии, – научно-популярное кино Вольт очень уважает.
Когда Вольт вернулся к столу, сгустившееся молчание можно было резать ножом. Заговорил отец только после обеда, когда Нина Павловна ушла мыть посуду. Предельно жестяным голосом:
– Мы очень рады видеть тебя здесь у нас, но не хотим, чтобы это становилось поводом для любых попыток втереться к нам сюда Нине Ефимовне.
Противно вспоминать – Вольт еще попытался оправдаться:
– Она звонила по важному делу. – Разозлился на себя и добавил – И вообще я не ребенок, чтобы указывать мне, с кем можно разговаривать, а с кем нельзя!
– По важному делу можно было позвонить Персу, он бы тебе передал. А это для нее способ напомнить о себе, втереться, зацепиться… Ну в общем, я тебе сказал: очень прошу, чтобы такие звонки не повторялись. Дай об этом знать туда, пожалуйста.
Вольт встал.
– Хорошо, не повторятся никогда! И вышел.
У себя в комнате он тут же собрался и ушел запасным выходом, чтобы не проходить через столовую: было слышно, что в столовой отец включил телевизор, стал смотреть какую-то скучную дневную передачу, чего обычно никогда не делал. Сразу за калиткой попалось такси – сюда в академгородок то и дело приезжают такси, так что ничего удивительного.
Надо же! Чтобы он не мог поговорить с матерью, когда нужно! Да за кого же его принимают?! Особенно бесило Вольта то, что он и правда чувствовал какую-то вину – иначе отчего бы ему пытаться поспешно подойти самому, скрыть, кто звонит? И даже досадовал на мамашу: зачем все-таки позвонила, могла бы попросту дать телефон научно-популяторам! Эта дававшая знать о себе капля рабской крови заставляла краснеть и делала непримиримым вдвойне.
И еще: незадолго перед тем Нина Павловна приезжала в Ленинград, и отец звонил, просил Вольта взять ей заранее обратный билет. Вольт съездил, взял. Потом отец позвонил снова, сказал, что достали через университет на «Красную стрелу», так что билет, купленный Вольтом, не нужен. Мало того, что это неуважение к его времени, его работе: сначала ездил покупать, потом второй раз – сдавать, и не для действительной надобности ездил, это бы не обидно, а оказывается, просто так, для перестраховки… (Хотел Вольт не сдавать билет, выкинуть, потерять двенадцать рублей – и все-таки поехал, сдал: не хватило широты натуры.) Уже тогда было обидно, но после истории со звонком что же получилось: отцу можно звонить им домой, а маме – нет?! Что позволено Юпитеру?!.
Отец прислал длинное письмо с объяснениями: о том, как Нина Ефимовна старательно мстила ему и Нине Павловне – не только не давала развода, но и писала во все возможные инстанции от Президиума Академии до ЦК, и отца вызывали в многочисленные комиссии, стучали по столу кулаком, требовали, чтобы он прекратил «незаконное сожительство», а Нине Павловне отказывали в прописке и грозили выселением… Все это Вольт знал и раньше, ну разве что без некоторых подробностей, знал и безоговорочно осуждал материнскую кампанию по «спасению здоровой советской семьи». Все так – но он, Вольт, не ребенок, он может говорить с матерью когда хочет, тем более что, уходя из дома, отец оставил семилетнего Вольта с матерью и никогда не пытался взять его к себе – отсудить, отнять, украсть наконец, как делают сильно любящие своих детей отцы.
Жалко было отца, уже в такси сделалось жалко! Вольт представлял, как отец входит в его комнату, видит, что исчезли книги, бумаги, рубашки, да и чемодана нет под кроватью… Очень жалко! Так они хорошо гуляли с отцом еще накануне вечером: отец рассказывал, как в школе поспорил с учителем литературы, получил за непокорность двойку, но не сдался, послал свое сочинение прямо в Пушкинский дом, и была потом статья о схематизме в преподавании литературы, и учителя чуть не выгнали из школы, он извинился публично и потом всегда говорил с отцом заискивающе… Вольт слушал, гордился отцом, ему казалось, он сам воюет с учителем… Так хорошо они гуляли только накануне.
Очень жалко было отца, но поступить иначе Вольт не мог, чтобы остаться самим собой. С тех пор он вежливо пишет отцу три-четыре раза в год, но не виделся с ним больше ни разу. С Надей отец незнаком. Что отрублено – то отрублено.
Иначе поступил в свое время Перс – вскоре после того как переехал в Москву в надежде на обещанную кафедру эсперанто.
Перс с детства дружил с девочкой по имени Даля. Обе семьи считали само собой разумеющимся, что Перс с Далей поженятся, когда вырастут. И вот, когда Перс уже учился на первом курсе, Даля приехала в Москву. Приехала к нему и рассчитывала остановиться в квартире отца своего Перса, потому что знала, что квартира большая. Но Перс чувствовал, что это неудобно, хотя и непонятно почему. Поэтому, встретив Далю на вокзале, он повел ее гулять по Москве, и гуляли они целый день, присев только пообедать в каком-то кафе. И к вечеру выяснилось, что Даля больна – она и приехала чуть простуженная, а от слишком долгого гуляния в холодную погоду разболелась совсем. Выхода не было, и Перс привел Далю в отцовскую квартиру. Температура у нее оказалась – тридцать девять и три.