Текст книги "У Пяти углов"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
– А выпить не даешь, – сказал Ваня.
– Вот-вот, тебе, чтобы расслабиться, надо выпить, а в том-то и дело, чтобы быть раскованным естественно, без всякого пьянства.
– Там они все время пьют, почитай их романы, – сказал Степа Гололобов. Он редко говорил, но как-то основательно.
– Как они пьют – наперстками, – пренебрежительно отмахнулась Лида. – А сам фестиваль и этот мой диплом – да ничего особенного.
– В рамку повесила на стене, – сообщил Ваня.
– Ну и что? И ты бы повесил. Потому что он дался мне – знаете как? Понимаете, я вошла в заблуждение, когда готовила к нему партии.
– Ты сама вошла в заблуждение, или тебя ввели? – уточнил Степа.
– Ввели, но так ввели, будто вошла я сама. Сначала же должна была ехать наша Элла Тараскина, ей прислали фестивальные проспекты, а потом ее не послали, а вместо нее срочно я. А проспекты она потеряла, пересказала мне наизусть.
– Скороговоркой по телефону, – добавил Ваня. – И знаем мы, как это теряются проспекты в таких случаях.
– Нет, Элка не такая! – сказала Ксана. – То есть все бывают такими, но не Элка. Да что я говорю: все? Не все! Вот моя Ольга Леонардовна, моя и наша, она никогда ни на малейшую йоту от совести. Вот кто идеал и сверхидеал! Ее у нас не оценили и недооценили. Зря она отказалась, когда звали в Москву: была бы звезда и сверхзвезда! Да чего я говорю, те, кто по-настоящему понимают, и сейчас говорят, что она выше всех. Но недооцененная. И все равно уехала в Москву, только уже не танцевать, а вести класс в ГИТИСе. А у нас для нее и класса не нашлось… Есть такие, которые всегда по совести, а вот Элка – не знаю.
– Брось ты, Кинуля, все такие, когда вместо тебя едет другой. Или другая. А тем более, если и бабские счеты. Ну, словом, хорошо, что я когда-то пела Азучену: возобновила за три дня. То есть возобновила – не то слово: я же когда-то пела по-русски, а там надо по-итальянски. Это был какой-то кошмар!
– За три дня невозможно на чужом языке, – педантичного Степу Гололобова не провести.
Ну за неделю, не придирайся, пожалуйста! Все равно кошмар.
– У нас в парке тоже был случай, – Николай Акимыч нашел наконец зацепку, чтобы вклиниться в разговор. И так он молчал слишком долго. – Случай вроде того, как тебе подстроила твоя Элла. Выпустили меня на резервной, потому что моя будто неисправная. Подстроили, я думаю, моя-то всегда как часы, я за ней сам смотрю, не как нынешние молодые: приехал, бросил, пусть копаются ремонтники. Выпустили на чужой, чтобы я на линии сломался. Рассчитали на три хода вперед, потому что сход с линии – это ЧП, за это можно и премии лишить, а тем более мне каждый праздник грамоты. Зависть – она везде зависть, хоть в театре, хоть в нашем парке. Выпустили на резервной, а в ней контроллер – такой, что сейчас работает, а через час сгорит. Скрытый дефект – он самый подлый: проверяешь – вроде все нормально. Другой бы и выехал, и вернулся бы верхом на техничке. Только не я. Я как сел, сразу чувствую: не то! Не объяснить, но чувствую. Вроде все так – да не так. Потому что я всю механику насквозь чувствую – как терапевт!
От неожиданности все рассмеялись.
– Почему как терапевт, Николай Акимыч? – спросила Лида.
– А как же: хирург – он разрежет и посмотрит, а терапевт видит насквозь, не разрезая.
Рыжа снова подошла и положила голову Ксане на колени. Ксана схватила собаку и поцеловала в черный нос.
– Рыжуня, ах ты невозможная животина! Скажи, сами жрут, а мне не дают. Забыли! Да, вот и верь после этого людям. Нет, скажи, обо мне помнят, дадут, когда остынет.
– Обо мне бы так заботились, – наигранно капризно вздохнул Ваня Корелли.
– Будто не заботятся?! Да если хочешь знать, современная забота не в том, чтобы накормить, а в том, чтобы оставить голодным! Чтобы не обжираться! Вот Кинуля мне наложила три кусища – думаешь, это забота? Это она завидует! Балетные, они нам, оперным, всегда завидуют, что мы в теле. Вот и хочет совсем уж перекормить!
– В логике это называется приведением к абсурду, – объяснил Степа Гололобов.
– Вот именно, чтобы у меня стало абсурдное пузо. А я тоже хороша: поддаюсь. Не-ет, не зря зовусь Пуза-новой!
– Взяла бы от меня фамилию, – пожал плечами Ваня. – И звучало бы, представляешь: «В партии Лизы – Лидия Корелли», а?!
– Нет уж, милый, актрисы фамилий не меняют. Мужей бывает много, а своя слава одна. Вон Кинуля – так и осталась Толстогубова, хотя у Филиппа тоже ничего себе фамилия, да? «Ксения Варламова» – звучит?
– Ну, я-то вышла, когда все в прошлом. Сделала двойной выход: на пенсию и замуж.
Подобные сентенции Филипп слышал от Ксаны много раз, и все-таки не привык и до сих пор обижается: выходит, быть за ним замужем – это доживание, прозябание. И хоть бы была в прошлом примой – нет же, едва выбилась из кордебалета в корифейки, маленькая лебедь в четверке – пик карьеры.
– Зато какое прошлое, Кинуля! Помнишь, как мы?.. Ведь горели, честное слово!
– Только этим и жили! На сплошном фанатизме! В зале по двенадцать часов. И все за закрытыми дверями. Все партии готовили – для себя, потому что знали, что не дадут станцевать. И все равно никакой зависти, потому что выйти хоть в третьей линии – уже счастье! Там сразу какое-то сплошное вдохновение! На сцену! Это же был для нас храм! Разве теперь так относятся? Теперешним поменьше бы поработать – побольше бы в поездки. А в училище преподавателям просто хамят. Я встретила нашу Матушку Кураж – ты ее не знала, она у нас в училище вела характерный, – так она плакала! Ушла, потому что не выдержала. Хотя хорошо, когда раскованные и естественные, вроде как ты говорила, но зато и хамство от этого.
Как так можно про себя: «сплошное вдохновение»! Пусть другие вспомнят и скажут, какое такое было вдохновение. А насчет храма на сцене – это высмеял еще Чехов, но живуч оказался бутафорский храм.
Чтобы избежать продолжения умилительных воспоминаний, Филипп готов был рискнуть – послушать самодельные стихи.
Всякие бывают молодые. Почему обязательно видеть хамство? Вон у папы на работе, в его троллейбусном парке, – стихи пишет, да?
Николая Акимыча не надо уговаривать – он включился мгновенно:
– Забавный парень. Водитель, как я. Только сам говорит, что, мол, временно, что вы еще гордиться будете, с кем работали.
– Ну и как, будете гордиться, Николай Акимыч? – серьезно спросила Лида.
– Кто его знает, Я в новых стихах не очень понимаю. Вот когда «На берегу пустынных волн», тут все ясно. Или про любовь: «Я помню чудное мгновенье». Я так понимаю, что выше Пушкина не прыгнешь, сколько ни старайся.
– А зачем же стараются, пишут? – так же серьезно допрашивала Лида.
– Не знаю. Время другое. Пушкин же не мог написать про эту войну, скажем.
– Значит, пробел восполняют? А про любовь и не стоит после «Чудного мгновенья»?
– Не знаю. Там ведь чувство самое такое полное, с большой буквы. А этот вот – тоже вроде и про любовь, а может, и не про любовь – смутно как-то. Ну правда, он, может, и не настоящий поэт. – Николай Акимыч достал листок. – Вот, если хотите. Сам себя переписывает и всем раздает. Говорит, разбогатеете потом на моих автографах. Читать, значит?
– Про любовь? Ну конечно – закричала Лида.
– Говорю ж, что и не очень про любовь. Наполовину как-то.
Николай Акимыч до сих пор с легкостью проходит медкомиссию – грозу всех пожилых водителей. Вот и читать взялся без очков, только листок отставил далеко.
Взвалить на себя весь мир,
И всю безнадежность мира,
И идти единственным атлантом
С душей, закованной в латы.
Взвалить на себя свою голову.
И все мысли, рвущие голову,
И идти измученным атлантом,
И лизать израненные лапы.
Читал Николай Акимыч плохо. Он, видно, не мог решить, всерьез читать или в насмешку, и потому интонация колебалась. А Филипп, настроившийся посмеяться, потому что не зерит он во всякую самодеятельность, неожиданно поддался обаянию странных стихов.
И нет на свете женщины,
Бесконечно ласковой женщины,
Все прощающей, Все понимающей,
Голову в колени принимающей.
Так идешь одиноким атлантом,
На любовь ставишь заплаты,
А любовь все равно рвется,
Об острые мысли рвется,
А мысли кромсают голову,
И нет ей теплых коленей.
Николай Акимыч замолчал, оглядывая присутствующих в некотором недоумении: смеются или нет? Рассмеялся Степа Гололобов:
– «На любовь поставить заплаты»! А что – тоже образ!
– Ах, перестань, пожалуйста! – рассердилась Лида. – Очень даже искренне, а что еще нужно? Он что – некрасивый совсем, ваш поэт?
– Нет, парень – что надо.
– Тогда странно, конечно, что «нет на свете женщины». Или – не угодить на поэта? Все-таки храните автограф, Николай Акимыч, храните, может, и правда, гордиться будете. А как его фамилия, если вдруг встретится где-нибудь в настоящем журнале?
– Макар Хромаев.
– Не повезло ему, бедному, с именем! – Степа Гололобов по-прежнему смеялся, но как-то раздраженно, как будто неизвестный поэт чем-то обидел его. – Всегда будут поминать телят, которых он гонял или не гонял. И фамилия. Всякий не удержится, будет шутить, что у Хромаева хромает рифма.
– Можно взять псевдоним, – сказала Ксана. – Хотя ни под каким псевдонимом свою суть не спрячешь.
Филипп хотел сказать, что фамилия не имеет никакого значения для поэта – были бы хорошие стихи: вот Блок – смешная же фамилия, если вдуматься, но кто вдумывается, кто замечает? Но ничего не сказал.
И Баня Корелли словно был смущен стихами и поспешил закончить обсуждение:
– Похвастайтесь теперь, Николай Акимыч, своим хобби. Настругали чего-нибудь новенькое?
Ну, Николая Акимыча хлебом не корми! Он не только интересуется историей Ленинграда, но и делает макеты, притом макеты особого рода: реально существующие здания Николай Акимыча не макетирует, это ему скучно, – нет, он либо воплощает неосуществленные проекты, либо возрождает разрушенные или перестроенные дома. Сделать такой макет – всегда целое исследование, так что гордиться у него все основания. За эти макеты его носят на руках в Клубе знатоков города, устраивали уже однажды выставку. Жаль только, что хобби это (кстати, самое слово хобби почему-то ужасно режет слух Филиппу) весьма стеснительно для окружающих: вечно в комнате стружки на полу, разбросаны архитектурные детали, тюбики из-под краски, да к тому же всегда пахнет клеем, лаком, ацетоном, у Ксаны с ее хроническим бронхитом бывает от этого аллергия. Если бы им еще одну комнату, ту, что освободилась после старого гомеопата…
Николай Акимыч суетился, сновал между чертежной доской, верстаком, низким столом, на котором и высилось под чехлом его новое изделие. Казалось, сейчас он заденет своим выпуклым животом чертежную доску, опрокинет самый макет – но никогда он не задевает и не опрокидывает.
– Сейчас-сейчас. Как не показать? Думал, еще посидите, покушаете, но если накушались – я сейчас… Вот!
Николай Акимыч эффектным движением сдернул чехол.
– Вот! Колокольня Смольного собора. Должна была стать высшей точкой Петербурга, выше Петропавловки. Я здесь тоже еще пока только на втором ярусе, посмотрите вот на чертеже, какая она будет.
На чертеже колокольня выглядела невыразительно. Зато на макете, даже недостроенная, непокрашениая, лишенная пока мелких лепных украшений, она впечатляла. Великое дело – объем.
– Замечательно, Николай Акимыч! Вы – кудесник!
– И как все точно. Я не знаю, но чувствую, что все точно, скрупулезно! Поразительно! Прямо искусство!
Николай Акимыч простодушно сиял.
Филипп был рад за отца, тот поработал и получил признание. Но все-таки… Отец – всего лишь дотошный копиист, и за дотошность, за повторение чужой работы, пусть и не воплощенной, – такой успех. И как сдержанно, неуверенно, с полунасмешкой похвалили стих этого неведомого Макара… как его? От слова хромать. Прекрасный стих. И ведь не сравнишь два вида труда: создать свое – стихотворение ли, здание ли, или повторить чужое. Вот и сам Филипп никогда не удостаивался таких восторгов – от той же Лидуси, от того же Степы Гололобова, который сейчас в восхищении от макета, от рабской копии… Чем-то родственны и те восторги, которые пожинают исполнители, все эти скрипачи и дирижеры, – их чествуют как полномочных послов самого Бетховена или Шопена. А снисходительность, с какой музыковеды, закопавшиеся в прошлый или позапрошлый век, относятся к современным композиторам! Этим-то гробокопателям чем гордиться?! Не они же написали «Страсти по Матфею» или «Пиковую даму». А держатся так, будто отчасти и они… Далеко Филипп отвлекся от недостроенной колокольни Смольного собора. Или не так уж далеко: механизм всех подобных неумеренных восторгов всегда один и тот же – легко восхищаться апробированной классикой, не нужно напрягать собственный вкус.
Пока гости восхищались – авансом! – еще не достроенным макетом, Филипп помогал Ксане убрать со стола. То есть даже не помогал, а убирал вполне равноправно. Например, уместить в холодильник недоеденные закуски он умеет лучше Ксаны: сгребает в эмалированные миски, ставит их друг на друга – и все помещается, хотя закусок остается столько, что хватит доедать на целую неделю. И укладывает быстро, а если Ксане что-нибудь нужно в холодильнике, она держит его распахнутым по полчаса – Филиппу всегда неприятно смотреть на такое разгильдяйство.
Так же вдвоем они накрыли стол к чаю. Лида отвлеклась от своих восторгов по поводу макета, заметила старания Филиппа и умилилась:
– Какие же вы дружные! Все вдвоем! Моего Ваньку не заставишь пальцем шевельнуть по хозяйству.
– Бог разделил труд на мужской и женский, – важно сказал Ваня Корелли. – Когда я дверь обивал или делал антресоли, ты же не шевелила ни одним своим пальцем.
– А вот Филипп помогает. Ты посмотри: он впереди, Кинуля за ним – как корабль и шлюпочка.
– Шлюпочка, шлюпопочка, – подхватил нараспев Ваня.
– Что вы принесли, корабль и шлюпочка? Смотри: пирог, еще торт. Что ты со мной делаешь, Кинуля? И вправду решила довести мое пузо до абсурда? И научилась все делать. В театре, ты не поверишь, Филипп, ну ничего не умела.
– Надо, так и научишься. А я и сейчас ничего не умею. Все импровизация. Сама не знаю, что получилось.
Прекрасно она знает, что получилось. Но обязательно нужно сказать, что не знает, что вообще не умеет готовить, – это уже не кокетство, а какой-то скучный обряд скромности.
Лида тоже это поняла, отмахнулась:
– Видали мы таких неумелых! Но ты не поверишь, Филипп, тогда в театре, когда жили вместе, действительно ничего не умела. Научилась ради тебя.
– Просто были другие интересы. А теперь не осталось никаких, кроме кухни. Кухня – тоже искусство, я ничего не говорю, если заниматься всерьез, как мама Ольги Леонардовны занималась, вот уж она могла хоть книгу написать! А я и правда не умею. Когда целый день у плиты, чему-нибудь научишься.
«Целый день у плиты»! Кто бы говорил. Завтрак Ксана не готовит: Филипп ест бутерброды или какие-нибудь вчерашние остатки, сам себе варит кофе; днем тоже только слегка перекусывает из того, что найдется в холодильнике; ну вот к шести часам Ксана готовит – полуобед-полуужин. Один раз в день на троих – и это называется «целый день у плиты»?! Да к тому же Филипп приносит почти все продукты, если Ксана что-нибудь купит раз в неделю – целое событие! Она часто нездорова, Филипп ей помогает – ничего страшного, он не жалуется, но зачем она при этом плачется: «целый день у плиты»?! Да услышали бы тысячи женщин, которые целый день на работе, возвращаются с полными сумками, готовят завтрак, обед и ужин на большую семью, – услышали бы они, так, наверное, закидали бы гнилой морковкой за такое нытье: «целый день у плиты»!
Филипп ничего не сказал, конечно, – не жаловаться же той же Лидусе. Да и вообще он никому никогда не жалуется: жаловаться – дурной тон. Ничего не сказал, приятно улыбнулся – пусть думают, что он домашний тиран, который держит жену целый день у плиты.
После чая все разом собрались уходить.
Уже вставая, Лидуся спохватилась:
– Я все о себе болтала. И вот Николай Акимыч со своим замечательным макетом. А ты-то, Филипп, чего не хвастаешься? Сочинил ведь чего-нибудь новое?
– А он никогда не хвастается, клещами надо тянуть, – объяснила за Филиппа Ксана, хотя он бы сам за себя ответил. – С одной стороны и хорошо, когда скромность. С одной – хорошо, а с другой – плохо.
– Ну и что сочинил? Похвастайся нам все же с обеих сторон.
Филипп собрался было объяснить, что нового он написал – хотя и обидно, что спросили вот так на ходу, почти в прихожей, все-таки объяснил бы, – но пока он думал, как лучше рассказать, Ксана опять вклинилась в паузу:
– Да, может, и правильно, что не хвастается. Как-то так новая вещь у него получилась. Ну, короче, не шаг вперед. Вот помнишь у него – «Индийская сюита»? Она мне нравится! А симфония новая – не знаю. Ну не шаг вперед! Хотя как судить музыку? Она и объективно действует, и субъективно, и каждый сам воспринимает, и все вместе.
Как можно говорить такое?! Да еще заранее, еще когда симфония не исполнялась! Это как предательство, как удар в спину! Но объясняться с Ксаной Филипп не стал, тем более при посторонних. И вообще бесполезное дело говорить о музыке, которую еще не слышали. Он сдержанно улыбнулся Лидусе и подал сумку, которую она забыла на стуле.
Если ты захочешь, послушаешь сама. Вот будет концерт в филармонии.
– В самой филармонии! И он молчит! Обязательно! Ну как же!
Это – так. Слова. Если и придут, никогда не выскажут таких восторгов, как по поводу папашиного макета.
В прихожей долго прощались. Лида заглядывала в коридор, конец которого, когда выключена дальняя лампочка, теряется во тьме, как вход в пещерный лабиринт.
– Нет, вы молодцы, что остаетесь в центре! Ну обменялись бы на крошечную двухкомнатную квартирку, а зачем? Господи, да здесь у вас как старый замок! Не хватает привидения.
– И привидение скоро появится, – сказал Филипп. – Призрак нашего столетнего гомеопата. Тем более, он в детстве видел самого Бадмаева, а уж тот точно знался с призраками.
– Во-первых, ему было только девяносто, но и девяносто не меньше ста, если жить в городе, а не в горах, да в наш неравный век, потому нечего смеяться! – Ксана всегда почему-то питала преувеличенное почтение к старому гомеопату. – А во-вторых, уникальная личность: все знал! Всех и все! А уж про старый Петербург – от и до! Вы восхищаетесь Николай Акимычем, а он половины того не знает. Тоже много знает, я не говорю, уникально для нашего времени, но не знает вполовину!
Нет пророка в своем семействе! Если бы Николай Акимыч был ее соседом, а не свекром, Ксана утверждала бы, что он знает больше всех, больше самого Пунина, чьей книгой с автографом Николай Акимыч необычайно гордится. Потому что в действительности Леонид Полу-эктович – так звали покойного соседа – вовсе не был таким уж энциклопедистом. Филипп сам слышал, как он спросил у Николая Акимыча: «Я что-то путаю, кто все-таки окончательно построил Аничков дворец?» И отец, не сходя с места, выдал полную справку.
Николай Акимыч, к счастью, не слышал, как Ксана преуменьшила его эрудицию, – он бы не стерпел! Но он не вышел в прихожую провожать гостей – простился в комнате. Чтобы не подумали, что если они такие образованные, артисты, то он перед ними на задних лапках! (Так он однажды прямо объяснил Филиппу.)
Наконец Степа Гололобов первым произнес неизбежное: «Не бойся гостя сидячего…» – дверь захлопнулась, и Филипп понес в кухню чайную посуду.
Там сидела Антонина Ивановна – иногда кажется, что она и ночует на кухне.
– Ушли гости-то? Гости ушли, а грязища осталась, да?
Ксана охотно кивнула. Как будто трудно перемыть тарелки и чашки после шести человек.
– А я вот сижу и думаю, Ксаночка: кому вещи достанутся после Леонида Полуэктовича нашего? Родных-то у него нет, наследников.
– Собесу, – сказал Филипп.
– Пропадет все. Ну возьмут, что крупное, а остальное пропадет. Надо было сразу взять, пока не опечатали. Мы ж столько лет прожили, что тоже как родные.
Это Филипп уже слышал. Разговор шел к тому, что бумажку, на которой печать, не так уж трудно отлепить. Но Антонина Ивановна не хотела отлеплять в одиночку. Вероника Васильевна отпала, после того как ее кандидат покраснел и выкрикнул, что он не допустит, что он честный человек… – и так далее. Антонина Ивановна долго пожимала плечами: «Какая ж честность, если пропадет зря?» Теперь она хотела вовлечь в авантюру Ксану.
Филиппу тоже это дело не нравилось, как и кандидату. Но кричать и краснеть действительно как-то смешно.
– Зачем это вам и нам, Антонина Ивановна? Из-за какого-нибудь старого блюдца или ложки наживете себе кучу неприятностей. Пусть пропадают. Тем более, учтите, у него там пара ценных картин: настоящий Левицкий, Серов тоже. Еще от отца. Вы их не тронете, а подумают, что и из картин что-то взято. Докажите потом, что не было там второго Левицкого.
– Кому доказывать, если не заметят? В его грязище?
– Заметят-то по нарушенным печатям, при чем тут грязь или не грязь?
– Листок-то этот отклеить? Да он на простом клейстере! Как отклеится, так и заклеится!
Мог бы Филипп отказаться прямо – и точка. Но он не хотел обидеть Антонину Ивановну: ведь если отказаться резко, получится, что он такой честный, а она чуть ли не воровка. А она не воровка, она просто рассуждает здраво, что пропадут вещи. Поэтому приходилось придумывать предлоги.
– Вам только кажется, что легко. А нечаянно надорвете этот листок, и он уж обратно не срастется.
– Когда печать, не надо связываться, – сказала Ксана. – И глупо оставлять, чтобы пропало все.
– Вот и я говорю, что глупо! – обрадовалась Антонина Ивановна.
Она уловила только вторую половину фразы, отрицающую первую.
Вот и не связывайся, пожалуйста, раз печати, – кивнул Филипп, соглашаясь, в свою очередь, с первой половиной Ксаниной фразы. На том он и вышел из кухни.
Перед сном он всегда гуляет, как бы ни задержались гости.
Началось с того, что хочешь или не хочешь, а надо вывести на ночь Рыжу. Но постепенно выяснилось, что вечерние прогулки по пустынным улицам, равно как и ранние утренние, лучшее время для работы. Почти всю свою музыку Филипп не высиживал за роялем, а вышагивал – шаги невольно подстраивались под сменяющиеся ритмы, да и появлению мелодии помогали и случайный плеск воды в Фонтанке, и отдающийся эхом одинокий голос, и далекий скрип тормозов – все, что не нарушает, а только подчеркивает вечернюю тишину. Рыжа понимает, что хозяину нельзя мешать: важно идет рядом, почти не отвлекаясь на встречных собак, – может быть, чувствует себя соавторшей, а потому смотрит свысока на своих собратий? – а если все-таки не выдержит и взлает иногда – что ж, ее голос равноправно вплетается в городскую мелодию.
Сейчас ритм задало странное угловатое стихотворение этого безвестного Макара:
Взвалить на себя весь мир…
Уж не мания ли величия, но Филиппу тоже кажется, когда он пишет музыку, что он взваливает на себя – если не весь мир, то самую суть нашего общего человеческого мира, духовную оболочку, незримо облекающую Землю… Ну не важно, как ее назвать, да Филипп никогда и не называет, ибо никогда никому не признается в этом странном чувстве.
Взвалить на себя весь мир…
Если не взваливать, то не стоит и писать. Духовную оболочку Земли, так ясно мерещуюся Филиппу, пронизывают всевозможные волны – следы мыслей, мечтаний, страстей. Сталкиваются волны – часто уродливые, часто страшные. А он – он должен внести чуточку гармонии. Иначе не нужна ни его музыка, ни чья другая. Иногда во время сэоих прогулок по пустынным улицам и набережным Филиппу кажется, что он и вправду вносит частицу гармонии в этот мир. Самообман, на верное, но необходимый ему самообман. А вдруг и вправду вносит?!
Все стихотворение безвестного Макара, конечно, не запомнилось с одного раза, только две главные строчки – опорные.
И нет на свете женщины…
Но такая почти что мания величия – сознание, что он вносит в мир частицу гармонии, – ничуть не заставляет Филиппа считать себя выше окружающих. Наоборот, почему-то он часто кажется себе ничтожнее других. Вот даже когда бежит к телефону и торопится снять трубку первым: потому что недостоин, чтобы соседи отвлекались ради него от своих занятий. А они достойны, чтобы он отвлекался ради них. Почему – непонятно. Никаких положительных доказательств, что они заняты важными, интересными делами, не существует, и все-таки Филиппу инстинктивно кажется, что и соседи, и другие люди живут интереснее, чем он, и он готов с ними поменяться судьбой.
И нет на свете женщины…
Ну нет, и все тут! Для скольких людей есть, а для него – нет. Такой, которая поверила бы в него сильнее, чем он сам в себя верит. Для которой быть с ним – счастье. А не доживание, не прозябание. Когда-то показалось, что Ксана – та самая женщина.
И нет на свете женщины…
Оказывается, слова уже нашли мелодию. Выходил, вышагал. Нет, не романс, – романс получился бы надрывным. Только хор: здесь необходимо многоголосье.
Шагая за мелодией, Филипп забрел к Египетскому мосту. Пора было поворачивать домой.
Нехорошее это занятие: жалеть себя. Филипп очень легко впадает в хандру, очень чувствует всякую обиду, всякое к себе пренебрежение, иногда и мнимое. Но он знает за собой эту черту и старается скрывать. Он часто видит, как и коллеги-композиторы, и артисты – эта публика особенно часто! – бравируют своей сверхчувствительностью, преподносят ее окружающим как доказательство своей избранности, как непременное свойство творческой натуры. Отвратительное зрелище! Нет, обиды и всякие такие мимозные переживания надо прятать, рассказывать о них так же неприлично, как говорить вслух о некоторых болезнях… Ну и в результате Филипп имеет репутацию человека спокойного, даже флегматичного, что вредит и репутации его музыки: те, кто выставляет напоказ свои расшатанные нервы, свою болезненную чувствительность, получают как бы дополнительные баллы на конкурсе славы – ведь творец и должен быть слегка сумасшедшим, это же всем известно, и, следовательно, тот, кто сумасшедшее, тот и пишет талантливее.
И нет на свете женщины…
Таких и женщины легче любят, прощают капризы, прощают истерики, даже еще и любят больше за подобные– проявления гениальной натуры. Пусть, – Филипп очень хочет быть любимым, очень хочет популярности, но не согласен добиваться любви и популярности такими пошлыми методами.
Набережные фонари отражались в осенней воде. В конце октября река как бы предчувствует лед, который скоро ляжет на нее, и заранее покорно застывает, готовится. Осень всегда слышится Филиппу высокой нотой, которую держат и держат дисканты, – и зябко и одиноко от этой ноты. Не любит он осень. А есть деятели, которые клянутся в своей любви к осени из одного подражания Пушкину. Нет никого скучнее снобов.
Когда вернулся домой, Ксана еще домывала посуду. Сколько можно этим заниматься?! Даже Антонина Ивановна уже ушла спать, но Ксана не торопилась. Она вообще норовит поздно лечь и поздно встать, а Филипп как раз наоборот, вот и получается, что живут они постоянно как бы в несовпадающих фазах. Сделалось это постепенно, в начале их совместного житья Ксана радостно вставала рано, они летом, бывало, в половине шестого на первом автобусе ехали в ЦПКиО, купались в пруду, гуляли по пустому парку, дышали неестественно свежим воздухом, – странно сейчас вспоминать, будто и не с ними это было.