Текст книги " Мой бедный, бедный мастер… "
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 87 страниц)
Радость вспыхнула в злых и измученных глазах Римского.
– Ага… ладно,– зловеще сказал он и, стукнув, переложил портфель с одного места на другое. В голове у него сложилась целая картина того, как Степу с позором снимут с работы, а может, добьется тот и чего-нибудь похуже.– Ну, рассказывай, рассказывай,– нетерпеливо добавил Римский.
И Варенуха начал рассказывать подробности. Как только он явился куда следовало, его немедленно приняли и выслушали внимательнейшим образом. Никто, конечно, и мысли не допустил о том, что Степа может быть во Владикавказе. Все сейчас же согласились с предположением Варенухи о том, что Лиходеев, конечно, в трактире на Сходне…
– Где же он сейчас?! – перебил администратора взволнованный финдиректор.
– Где же ему быть,– ответил, криво ухмыльнувшись, администратор,– в вытрезвителе!
– Ну, ну… Ай, спасибо!
Варенуха начал повествовать дальше. И чем больше повествовал, тем ярче выступала перед финдиректором длиннейшая цепь лиходеевских хамств и безобразий, и было в этой цепи всякое последующее звено хуже предыдущего. Тут обнаружилась и пьяная пляска в обнимку с телеграфистом на лужайке перед сходненским телеграфом, да еще под звуки какой-то праздношатающейся гармоники. Гонка за какими-то дамами, визжащими от страха… Ссора с буфетчиком в самом «Владикавказе»… Темный ужас!
Степа был хорошо известен в Москве, и все знали, что человек этот не подарочек, но все, что рассказывал администратор, даже и для Степы было чересчур. Да… чересчур. Очень чересчур.
Колючие глаза Римского через стол врезались в лицо администратора. Чем дальше тот говорил, тем мрачнее становились эти глаза. Чем большими подробностями уснащал свою повесть администратор, чем жизненнее и красочнее становились они, тем менее верил рассказчику финдиректор. Когда же Варенуха дошел до того места, где Степа порывался оказать сопротивление приехавшим за ним, чтобы вернуть его в Москву, финдиректор твердо знал, что все, что рассказывает вернувшийся к нему в полночь администратор, все ложь! Ложь от первого до последнего слова. Варенуха не ездил на Сходню, и на Сходне Степы не было, не было пьяного телеграфиста, разбитого стекла в трактире, Степу не вязали веревками… ничего этого не было.
Страх полз по телу потемневшего лицом финдиректора, и начинался он с ног, и два раза почудилось финдиректору, что потянуло из-под стола гнилою плесенью. Ни на мгновенье не сводя глаз с администратора, как-то странно корчившегося в кресле, все стремящегося не уходить из-под голубой тени настольной лампы, как-то удивительно прикрывавшегося якобы от режущего света лампочки газетой, финдиректор думал только о том, что значит все это? Зачем нагло лжет ему в пустынном молчащем здании слишком поздно вернувшийся к нему администратор? И сознание опасности, неизвестной, но грозной опасности, томило финдиректора. Делая вид, что не замечает уверток администратора и фокусов его с газетой, финдиректор глядел в лицо рассказчика, почти не слушая его слов. Было кое-что, что представлялось еще более необъяснимым, чем клеветнический рассказ о похождениях на Сходне, и это что-то были изменения во внешнем виде администратора и в манерах его.
Как ни натягивал он утиный козырек кепки на глаза, чтобы бросить тень на лицо, как ни вертел газетным листом, финдиректору удалось рассмотреть громадный синяк с правой стороны лица у самого носа. Кроме того, полнокровный обычно администратор был теперь бледен меловой нездоровой бледностью, а на шее у него зачем-то было наверчено белое старенькое кашне. Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкие изменения голоса {209} , ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в обычно бойких нагловатых глазах, можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем.
Что-то еще жгуче беспокоило финдиректора, но что, он не мог понять, как ни напрягал воспаленный мозг, сколько ни всматривался в Варенуху и кресло. Одно он мог утверждать, что было что-то невиданное, неестественное в этом соединении администратора с хорошо знакомым креслом.
– Ну, одолели наконец, погрузили в машину…– гудел Варенуха, выглядывая из-за листа, ладонью прикрывая синяк.
Римский вдруг протянул руку и нажал как бы машинально ладонью, в то же время поигрывая пальцами, нажал на пуговку электрического звонка и обмер. В пустом здании был бы непременно слышен резкий сигнал электрического звонка. Никакого сигнала не последовало, и пуговка безжизненно погружалась в стол, она была мертва. Звонок был испорчен.
Хитрость финдиректора не ускользнула от Варенухи. Его передернуло, и он спросил, причем в глазах его мелькнул явный злобный огонек:
– Ты чего звонишь?
– Машинально,– глухо отозвался финдиректор и, в свою очередь, спросил: – Что это у тебя на лице?
– Машину занесло, ударился об ручку двери,– ответил Варенуха, изменившись в лице.
«Лжет!» – вскрикнул мысленно Римский. Тут вдруг глаза Римского стали совершенно безумными и круглыми, он уставился в спинку кресла Варенухи, поднялся, дрожа, и слабо молвил:
– А…
На полу у ножек кресла лежали две перекрещенные тени, одна погуще и почернее, другая слабая, светлее. Отчетливо была видна теневая спинка кресла, но над нею на полу не было теневой головы. Варенуха не отбрасывал тени {210} . Финдиректора била дрожь, он не сводил глаз с полу. Варенуха воровато оглянулся, следуя взору Римского, за спинку и понял, что он открыт.
Он поднялся с кресла, и финдиректор отступил на шаг, сжимая в руках портфель.
– Догадался, проклятый! Всегда был смышлен,– с откровенной злобой громко молвил Варенуха и вдруг отпрыгнул от кресла к двери и быстро двинул вниз пуговку английского замка.
Финдиректор отчаянно оглянулся, отступил к окну, ведущему в сад, и в окне, заливаемом луною, увидел прильнувшее к стеклу лицо голой девицы, колыхавшейся в воздухе на высоте второго этажа, и ее голую руку, просунувшуюся в форточку и старающуюся открыть нижнюю задвижку. Верхняя уже была открыта.
Римскому показалось, что свет в настольной лампе гаснет и что письменный стол наклоняется. Римского накрыло ледяною волною, но, к счастью, он превозмог себя и не упал.
Он собрал остатки сил, и их хватило только на то, чтобы шепнуть, но не крикнуть: «Помогите!»
Варенуха подпрыгивал возле двери, подолгу застревая в воздухе, качаясь и плавая в нем, и отрезал путь к выходу. Он скрюченными пальцами махал в сторону Римского, шипел и чмокал, подмигивая девице в окне.
Та заспешила, всунула голову в форточку, вытянула, сколько можно было, руку, ногтями начала царапать нижний шпингалет, трясла раму. Тут рука ее стала удлиняться, покрылась трупною зеленью. Зеленые пальцы мертвой хваткой обхватили головку шпингалета, повернули ее, рама начала открываться. Римский слабо вскрикнул, прислоняясь к стенке, выставляя, как щит, портфель вперед. Он понял, что пришла его гибель, что ходу ему к двери нет.
Рама широко распахнулась, но вместо нежной свежести и аромата лип в окно ворвался запах склепа. Покойница вступила на подоконник. Римский отчетливо видел зеленые пятна тлена на ее груди.
И в это время радостный неожиданный крик петуха долетел из сада, из того низкого здания за тиром, где содержались дрессированные животные и птицы, участвовавшие в программах. Горластый петух трубил, возвещал, что к Москве с востока катится рассвет.
Дикая ярость исказила лицо девицы, она испустила хриплое ругательство, визгнул у дверей Варенуха и обрушился из воздуха на пол.
Крик петуха повторился, девица щелкнула зубами. Красота ее исчезла, у нее выпали зубы, рот провалился, щеки сморщились, космы волос поседели, но тело осталось молодым, хоть и мертвым. С третьим криком петуха она повернулась и вылетела вон. И вслед за нею, подпрыгнув и вытянувшись в воздухе горизонтально, напоминая летящего купидона, выплыл в окно Варенуха.
Седой как снег, без единого черного волоса старик, который недавно еще был Римским, подбежал к двери, отстегнул пуговку, открыл дверь и кинулся бежать по темному коридору. У поворота на лестницу он нащупал, стеная от ужаса, выключатель и лестницу осветил. На лестнице он упал, потому что ему показалось, что на него мягко налетел Варенуха.
Внизу он видел сидящего дежурного в слабо освещенном вестибюле. Римский прокрался мимо него на цыпочках и выскользнул в переднюю дверь.
На площадке ему стало легче, он несколько пришел в себя, схватился за голову и понял, что шляпа осталась в кабинете.
Само собою разумеется, что за нею он не вернулся.
Он летел, задыхаясь, на угол площади к кинотеатру, возле которого маячил красноватый тусклый огонек. Через минуту он был возле него, никто не успел перехватить машину.
– К курьерскому ленинградскому, на чай дам,– прохрипел старик.
– В гараж еду,– с ненавистью ответил шофер и отвернулся.
– Пятьдесят рублей, опаздываю,– шепнул старик.
– В гараж еду,– упрямо повторил шофер.
Римский расстегнул портфель, вынул пять червонцев и протянул шоферу.
В ту же секунду дверца открылась сама собою, и через несколько мгновений вспыхнула лампочка, избитая машина, как вихрь, понеслась по кольцу Садовых.
На сиденье трепало седока, и в осколок зеркала, повешенного перед шофером, Римский видел седую свою голову с безумными глазами.
Выскочив из машины перед зданием вокзала, Римский крикнул первому попавшемуся человеку в белом фартуке и с бляхой:
– Международный, Ленинград, тридцать дам.
Человек с бляхой рвал из рук у Римского червонцы. Оба бешено оглядывались на часы. Оставалось пять минут.
Через пять минут поезд ушел из-под стеклянного купола и пропал в темноте.
Сгинул поезд, а с ним вместе сгинул и Римский.
Глава XV
Сон Никанора Ивановича {211}
Нетрудно догадаться, что толстяк с багровой физиономией, которого поместили, по словам мастера, в комнате № 119 в психиатрической лечебнице, был не кто иной, как Никанор Иванович Босой. Попал он, однако, к профессору Стравинскому не сразу, а предварительно побывав в другом месте.
От другого этого места у Никанора Ивановича осталось в воспоминании мало чего. Помнился только какой-то стол, шкаф и диван и гладкие белые стены.
В этой именно комнате с Никанором Ивановичем, у которого перед глазами все как-то мутилось от приливов крови и душевного волнения, лицо, сидевшее за столом, вступило в разговор, но разговор вышел какой-то странный, путаный, а вернее, совсем не вышел.
Первый же вопрос, который был задан Никанору Ивановичу, был таков:
– Вы Никанор Иванович Босой, председатель домкома № 302-бис по Садовой?
На это Никанор Иванович ответил буквально так (а при этом рассмеялся страшным смехом):
– Я Никанор, конечно, Никанор… но какой я, к шуту, председатель!
– То есть как? – спросили Никанора Ивановича, прищурившись.
– А так,– ответил он,– ежели я председатель, то я сразу должен был установить, что он нечистая сила… А то что же это! Пенсне треснуло… весь рваный… Какой он может быть переводчик!
– Кто такой? – спросили у Никанора Ивановича.
– Коровьев! – вскричал Никанор Иванович.– В пятидесятой квартире у нас засел! Пишите: Коровьев. И немедленно надо его изловить. Пятое парадное, там он!
– Откуда валюту взял? – спросили у Никанора Ивановича.
– Не было валюты! Не было! Бог истинный, всемогущий все видит, а мне туда и дорога,– страстно заговорил Никанор Иванович,– в руках никогда не держал и не подозревал, какая такая валюта! Господь меня накажет за скверну мою.– Никанор Иванович начал волноваться, то застегивать рубаху, то креститься, то опять застегивать.– Брал, брал, но брал нашими, советскими! Прописывал за деньги, не спорю, бывало! Хорош и секретарь наш, Пролежнев, тоже хорош… Прямо скажем, все воры {212} , но валюты не брал!
На просьбу не валять дурака, а рассказать, как попали доллары в вентиляцию, Никанор Иванович стал на колени и качнулся, раскрыв рот, как бы желая укусить паркет, и закричал:
– Желаете, землю буду есть, что не брал? Черт он, Коровьев!
Всякому терпению положен предел, и за столом, уже повысив голос, намекнули Никанору Ивановичу, что ему худо будет, если он не заговорит по-человечески.
Тут комнату с диваном и столом огласил дикий рев Никанора Ивановича, вскочившего с колен:
– Вон он, вон за шкафом! Вон ухмыляется… и пенсне его!.. Держите его! Держите его! Окропить помещение!
Кровь отлила от лица Никанора Ивановича, он дрожал и крестил воздух, метнулся к двери, бросился обратно, запел какую-то молитву и наконец понес полную околесину.
Стало совершенно ясно, что Никанор Иванович ни к каким разговорам не пригоден. Его вывели, поместили в отдельной комнате, где он немного поутих и не кричал уже, а только молился и всхлипывал.
Тем временем на Садовую съездили и в квартире № 50 побывали. Само собою разумеется, что никакого Коровьева там не нашли и никакого Коровьева никто в доме не знал и не видел. Квартира покойного Берлиоза была пуста, и в кабинете мирно висели печати на шкафах. Пуста была и половина Лиходеева, уехавшего во Владикавказ.
С тем и уехали с Садовой, причем с уехавшими отбыл растерянный и подавленный секретарь Пролежнев.
Вечером Никанор Иванович был доставлен в лечебницу. Там он вел себя беспокойно настолько, что ему пришлось сделать чудодейственное вспрыскивание по рецепту Стравинского, и лишь после полуночи Никанор Иванович уснул, изредка издавая тяжелое страдальческое мычание.
Но чем дальше, тем легче становился его сон. Он перестал ворочаться и стонать, задышал легко и ровно, и пост у него в комнате сняли.
Тогда Никанора Ивановича посетило сновидение, в основе которого, несомненно, были его сегодняшние переживания. Началось с того, что Никанору Ивановичу привиделось, что его подводят, и очень торжественно, какие-то люди с золотыми трубами в руках к большим лакированным дверям. У этих дверей спутники сыграли туш Никанору Ивановичу, а затем гулкий бас с небес сказал весело:
– Добро пожаловать, Никанор Иванович! Сдавайте валюту!
Удивившись, Никанор Иванович увидел над собою черный громкоговоритель. Затем он очутился почему-то в театральной зале, где под золоченым потолком сияли хрустальные люстры, а на стенах кенкеты. Все было как следует: имелась сцена, задернутая бархатным занавесом, по темно-вишневому фону усеянным, как звездочками, изображениями золотых увеличенных десяток, суфлерская будка и даже публика. Удивило Никанора Ивановича то, что вся публика была одного пола – мужского, и вся почему-то с бородами. Кроме того, поразительно было то, что публика сидела не на стульях, как бывает в жизни, а на полу, великолепно натертом и скользком.
Конфузясь в новом и большом обществе, Никанор Иванович, помявшись некоторое время, последовал общему примеру и уселся на паркет, примостившись между каким-то рыжим до огненности здоровяком-бородачом и другим, бледным и сильно заросшим гражданином. Никто не обратил внимания на Никанора Ивановича.
Тут послышался колокольчик, свет в зале потух, занавесь разошлась в стороны, и обнаружилась сцена с креслом, столиком, на котором помещался колокольчик золотой с алмазами, и задником, глухим, черным, бархатным.
Из кулис тут показался артист в смокинге, гладко выбритый и причесанный на пробор, молодой и с очень приятными чертами лица.
В зале оживилась публика, все повернулись к сцене.
Артист подошел к будке, потер руки.
– Сидите? – спросил он мягким баритоном и улыбнулся залу.
– Сидим… сидим,– хором ответили ему из зала и тенора, и басы, и баритоны.
– Гм,– задумчиво сказал артист и добавил: – И как вам не надоест, я не понимаю? Все люди как люди, ходят сейчас по улицам, наслаждаются весенним солнцем и теплом, а вы здесь на полу торчите! Впрочем, кому что нравится,– философски заключил артист.
Затем он переменил и тембр голоса, и интонации и весело и звучно объявил:
– Итак, следующим номером нашей программы – Никанор Иванович Босой, председатель домового комитета и заведующий столовой. Попросим Никанора Ивановича!
Дружный аплодисмент был ответом артисту.
Удивленный Никанор Иванович вытаращил глаза, а конферансье нашел его взором среди сидящих и ласково поманил пальцем на сцену. И Никанор Иванович, не помня как, оказался на сцене, конфузливо подтягивая штаны, почему-то спадающие. В глаза ему снизу и спереди ударил яркий свет цветных ламп в рампе, отчего он сразу потерял из виду зал с публикой.
– Ну-с, Никанор Иванович, покажите нам пример,– задушевно заговорил молодой артист,– и… сдавайте валюту!
Наступила тишина.
Никанор Иванович перевел дух и тихо заговорил:
– Богом клянусь, что…
Но не успел он начать фразу, как зал заглушил его криками негодования и разочарования.
Никанор Иванович растерялся и умолк.
– Насколько я понял,– заговорил ведущий программу,– вы хотите поклясться, что у вас нету валюты? – И он поглядел на Никанора Ивановича с любопытством.
– Так точно. Нету,– ответил Никанор Иванович.
– Так,– отозвался артист,– а, простите за нескромность: откуда же взялись четыреста долларов, обнаруженные в сортире той уютной квартирки, единственными обитателями коей являетесь вы с вашей супругой?
– Волшебные! – явно иронически сказали в темном зале.
– Так точно, волшебные,– робко ответил Никанор Иванович по неопределенному адресу, не то конферансье, не то в зал, и пояснил: – Нечистая сила, клетчатый переводчик подбросил.
И опять разразился зал негодующим воплем. Когда же настала тишина, артист сказал:
– Вот какие басни Крылова приходится мне выслушивать здесь! Подбросили четыреста долларов! Вот вы все здесь валютчики, обращаюсь к вам как к специалистам: мыслимое ли это дело?
– Мы не валютчики,– раздались отдельные голоса в театре,– но дело это немыслимое.
– Целиком присоединяюсь,– твердо сказал артист,– и спрошу вас, что могут подбросить?
– Ребенка! – ответил кто-то в зале.
– Совершенно верно,– подтвердил ведущий,– ребенка, анонимное письмо, прокламацию, бомбу, но четыреста долларов никто не станет подбрасывать, ибо такого идиота, чтоб их подбрасывать, в природе нету!
И, обратившись к Никанору Ивановичу, артист сказал укоризненно и печально:
– Огорчили вы меня, Никанор Иванович! А я-то на вас надеялся! Итак, номер наш не удался.
В зале раздался свист.
– Валютчик он! – выкрикивали в зале.– Из-за таких и мы невольно терпим!
– Не ругайте его! – сказал конферансье мягко.– Он раскается! – И, обратив к Никанору Ивановичу глаза, полные слез, добавил: – Не ожидал я от вас этого, Никанор Иванович! – А вздохнув, добавил еще: – Ну, идите, Никанор Иванович, на свое место.
После чего повернулся к залу и, позвонив в колокольчик, громко объявил:
– Антракт, негодяи!
Потрясенный Никанор Иванович, неожиданно для себя ставший участником театральной программы, не помнил, как оказался на своем месте. Запомнилось ему лишь, что зал погрузился в полную тьму, а на стенах выскочили горящие красные слова: «Сдавайте валюту!» Потом опять загорелась сцена, и конферансье позвал:
– Попрошу на сцену Сергея Герардовича Дунчиля!
Дунчиль оказался благообразным, но запущенным человеком лет пятидесяти.
– Сергей Герардович,– обратился к нему конферансье,– вот уже полтора месяца вы сидите здесь, упорно отказываясь сдать оставшуюся у вас валюту, в то время как страна нуждается в ней. Вы человек интеллигентный, прекрасно это понимаете, а между тем помочь не хотите.
– К сожалению, ничем помочь не могу, так как валюты у меня больше нет,– ответил Дунчиль.
– Так нет ли, по крайней мере, бриллиантов? – жалобно спросил артист.
– И бриллиантов нет,– сухо отозвался Дунчиль.
Артист повесил голову и задумался, а потом хлопнул в ладоши.
Из кулисы вышла на сцену средних лет дама, одетая по моде, то есть в пальто без воротника и в крошечной шляпочке. Дама имела встревоженный вид, а Дунчиль поглядел на нее, не шевельнув бровью.
– Кто эта дама? – спросил ведущий у Дунчиля.
– Это моя жена,– с достоинством ответил Дунчиль и посмотрел на длинную шею дамы без воротника с некоторым отвращением.
– Мы потревожили вас, мадам Дунчиль,– отнесся к даме конферансье,– вот по какому поводу… Мы хотели вас спросить, нет ли у вашего супруга еще валюты.
– Он тогда все сдал.
– Так,– сказал артист,– ну, что же, раз так, так так. Если он все сдал, то надлежит его немедленно отпустить, как птицу, на свободу. Что ж поделаешь! Вы свободны, Сергей Герардович! – И артист сделал царственный жест.
Дунчиль спокойно и с достоинством повернулся и пошел к кулисе.
– Одну минуточку! – остановил его конферансье.– Позвольте мне на прощание показать вам фокус.– И опять хлопнул в ладоши.
И тут черный задний бархат раздвинулся, и на сцену вышла юная красавица в бальном платье, держащая в руках золотой подносик, на котором лежала толстая пачка, перевязанная конфетной лентой, и бриллиантовое колье, от которого во все стороны прыгали синие, желтые и красные огни.
Дунчиль отступил на шаг и покрылся бледностью. Зал замер.
– Восемнадцать тысяч долларов и колье в сорок тысяч золотом,– торжественно объявил артист,– хранил Сергей Герардович Дунчиль в городе Харькове в квартире своей любовницы Иды Геркулановны Вормс, которую мы имеем удовольствие видеть перед собой и которая любезно помогла нам обнаружить эти бесцельные для частного лица сокровища.
Красавица, улыбаясь, сверкнула зубами, и мохнатые ее ресницы дрогнули.
– А под вашею полною достоинства личиною,– отнесся артист к Дунчилю,– скрывается жадный паук и поразительный охмуряло и врун. Вы извели всех за полтора месяца своим идиотским упрямством! Ступайте же теперь домой, и пусть тот ад, который устроит вам ваша супруга, будет вам наказанием.
Тут супруга Дунчиля воскликнула: «О, негодяй…», а Дунчиль качнулся и едва не упал, если бы чьи-то услужливые руки не подхватили его под руки. Но тут рухнул внезапно черный занавес спереди и скрыл всех бывших на сцене.
Бешеные рукоплескания потрясли зал так, что Никанору Ивановичу показалось, будто запрыгали огни в люстре. А когда передний черный занавес ушел вверх, на сцене оказался артист в одиночестве. Он сорвал второй залп рукоплесканий, раскланялся и заговорил:
– Вот, вы видели в лице этого Дунчиля типичного осла. Ведь я же говорил на прошлой нашей программе, что хранение валюты является бессмыслицей. Использовать он ее не может ни при каких обстоятельствах, уверяю вас. Он получает приличное жалование, чудно зарабатывает. Так вот нет же: вместо того чтобы тихо, мирно, без всяких неприятностей сдать валюту и камни, добился-таки корыстный болван того, что был разоблачен при всех и нажил крупнейшую семейную неприятность. Итак, кто сдает? Нет желающих? В таком случае следующим номером нашей программы известный артист драмы Бурдасов Илья Потапович исполнит отрывки из «Скупого рыцаря» поэта Пушкина!
Обещанный Бурдасов не замедлил появиться на сцене и оказался пожилым, бритым, во фраке и белом галстухе.
Без всяких предисловий он скроил мрачное лицо, сдвинул брови и заговорил ненатуральным голосом, глядя на золотой колокольчик:
– Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратницей лукавой…
Далее Бурдасов рассказал о себе много нехорошего. Никанор Иванович, очень помрачнев, слышал, как Бурдасов признавался в том, что какая-то несчастная вдова, воя, стояла перед ним на коленях под дождем, но не тронула черствого сердца артиста. Никанор Иванович совсем не знал до этого случая поэта Пушкина, хоть и произносил, и нередко, фразу: «А за квартиру Пушкин платить будет?», и теперь, познакомившись с его произведением, сразу как-то загрустил, задумался и представил себе женщину с детьми на коленях и невольно подумал: «Сволочь этот Бурдасов!» А тот, все повышая голос, шел дальше и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутствующего сам же себе отвечал, причем называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», а то на «ты».
Понял Никанор Иванович только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!», повалившись после этого на пол, хрипя и срывая с себя галстух.
Умерев, он встал, отряхнул пыль с фрачных коленей, поклонился, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и при жидких аплодисментах удалился, а конферансье заговорил так:
– Ну-с, дорогие валютчики, вы прослушали в замечательном исполнении Ильи Владимировича Акулинова [15]15
Так в рукописи.
[Закрыть]«Скупого рыцаря». Рыцарь этот надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в этом же роде. Но, как видите, ничего этого не случилось, нимф никаких не было, и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил он очень скверно, помер от удара на своих сундуках с валютой. Предупреждаю вас еще раз, что и с вами будет так же плохо, а может быть, и еще хуже, если вы не сдадите валюты!
И тут в лампах загорелся зловещий фиолетовый свет, отчего лица у зрителей стали как у покойников, и во всех углах закричали страшные голоса в рупорах:
– Сдавайте валюту! Сдавайте!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаическая речь конферансье, но только, когда зал осветился опять светом обычным, раздался застенчивый голос:
– Я сдаю валюту!
– Милости прошу на сцену,– вежливо сказал конферансье, заслоняя снизу рукою лицо от рампы.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, не брившийся, судя по лицу, около трех недель.
– Ваша фамилия, виноват? – очень вежливо осведомился конферансье.
– Канавкин Николай,– застенчиво сказал появившийся.
– А! Молодец, Канавкин Николай! – воскликнул конферансье.– Я всегда это утверждал! Итак?..
– Сдаю,– тихо сказал молодец Канавкин.
– Сколько?
– Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
– Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из глаз артиста брызнули лучи, пронизывающие Канавкина насквозь, подобно рентгеновским. В зале перестали дышать.
– Верю! – наконец воскликнул артист, гася свой взор.– Верю! Смотрите: эти глаза не лгут! Ведь сколько раз я говорил вам всем, что основная ваша ошибка в том, что вы недооцениваете значение глаз человеческих. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза – никогда. Вам задают внезапный вопрос, вы вздрагиваете, и вздрагиваете даже неприметно для вопрошающего, вы в одну секунду соображаете, что нужно сказать, чтобы скрыть истину, и говорите, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, поздно! Встревоженная вопросом истина со дна души прыгает на мгновение в глаза, и все кончено. Она замечена, вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, артист ласково спросил у Канавкина:
– Ну, где же спрятаны?
– У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке…
– А! – вскричал артист.– Это… постойте… у Клавдии Ильиничны, что ли?
– Да,– застенчиво ответил Канавкин,– в переулке…
– Ах, да, да, да! Маленький особнячок, напротив палисадничек? Как же, знаю! А куда же вы их там засунули?
– В погребе, в коробке из-под Эйнема.
Гул прошел по залу, артист всплеснул руками.
– Видали ли вы что-либо подобное? – вскричал он.– Да ведь деньги же там заплесневеют, отсыреют! Мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что проштрафился, и повесил хохлатую голову.
– Деньги,– продолжал артист,– должны храниться в госбанке, в сухих, специальных, хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином погребе, где их могут попортить крысы! Стыдно, Канавкин!
Тот уж просто не знал, куда деваться, и только колупал пальцем борт своего засаленного пиджачка.
– Ну ладно,– смягчился конферансье,– кто старое помянет…– и добавил неожиданно: – Да, кстати: за одним разом чтобы… у тетки у самой… ведь тоже есть? А!
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул, и наступило молчание.
– Э, Канавкин! – укоризненно-ласково заговорил конферансье.– А я-то хвалил его! А он, на-те, взял да и засбоил! Нелепо это, Канавкин! Ведь говорил же я только что про глаза. Ну и видно, что у тетки есть валюта! Ну, чего ты меня зря терзаешь?
– Есть! – залихватски крикнул Канавкин.
– Браво! – крикнул конферансье.
– Браво! – страшным ревом отозвался зал.
Когда утихло, конферансье торжественно поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой и в этой же машине приказал кому-то, высунувшемуся из-за кулис, заехать и доставить в женский театр тетку Клавдию Лукиничну [16]16
Так в рукописи.
[Закрыть].
– Да, я хотел спросить, тетка-то не говорила, где свои прячет? – осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу и зажженную спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
– Верю, верю,– отозвался артист,– эта старая сквалыга не то что племяннику, черту не скажет этого. Ну, что ж, попробуем нашими программами пробудить в ней понимание вещей истинных. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей душонке. Всего доброго, Загривов! [17]17
Так в рукописи.
[Закрыть]
И счастливый Канавкин исчез, а артист осведомился, нет ли еще желающих сдать валюту, и получил в ответ молчание.
– Чудаки, ей-богу,– пожав плечами, сказал артист, и занавес скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и во тьме нервный тенор пел в рупоре:
«Там груды золота лежат, и мне они принадлежат…»
Откуда-то издалека донесся аплодисмент.
– В женском театре дамочка какая-то сдает,– пояснил огненнобородый Никанору Ивановичу и, вздохнув, прибавил: – Эх, кабы не гуси мои! У меня, мил человек, гуси бойцовые. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, требует ухода… Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь… {213} – И он опять завздыхал.
Тут зал осветился поярче, и вдруг из всех дверей посыпались в зал повара в белых колпаках и халатах с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным хлебом. Зрители оживились.
Веселые повара шныряли между театралами, разливали суп в миски, раздавали хлеб.
– Ужинайте, ребята,– кричали повара,– и сдавайте валюту. Чего зря сидеть здесь? Чего вам эту баланду хлебать. Поехал домой, выпил, закусил. Хорошо.
– Ну, чего засел здесь? – обратился непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновым от вечного жара лицом, протягивая Никанору Ивановичу миску, в которой в жидкости плавал одинокий капустный лист.
– Нету! Нету! Нету у меня! – страшным голосом прокричал Никанор Иванович.– Понимаешь, нету! Нету валюты!
– Нету? – грозным басом взревел повар.– Нету? – женским ласковым голосом спросил.– Нету, успокойтесь, успокойтесь,– забормотал он, превратился в фельдшерицу Прасковью Васильевну, стал трясти ласково плачущего Никанора Ивановича за плечо.
Тот увидел, как растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь слезы разглядел свою комнату в лечебнице и двух в белом, но вовсе не развязных поваров, сующихся со своими советами, а доктора и фельдшерицу.