Текст книги "У Пяти углов"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Усевшись в машину, разводя пары, Вольт немного успокоился. Для бодрости включил «Маяк». Как раз должны быть спортивные новости. И точно: баскетбол… борьба самбо… и вдруг: «Виктор Шишкин, «Труд», Ленинград, победил на кубке страны по плаванию среди юношей…» Молодец! Ай да Шишкин! Не зря Вольт с ним возился! Вот если бы все сбывалось так же легко и естественно: нужна наконец Вольту собственная лаборатория – пожалуйста; должен Груздь стать мастером, доказать, что никогда не поздно себя переделать, – пожалуйста… Но у Груздя нелепый срыв, лаборатории не дают – везде как бы стена. Ну почему?! Почему так трудно добиваться элементарных вещей? Неужели непонятно, что нужно прогрессировать, непрерывно прогрессировать? И все-таки победил же Шишкин – значит, не зря…
Вольт уже въехал на мост, клацнули под колесами крылья разводного пролета. Вот уже Васильевский… И в этот миг острейшая боль, какой он еще никогда не испытывал, прошла в груди наискосок сверху вниз – будто нож. И безнадежная мысль: «Не успел, ничего не успел…» Успел сбросить пары и надавить на тормоз.
Вольт не потерял сознания, но окружающее как-то странно отдалилось. И боль – не прошла, а отдалилась, отделилась от сердца. Не было страшно и уже не было обидно, что не успел. Смерть стала так же безразлична, как жизнь.
Потом появился врач.
– Ну что же вы, батенька? Такой молодой! Нервничаете много? Курите? Пьете?
Час назад Вольт бы обиделся такому предположению, а тут – полное безразличие. Сообщил лишь для точности:
– Не курю. Это потому, что меня никто не любит. Никто.
– Ну-ну, глупости! Такой молодой и симпатичный. Перегрузки, нервы. Вы не начальник цеха? Или отдела? Самая опасная работа для сердца.
Вольт только покачал головой. Больше не хотелось ничего говорить.
– О машине вашей не беспокойтесь, ГАИ увезет. А Вольту и это безразлично.
– Уколем вам сейчас промедольчик, заснете – и все будет в лучшем виде. Ничего, полежите, отдохнете. Жена поухаживает.
Уже когда совсем засыпал, вспомнил своих больных в клинике, старика Мокроусова: как их теперь лечить, если сам? Сапожник без сапог
И спал потом шестнадцать часов подряд – четыре своих суточных нормы.
У пяти углов
1
Разъезжая она потому, что по ней разъезжались извозчики. Из Ямской слободы – и в город, – со снисходительной назидательностью объяснил Николай Акимыч.
Ему внимали почтительно.
Большая комната – очень большая комната, бывшая столовая богатой петербургской квартиры – была освещена лишь одной лампочкой под оранжевым абажуром, какие были модны лет тридцать назад. Но и в недостаточном свете различалась лепка на потолке и стенах, а в углу призраком белел мраморный камин. Различалась лепка, но не видны были выщербины неровного пола – паркетного, разумеется, – потеки и трещины на потолке. Так что свет в комнате как раз такой, какой нужно. Впрочем, полумрак этот неумышленный, просто недосуг как-то заменить абажур новейшей люстрой – да и уместной ли оказалась бы здесь новейшая люстра? А что до выщербленного паркета и трещин на потолке, то собрались все свои, стесняться некого.
– А продолжается Разъезжая в Чернышев переулок, потому что там, где он пересекает Фонтанку, была усадьба графа Чернышева. Теперь, правда, лица Ломоносова, но Ломоносов на ней и не жил никогда – бюст ему поставили в круглом сквере, который когда-то все звали «Ватрушкой», а теперь и не слышу, чтоб так называли, – вот и стала улица Ломоносова. А настоящий Ломоносов жил на Мойке, большой имел участок, усадьбу по-тогдашнему, и через его усадьбу уже после него пробили улицу, Большую Морскую, – вот ее бы и назвать Ломоносовской согласно такой топографии, если уж нельзя было оставить Морской, а ее переименовали в улицу Герцена, хотя живой Герцен почти на Герцена не жил. Запутались, значит, в великих людях.
Николай Акимыч все знает про ленинградские улицы, а если чего и не знает, то никогда своего незнания не выдаст.
– Все равно как Пушкин никогда не жил на Пушкинской. Адресов двадцать переменил в Петербурге, но только не на Пушкинской, потому что ее и вовсе не было при нем, огороды были на месте Пушкинской. Вот такие парадоксы!
И Николай Акимыч победоносно оглядел присутствующих. А присутствовали сын его Филипп с женой да трое их друзей, все сплошь музыканты, артисты – значит, интеллигенция, а спроси их, разве знают про Пушкинскую? Зато он знает и объясняет, хотя простой водитель троллейбуса!
Так же победоносно Николай Акимыч поучает и своих пассажиров. Про него много раз писали в газетзх, какой он образцовый водитель и как пассажиры ему благодарны за настоящие экскурсии по маршруту, – Филипп однажды проехал в отцовском троллейбусе, так всю дорогу маялся от стыда. Динамик не умолкал ни на минуту: «Кому в ТЮЗ, выходить сейчас у Витебского вокзала и пройти квартал вперед. Новое здание ТЮЗа построено на территории бывшего Семеновского плаца, где были казнены народовольцы. Позднее там же находился ипподром. От Витебского вокзала отходят электрички до Пушкина, бывшего Царского Села, эта железная дорога была первой в России…» И так далее. Ну нельзя же так! Кому-то хочется подумать, кому-то поухаживать за спутницей – а тут эта непрошеная экскурсия. Филипп, конечно, ничего не сказал отцу – тот убежден, что водит троллейбус образцово-показательно, что все водители должны ему подражать, а если не подражают, то либо от лености, либо по невежеству, и многочисленные почетные грамоты, равно как и упоминания в газетах поддерживают его в этом заблуждении. Да, Филипп ничего не сказал отцу, просто, завидев в другой раз троллейбус 1515 – кстати, и ходит он по 15-му маршруту, – пропускал и садился в следующий. Тем более что до Пяти углов довозят и тройка, и восьмерка, так что долго ждать не приходится. Можно себе представить, чего только не рассказывает отец пассажирам про родные Пять углов! Филипп тогда не услышал: сошел на остановку раньше.
Николай Акимыч восседал во главе стола, похожий на языческого бога плодородия и изобилия: мощный, красный, живот выпирает вперед на полметра – следствие вечной сидячей работы. Когда-то Филипп заговаривал о пользе физкультуры, о диете, но у отца на такие разговоры ответ один: «Квадратная жизнь». Что он под этим имеет в виду – непонятно. То ли теперешняя его жизнь – квадратная, и тем самым вполне его устраивает, то ли, наоборот, квадратная жизнь у тех, кто изводит себя диетами и физкультурами, и потому он ни в коем случае им не завидует. Когда речь идет не об истории улиц или домов, отец часто выражается туманно. Итак, он восседал во главе стола и, кажется, собирался беспрерывно говорить один – благо улиц в Ленинграде много, а домов еще больше.
Но Филипп и сам имел, что рассказать, да и гости пришли, чтобы общаться с ним, а не выслушивать нескончаемые застольные экскурсии старого троллейбусника. И перед женой Филиппу всегда неловко за чересчур разговорившегося отца. За отца неловко, а за себя прямо стыдно, ведь Ксана уже сколько раз повторяла: «Ты до сих пор перед отцом как маленький, даже странно – ведь сорок лет человеку! То есть все правильно: мужчины всю жизнь как мальчишки». Обычное ее противоречие: «Даже странно – то есть все правильно», – Ксана хотя и не проходила в своем хореографическом училище диалектику, всегда в одной фразе умудряется сама себе противоречить. А что ему еще не совсем сорок, дела не меняет: не совсем, но скоро… скоро…
И, пожалуй, правда, что Филипп до сих пор чувствует себя перед отцом не совсем взрослым. Ведь позвал друзей именно сегодня, потому что знал, что у отца вечерняя смена, чтобы посидеть и поговорить нестесненно. А Николай Акимыч взял да и поменялся неожиданно сменами с напарником – и вот восседает на своем председательском месте.
Ксана оглядела стол, удостоверилась, что все сидят праздно, никто не интересуется многочисленными закусками, лениво расковырянными, чуть тронутыми, – гостей всего трое, а наготовила Ксана, по обыкновению, на десятерых, – и спросила совсем тихо у Филиппа:
– Ну что, нести мясо?
Спросила тихо, но все равно как бы заглушила мощный бас Николая Акимыча – все услышали.
– Это недобросовестно! – закричал маленький Степа Гололобов. В оркестре он бесспорный первый флейтист, но за миниатюрность его называют флейтой-пикколо. – Это недобросовестно, надо было предупреждать при входе! Куда я теперь вмещу!
– А я вмещу! – твердо сказала Лида Пузанова. – У меня железное правило: в гостях все вмещать.
Фамилии чаще соответствуют облику и характеру их носителей, чем это принято думать, так что классицисты с их Стародумами и Простаковыми не так уж наивны. Вот и Лида – впрочем, у певиц часто предрасположенность к полноте.
– Да, вмещу! – с некоторым даже вызовом повторила Лида.
– И дома потом экономия, – подхватил ее муж, Ваня Корелли.
Его-то фамилия как раз совершенно ему не соответствует, ибо человек Ваня совершенно русский, вплоть до есенинских кудрей – хоть сейчас на картинку, а итальянскими фамилиями, говорят, наделял своих крепостных музыкантов какой-то граф или князь, которому принадлежал и предок Вани.
Рыжа, собака, до сих пор тихо лежавшая у дверей – там слегка поддувает и потому прохладнее, а ей всегда жарко в ее рыжей шубе, – при слове «мясо» подошла и вежливо положила голову Ксане на колени.
– Вот кто будет есть мясо! Собаченька будет есть мясо! Да, скажи, не напомнишь о себе, так и не получишь. Нет, скажи, обо мне здесь не забывают.
Так да или нет? – удивился Степа Гололобов, не совсем привыкший к Ксаниной доморощенной диалектике.
И да, и нет, – с удовольствием объяснил Филипп.
– И да, и нет; или ни да, ни нет, каждый понимает по-всякому, – подтвердила Ксана.
Ей кажется, что стоит наговорить побольше слов, и смысл в них появится сам собой.
– Кинуля у нас всегда была многогранна, – сказала Лида. – Мы же с ней пять лет в одной комнате. Спросишь: «Кинуля, будешь вставать?» – «Да, то есть еще посплю».
Ксана встала, осторожно отодвинула Рыжу,
– Пусти, собаченька, сейчас будет тебе мясо, хотя со стола и не полагается. Значит, несу. Кто может – съест, кто не может – тоже съест. Поможешь мне, ладно? – кивнула она Филиппу. – Горшок получился тяжелый. Надо было в латке делать, которая с ручками, чтобы нести, а я в горшке. Зато глина, никаких окисей, никакой химии. Хотя все равно мы сейчас живем в сплошной химии.
Опять диалектика. Пора бы привыкнуть, а Филипп каждый раз вздрагивает.
Едва они вышли в коридор, Ксана сообщила:
– Взмокла вся в комнате, сейчас в коридоре и просквозит. Надо было надеть свитер, да что толку – под ним только скорей взмокнешь.
Ксана и в самом деле чаще простужена, чем здорова, у нее хронический бронхит, – но тогда надо лечиться, а она толком не лечится, вечно стоит на сквозняках, выскакивает на холодную лестницу неодетой, зато неизменно сообщает, когда взмокла, когда ее продуло.
До кухни идти далеко – богатым петербургским квартирам присущи были не только сорокаметровые столовые, но и длиннейшие коридоры. Филипп с отцом и Ксаиой занимают две комнаты в самом начале квартиры, двери к ним прямо из прихожей, а дальше коридор, в который выходят еще три двери, и за каждой дверью большая комната, так что до кухни шестьдесят шагов, как при всяком удобном случае сообщала мать Филиппа, пока еще была жива, – впрочем, постоянный моцион не предохранил ее от какой-то окостеняющей позвоночник болезни, хотя и утверждают врачи, что болезнь эта чаще возникает при недостатке движения. Когда болезнь уже угрожающе развилась, матери трудно давались эти шестьдесят шагов, но она упрямо вышагивала туда и назад, туда и назад, никому не передоверяя своих домашних обязанностей…
Первая из трех комнат сейчас пустовала, живший в ней сосед месяца три назад умер, полгода не дотянув до девяноста лет. Родители его до революции занимали всю квартиру – отец покойного соседа был гомеопатом. Сам сосед унаследовал родительскую специальность, но не квартиру: сначала у него изъяли две комнаты, потом еще одну, еще – и доживал он один в бывшей тридцатиметровой гостиной, переполненной остатками гарнитуров, старинными книгами, не вмещающимися в единственный сохранившийся книжный шкаф, картинами в тяжелых музейных рамах, висящими по стенам и стоящими по углам на правах мебели. Ксана часто поминает соседа; гомеопатическими советами она пользовалась, правда, без особого успеха, но все равно прониклась убежденностью в его мудрости. А Филипп не проникся, самого соседа вспоминает редко, но, проходя по коридору, каждый раз думает о том, что ведь кто-то эту комнату займет, вселится, хотя комната нужна их семье, ему…
В следующей живет соседка Вероника Васильевна с мужем, кандидатом каких-то наук. Она вышла за своего кандидата недавно, успев однажды овдоветь и дважды развестись, и похоже, только с четвертой попытки обрела свой идеал; знакомя с новым мужем своих старых знакомых (это часто происходит в прихожей, и Филипп слышит через дверь), она торжествующе объявляет: «А это мой муж, кандидат…», а имя-отчество произносит не очень отчетливо. Конечно, легко по этому поводу иронизировать, но Филиппу как раз нравится в Веронике такое восхищение новым мужем, его научными трудами, в действительности весьма скромными, – ведь Вероника Васильевна не только аттестует его кандидатом всем своим знакомым, но и помогает перепечатывать его статьи и отчеты, и это при том, что ничего не понимает в его науке и перепечатывать приходится буква за буквой, почти как если бы текст был на чужом языке. Можно себе представить, как гордилась бы Вероника Васильевна, если бы ее муж был… ну хотя бы как Филипп, настоящим композитором, которого исполняют, печатают на афишах, даже иногда крупными буквами… В последней комнате, ближайшей к кухне, живет Антонина Ивановна, инвалид по множеству болезней, что не мешает ей проводить время в доставании разных вещей и продуктов, за которыми приходится выстаивать долгие очереди; муж ее, Геннадий Семеныч, наоборот, человек слабый и болезненный, к тому же отравленный алкоголем, но работает гаражным механиком. Сейчас оба они как раз оказались в кухне – почему-то они никогда не едят в своей комнате, только в кухне. Само собой, и кухня в квартире соответствующая, метров сорок, как столовая, и за своим столом Антонина Ивановна с мужем никого не стесняют, но Филипп так бы не смог: ему кажется, что невозможно есть под взглядами посторонних.
Антонина Ивановна покровительствует Ксане. Но делает это, пожалуй, чересчур громогласно. Да она всегда громогласна.
– Ксаночка, а тут уж у тебя все готово! Я выключила. Такой запах раздается, такой запах – ну прямо аромат! Муж должен такую жену ужасно любить и на руках носить!
Ну нельзя же так бесцеремонно! По виду – шутка, пускай примитивная, а на самом деле – вмешательство в семейные отношения. Но Филипп не подал виду, что ему неприятно, сказал улыбаясь:
– Для начала я понесу мясной горшок. Потренируюсь.
– Да уж балуешь ты своего законного, балуешь, – заискивающим тенорком подхватил Геннадий Семеныч. Он всегда торопится присоединиться ко всему, сказанному женой.
– Вот еще – мужа! Гостей балую, хотя чего стараться – сытые все.
Стиль Ксаны – противоположный стилю Вероники Васильевны: Ксане как бы стыдно признать, что она может баловать мужа.
– Такой запах раздается, такой прямо аромат т– хоть вонищу нашу перешибет!
«Грязища и вонища» – излюбленные слова Антонины Ивановны. Она никого не обвиняет конкретно, просто постоянно твердит, что вокруг грязища и вонища – хотя нормально в квартире, достаточно убрано. Естественно, не может все так блестеть, как в маленькой квартирке нового дома, – столетняя пыль, она просачивается неизвестно откуда.
Филипп молча взял тряпки, сжал покрепче круглые бока глиняного горшка.
– Будет горячо – поставь! – напутствовала в спину Ксана. – Хотя чего я тебе говорю, ты и так не бросишь.
Во второй половине фразы помимо обычной Ксаниной диалектики прозвучала и непонятная досада, что ли, или разочарование: вот такой он аккуратный, что не бросит, перетерпит, хотя бы и горячо рукам.
Филипп свободно бы донес, горшок сквозь тряпки совсем не обжигал, но зазвонил телефон. Телефон стоит в квартире почти напротив пустой комнаты, так что до Вероники Васильевны даже чуть ближе, чем до Филиппа, но подходит почти всегда Филипп – или все остальные плохо слышат? Подходит чаще всего он, хотя зовут чаще всего не его. Но все равно он отрывается от работы и бежит на каждый звонок, боясь пропустить тот нечастый случай, когда звонят все-таки ему. А если изредка кто-нибудь из соседей зовет к телефону Филиппа, ему всегда бывает неловко, что вот побеспокоились, оторвались ради него от своих дел.
Ну на этот раз Филипп проходил около самого телефона, когда раздался звонок, ни от какой работы ему отрываться не пришлось, только поставить горшок с мясом на телефонный столик. Филипп поднял трубку, уверенный, что звонят кому-нибудь из соседей, или Ксане какая-нибудь болтливая подруга, или отцу – тому часто звонят такие же знатоки города, как он сам. Но услышал голос Федьки, своего великовозрастного сына:
– Привет, фатер!
Давно уже Федька взял привычку обращаться вот так панибратски. И вообще вечно вставляет ни к месту иностранные слова, да еще с ужасным произношением.
– Привет, фатер, как поживаешь?
На такой вопрос вообще незачем отвечать всерьез, поскольку это не столько вопрос, сколько формула вежливости, а уж тем более, когда спрашивает восемнадцатилетний сын – вот так с обращением «фатер» и снисходительной интонацией. И с чего бы эта снисходительность?
Потому и Филипп взял правило говорить с Федькой как бы невсерьез – в сущности, из самообороны, хотя Федька вряд ли догадывается, что отец в разговорах с ним уходит в глухую защиту.
– Привет-привет. А у тебя все доннер-вэтэр в голове?
– А чего? Проветривать все полезно, и голову тоже. Хуже, когда затхлость.
Оставалось надеяться, что, говоря про затхлость в голове, он не имеет в виду близких родственников.
– Ну и какие новости сообщишь на свежую голову
– А чего, просто так позвонить нельзя? Без новостей?
Филипп рад бы поговорить с Федькой просто так, и; о чем, но у них давно уже не получается просто так: видятся редко, подробностей жизни друг друга не знают. А ведь и у тех благополучных отцов, которые живут с сыновьями под одной крышей, часто не получаете: просто так – куда ж Филиппу!
– То, что ты жив-здоров, уже новость. Рад это слышать.
– Откуда ты знаешь? Может, нездоров? Может, мечусь в жару?
– По твоему голосу этого не слышно. Стало быть, здоров. Как успехи? Есть новые достижения в работе?
Когда Федька вместо девятого класса ушел в ПТУ, Филипп понимал, конечно, что ничего страшного не произошло – захочет учиться дальше, еще сможет, но зато повзрослеет быстрее, и специальность в руках никому еще не вредила. И на самом деле, Федька теперь на заводе, и со своим необычайным талантом ко всякой технике он там уже чуть не первый человек, а денег зарабатывает даже опасно много для своего возраста, потому что со своим талантом чинит любую импортную аппаратуру, – вроде бы сын доказал, что правильно ушел из школы (он сам говорит: «Из этого киндерса-да!»), а все-таки обидно: при его таланте ему дорога из института прямо в какое-нибудь космическое КБ, а он теряет время, чинит японские магнитофоны – и доволен. Вся надежда, что КБ еще впереди, но время, время… Повлиять на Федьку, чтобы учился, а не торопился зарабатывать, Филипп не мог, вот и оставалось вопрошать с иронией: «Есть новые достижения в работе?»
– Нет, старшим мастером еще не назначили. Пока… Ладно, фатер, не буду отрывать от твоих важных дел. Тайм из… что-то есть в тайме… да: тайм из мани, вот что. У меня к тебе проблема: можешь сделать пару билетов на твой концерт? Точнее, четыре.
Концерт только наполовину мой, – сказал Филипп из любви к точности. Ну и по скромности.
– Без разницы. Так сможешь? Ребята просят.
Вот это просьба приятная. И неожиданная. Филиппу всегда казалось, что они с сыном живут в разных музыкальных мирах, чуть ли не в разных галактиках. Федька, как почти все нынешние молодые, помешан на поп-музыке, на всех этих ВИА. Филипп эту молодежную музыку решительно не приемлет, и он очень смеялся, когда Лида Пузанова со своей обычной решительностью в выражениях назвала это течение жоп-музыкой. И все-таки… У молодых то преимущество, что они молодые. Филипп вглядывается в них не без тревоги: часто ему кажется, что следующее поколение от рождения обладает новым, более глубоким пониманием мира, что ли. Яркий пример – Федькин талант. Ведь он чувствует всю эту электронику, о которой недавно и помину не было, чувствует словно бы от рождения. Точно так же сам Филипп, к примеру, уверенно чувствует себя на любом перекрестке, ему не нужно задумываться, когда и куда двинутся потоки машин, а сколько раз видел он растерянных старичков и старушек деревенского облика, для которых обычный переход или пересадка в метро – задача! Так не похож ли сам Филипп на тех старичков, когда сталкивается с новой техникой? А может, и с новой музыкой?
Потому так приятна была неожиданная просьба: значит, не совсем устарел, значит, еще чем-то интересен этим загадочным молодым?
– Так сможешь? Ноу проблем?
– Смогу, о чем речь.
Ксана появилась из кухни, неся какое-то добавление к мясу. Остановилась около телефона:
– Ты что – надолго?
Филипп энергично замотал головой: не хватало, чтобы Федька услышал, что его отца торопят заканчивать разговор! И кто бы спрашивал – Ксана, которая болтает по часу! А Филипп редко говорит дольше пяти минут – все дела можно уложить в пять минут.
– Чтобы не остыло, – сказала Ксана и пошла дальше.
Кажется, Федька не расслышал, продолжал как ни в чем не бывало:
– Вот спасибо! А платных – или за так?
– За так.
Если и не осталось контрамарок, неужели бы Филипп унизился до того, чтобы брать деньги с сына и его друзей? Даже обидно, что Федька спрашивает. Да и остались, конечно, контрамарки, смешно, чтобы не остались.
– Тогда договорились. Ну, вроде все. Счастливо, коли все. Как мама? Здорова.
Отлично. Передавай привет.
– Если ты серьезно, то передам.
Это уже прямое нахальство: «Если ты серьезно». Да, с Федькой всегда трудно разговаривать.
С первой женой Филипп развелся шесть лет назад. Уже шесть лет! И не для того развелся, чтобы уйти от старой и постылой к юной и обожаемой, как обычно представляют в сплетнях, анекдотах и плохих фильмах. Начать с того, что Ксана даже на год старше Лизы, да и познакомился он с Ксаной уже после своего развода. «Любит – не любит» – эти испытанные штампы ничего не объясняют, да и неприложимы они к сложностям семейной жизни, когда складывается целый комплекс отношений, который не исчерпать ни словом «любовь», ни «нелюбовь», – так вот у них с Лизой постепенно получилось так, что они разошлись, хотя осталась и какая-то симпатия, и благодарность за счастливые дни. Филипп как-то назвал это культурой развода – может быть, немного докторально, но по сути верно: когда женятся – все хороши, а вот при разводе-то и проявляется истинная культура… Даже и не понять, кто из них кого бросил.
Филипп завел собаку, ту самую Рыжу, а тогда безымянную беднягу, выброшенную кем-то на улицу; и вдруг выяснилось, что Лиза не любит животных, а он, прожив с ней столько лет, и не подозревал в ней этого, не подозревал потому, что считал само собой разумеющимся, что всякий порядочный человек любит животных. Лиза, конечно, не выкидывала собаку обратно на улицу, не отводила усыпить, но просила поскорей найта ей другое пристанище – ей, то есть Рыже, а в конце концов получилось так, что другое пристанище нашлось ей – Лизе… Нет, не только из-за Рыжи они разошлись, но первая трещина появилась – а может, и не первая?
Филипп после консерватории работал в музыкальном издательстве, а тут решил уйти, потому что для своих сочинений после такой работы не оставалось не столько даже времени, сколько физической возможности: смотрел он в свои ноты, а перед глазами прыгали чужие. И вдруг Лиза так же неожиданно, как против Рыжи, восстала и против его свободы: не то чтобы она прямо говорила, что он обязан кормить семью, а потому должен держаться за место, где платят твердую зарплату, нет, она несла какую-то ахинею про независимость, про то, что музыку нужно писать не за деньги, а от души, а если он вынужден будет сочинениями зарабатывать, то не сможет писать свободно, придется угождать заказчикам.
Возможность уйти у Филиппа появилась, когда он впервые написал для кино, а там и правда иногда смешные требования: «53 секунды музыки под панораму осеннего леса», – ну и ничего страшного, можно высказаться и за пятьдесят три секунды, на то он и профессионал. А если послушать Лизу, когда она говорила про угождение заказчикам, можно подумать, что она принимает только элитарную музыку, почти никому не понятную и почти никогда не исполняемую; но нет же, как раз у Лизы вкусы самые средние: она больше всего любит всякую эстраду, часами смотрит по телевизору песенные фестивали; во время их развода еще не орала изо всех окон Алла Пугачева, но сейчас, кажется, Лиза признает достоинства и в ней. И пусть бы – но зачем тогда говорить про угождение заказчикам? Ничего угодливее шлягеркой музыки не существует!.. Нет-нет, разговоры про то, что нельзя писать музыку ради денег – всего лишь маскировка, а правда в том, что Лиза не верила в него, не верила, что он настоящий композитор, – и в этом-то первопричина их разрыва: зачем ему жена, которая в него не верит? Может быть, все это Филипп и сам не осознавал четко, но когда у нее начался флирт с неким директором завода, сильной личностью, капитаном индустрии – сплошь контрасты с мужем! – Филипп даже обрадовался: вот и пришло естественное освобождение. Наверное, это было не очень серьезно: на каком-то – надцатом году семейной жизни хочется новых впечатлений, волнений – попытка симулировать молодость! – и можно было пережить и потом вместе посмеяться, но Филипп ухватился за возможность освобождения. Так кто кого бросил? А отношения у них с Лизой остались вполне дружескими; видятся время от времени, тем более что по странному совпадению и живут совсем рядом: Филипп на улице Рубинштейна, Лиза с Федькой на Ломоносова, – если идти проходным двором, вообще три минуты; Федька мог бы забегать каждый день, а он иногда и не звонит по месяцу. За того директора завода, капитана индустрии, Лиза так и не вышла…
Тогда, разойдясь с Лизой, Филипп разочаровался во всяких там влюбленностях, которыми сплошь наполнены стихи и романы: нудное мгновенье… шепот, легкое дыханье… Было все у них с Лизой: и шепот, и трепет, и легкое дыханье, ну и что толку, если в результате он не смог быть с нею самим собой, если ока не только не помогала ему выразить себя, написать свою музыку, но и прямо мешала, коль уж разбираться объективно, – мешала неверием, мешала хотя и не явными насмешками, но намеками, что он угождает чьим-то вкусам, продается… Нет, женщина прежде всего должна быть единомышленницей! Вот как Ксана – в ней он нашел и понимание, и поддержку. По крайней мере, так показалось вначале. И еще: она чудесно смеялась – ни у кого Филипп не слышал такого смеха. Она и до сих пор смеется так же чудесно – только гораздо реже. А с единомыслием и пониманием все оказалось куда сложнее… С детства образцом идеальной жены для Филиппа была мать: вот уж кто посвятил всю жизнь своему мужу! Кажется, у нее и не было своих интересов, отдельных от интересов ее Николая Акимыча. Ну понятно, когда таким кумиром становится знаменитый ученый или артист, но за что так повезло водителю троллейбуса, пусть и не совсем рядовому водителю, а немного необычному?! Вот Филипп в какой-то момент и поверил, что Ксана сможет так же: раствориться, стать частью его личности, тем более что свое она оттанцевала, собственных интересов, собственной отдельной жизни, казалось бы, не осталось, – но нет, растворения все же не произошло…
Филипп сжал бока горшка с мясом и двинулся в комнату.
– А вот и он! – закричала Лида Пузанова. – Мы уж думали, ты заперся в ванной и ешь в одиночестве! Я так и представила: рукава засучил и руками в горшок!
– Всем хватит, – совершенно серьезно успокоил Николай Акимыч. – Хорошее мясо, я сам принес из кулинарии. У нас около парка хорошая кулинария.
Отец редко что-нибудь делает по хозяйству, но уж если сделает – тотчас раструбит.
– А водки дадут к мясу, чтобы легче прошло? – выскочил Ваня Корелли.
Лида тотчас дернула мужа за руку, но он уже высказался и теперь сидел с самым невинным видом.
– Я-то знала, чего тебе надо, – поощрительно сказала Ксана. – Да ведь у меня же муж трезвенник, ничего не пьет, кроме вина. Вот и не дал купить. Очень прекрасно быть трезвенником, я не возражаю, но иногда надо дернуть, верно же? Чтобы продрало внутри. Умные люди говорят, что чистый спирт – лучшее лекарство. Мне, правда, ничего не помогает. Так, может, сбегать, а? У нас напротив.
И не пьяница же вовсе Ксана, а вот обожает повторять пошлости: лучшее лекарство, оказывается. Филипп давно старается не спорить с Ксаной без крайней необходимости, потому что ничего хорошего не выходит из споров, но тут кстати вступилась Лида:
– Только, пожалуйста, Кинуля, нечего ему потакать! Ты же знаешь: у него это кончается «скорой».
А если Ксана знала, чего ж она готова была бежать для Вани в магазин напротив? Правда, Ксана редко думает о последствиях.
– А у нас в парке одного водителя понизили в ремонтники на три месяца за это дело. Ремонтником плохо, когда привык на линии. Странный такой парень, стихи пишет. У меня тут…
Николай Акимыч попытался вновь захватить разговор, не может он высидеть молча, но Филипп был начеку:
– Обожди, папа, тут Лидуся хотела рассказать, как она была в Сплите. Не каждый день человек привозит премию.
– Не премию, а диплом, потому что там не конкурс, а называется просто фестиваль. – Лида охотно положила вилку, забыла, что собиралась вместить все, что подадут. – Вообще-то, фестиваль как фестиваль.
– Будто ты только и катаешься по фестивалям! – вставил Ваня.
– Не катаюсь, конечно, но знаю. А что поразило по-настоящему – море! До сих пор перед глазами. Прозрачное – метров на сто в глубину видно! Ну не на сто, но глубоко. Плывешь – как летишь, такая прозрачность. Жалко только, в нем шарики мазута от пароходов. Понимаете, мазут не растворяется. Их выбрасывает на пляж, ну и обязательно наступишь. Я наступила в первый же день, размазала по пятке – ужас! И не отмыть. У меня ё собой полотенце из отеля, но не могу же я оттирать мазут полотенцем: скажут, приехала русская баба и сразу измазала полотенце – позор! А потом присмотрелась на другой день: все мажутся и все оттирают отельными полотенцами. Их же меняют каждый день и вообще все белье. Представляете? Всякие там немцы, французы, да кто угодно мажут в мазуте полотенца и не думают, что о них подумают! А мы щепетильничаем, будто провинциалы, которые приехали в столицу и боятся на каждом шагу: как бы над нами не посмеялись. Обидно мне стало, честное слово. Вот когда приехала, первое, что сказала моему Корелли: не про фестиваль, а что надо быть раскованнее! Не думать, что о тебе подумают.