Текст книги " Мой бедный, бедный мастер… "
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 87 страниц)
Через несколько секунд он был в кухне. Обитатели квартиры куда-то все разошлись, и на громадной плите стояли потухшие, безмолвные примусы и керосинка. В окно кухни светила луна и фонарь. Иван сел на табурет, отдышался, собрал в порядок мысли и решил, что ненавистный преступник ускользнул через черный ход. К этому присоединилась мысль о том, что, пожалуй, так просто такого не поймаешь. Поэтому Иван Николаевич решил вооружиться свечой и иконкой. Пришло это ему в голову потому, что фонарь освещал как раз тот угол, где висела в пыли и паутине много лет назад забытая икона в раме, из-за которой высовывались концы двух венчальных свечей в золотых колечках, а пониже – бумажная иконка, изображающая Иисуса.
Иван присвоил одну из этих свечей, а также и иконку, нашарил замок, вышел на черный ход, навсегда покинув неизвестную квартиру, морщась от конфуза, который он пережил в ванне, и размышляя о том, кто этот наглый Кирюшка и не ему ли принадлежит шапка с ушами.
Шел он теперь медленно, потому что бежать у него сил уже не было. Очутившись вновь в гадком переулке, Иван Николаевич огляделся и убедился, что беглеца в нем нет. Заглянув на всякий случай в две подворотни, Иван сказал себе: «Стало быть, он на Москве-реке. Вперед!»
Следовало бы спросить, пожалуй, Ивана Николаевича, почему он полагает, что преследуемый именно на Москве-реке, а не где-нибудь в другом месте. Да спросить было некому, переулок был пустынен. Иван устремился в переулки и тупички, ведущие к Москве-реке.
Через некоторое время Ивана Николаевича можно было увидеть на ступенях громадного гранитного амфитеатра на берегу Москвы-реки.
Купальный сезон еще не наступил, но здесь уже нашлись спортсмены-купальщики. Яркий фонарь освещал четырех молодых людей в красных плавках. Пятым был какой-то приятный бородач, полураздетый и курящий, сидящий возле рваной ковбойки и расшнурованных стоптанных сапог.
Вымотавшийся до последней степени Иван Николаевич решил выкупаться, чтобы, освежившись, с новыми силами продолжить поиски. Он быстро разделся, поручил свою одежду бородачу и ласточкой кинулся в воду. Дух перехватило у Ивана Николаевича, до того была холодна вода, и мелькнула даже мысль о том, что он не выскочит на поверхность. Однако выскочить удалось, и, отфыркиваясь и отдуваясь, с круглыми от ужаса глазами, [Иван Николаевич начал плавать]. Тело быстро привыкло к воде, и Иван Николаевич получил желанное облегчение, плавая в дурно пахнущей черной воде, в которой отражались световые зигзаги от береговых фонарей.
Наплававшись, Иван Николаевич вылез на гранитные ступени, посинев и покрывшись пупырышками, залязгал зубами и направился к тому месту, где оставил под охраной бородача свое платье.
Немедленно выяснилось, что с Иваном сыграли еще одну скверную штуку (и как сразу он не догадался, конечно, всё та же шайка с Патриарших): именно – похитили не только его одежду, но и самого бородача. На том месте, где была груда платья, остались только полосатые кальсоны, рваная ковбойка, свеча, икона и коробка спичек. Погрозив кулаком куда-то, Иван Николаевич облачился в то, что было оставлено негодяями. Ему, собственно говоря, было безразлично, во что одеться, не смущало его и то, что исчезло удостоверение Массолита, которое он носил всегда в кармане. Беспокоило его другое соображение: удастся ли ему в таком виде пройти благополучно по Москве? Могли пристать – все-таки странно как-то могло показаться прохожим… Могла произойти какая-нибудь придирка, задержка. А задержка никак не входила в планы Ивана Николаевича, имевшего в виду важнейшую цель – поимку консультанта.
Иван Николаевич оборвал пуговицы с кальсон внизу, там, где они застегиваются у щиколоток, в расчете на то, что, может быть, тогда кальсоны примут за летние брюки, напялил, подпрыгивая на холодном граните, ковбойку, и удалился от Москвы-реки, сказав самому себе:
– К Грибоедову! Он, конечно, там.
Иконку он спрятал в карман ковбойки, вместе со спичками и булавкой, длинную свечу зажал в руке.
Город уже жил ночной жизнью. В этом Иван Николаевич убедился, лишь только добрался до Остоженки. Пролетали в пыли, бряцая цепями, грузовики, на платформах коих, на мешках, раскинувшись, лежали мужчины, в открытых окнах виднелись огни под оранжевыми абажурами, в семафорах менялись огни, и в рупоре хрипло ревел на углу бравурный полонез, означавший, что Евгений Онегин сейчас увидит Татьяну на балу.
Опасения Ивана Николаевича оправдались: на него обращали внимание, и не раз, смеялись и оборачивались. Тогда он принял решение идти переулочками, там, где потемнее, где не так назойливы редкие прохожие, где не остановят босого человека с растрепанными после купанья волосами, в кальсонах, которые все же не стали похожими на брюки.
Иван так и сделал: углубился в таинственную сеть переулков у Арбата и пробирался под стенками, пугливо оглядываясь, прячась в подъезды, избегая перекрестков со светофорами, зданий посольств, у которых дежурили милиционеры.
В это время во всех окнах тяжелым мощным басом пел генерал Гремин о том, как он любит Татьяну.
Глава V
Что произошло в Грибоедове
Довольно большой кремового цвета двухэтажный дом, выстроенный более чем сто лет назад, не раз с тех пор перестраиваемый и ремонтируемый, находился на бульварном кольце в глубине чахлого сада, отделенного от тротуара кольца резною чугунной решеткой. В наши дни площадку перед домом заасфальтировали и в летние месяцы ее накрывали тентом, так что получалась обширная веранда.
Дом назывался «Домом Грибоедова». Говорили, что некогда он принадлежал тетке Грибоедова. Впрочем, сколько помнится, никакой тетки у Грибоедова не было, так что, возможно, что все рассказы литератора Клавдия Избердея, страшнейшего фантазера, о том, как вот, мол, в этом зале с колоннами Грибоедов читал тетке только что написанные сцены из своей известной комедии, представляют обыкновенные враки.
Но как бы то ни было, в настоящее время «Дом Грибоедова» находился во владении той самой литературной ассоциации «Массолит», секретарем которой и был Борис Петрович Крицкий, вплоть до своего появления на Патриарших прудах.
В комнатах верхнего этажа были размещены многочисленные секции «Массолита» с их канцеляриями и редакции двух журналов, которые редактировал покойный Крицкий, зал (тот самый, с колоннами) отведен был под конференции, а весь нижний этаж, разбитый на два больших зала, был отведен под писательский ресторан. К нему же относилась и веранда.
В половину одиннадцатого того самого вечера, когда Крицкий побывал на Патриарших, наверху, в «Доме Грибоедова», в тесной комнате томились двенадцать человек литераторов, собравшихся на заседание и ждущих опаздывающего Бориса Петровича.
Литераторы сидели на стульях, на столах, а один на подоконнике, и страдали от духоты. Окно в сад было открыто, но в него не проникала никакая свежая струя. Москва, накалив за день свой гранитный, железный и асфальтовый покров, отдавала теперь в воздух весь этот жар, и понятно было, что ночь не принесет никакого облегчения. Пахло луком из подвала теткиного дома, где работала кухня ресторана, и всем хотелось пить, все нервничали, были как разваренные.
Беллетрист Бескудников, тихий человек с внимательными глазами, одетый чрезвычайно прилично, вынул часы. Стрелка ползла к одиннадцати.
Бескудников показал часы своему соседу поэту Двубратскому, сидящему на столе и от тоски болтающему ногами, обутыми в новенькие желтые туфли на толстом резиновом ходу.
– Однако,– сказал Двубратский,– это уж он слишком опаздывает.
С ним согласился драматург Квант, накурившийся до сердечной тоски и синяков под глазами.
– Хлопец, наверное, на Клязьме застрял,– густым голосом отозвалась Настасья Лукинична Непременова, пожилая дама в крутых кудряшках, пишущая военно-морские рассказы под псевдонимом «Штурман Жорж».
– Позвольте, все это хорошо, что он на Клязьме,– заговорил смело автор популярных скетчей Загривов,– я и сам бы сейчас с удовольствием на дачке на балкончике чайку попил, вместо того чтобы здесь сидеть. Ведь известно же, что заседание назначено в десять?
– А хорошо сейчас на Клязьме,– мечтательно подзудила присутствующих Штурман Жорж, зная, что литераторский дачный поселок Дудкино на Клязьме общее больное место,– соловьи, наверно, уже поют. Мне всегда как-то лучше работается за городом, в особенности весной.
– Третий год вношу денежки, чтобы больную базедовой болезнью жену отправить в этот рай, да вот что-то ничего в волнах не видно,– ядовитым голосом отнесся неизвестно к кому поймавшийся на штурманскую удочку новеллист Иероним Поприхин и усмехнулся.
– Это уж как кому повезет,– прогудел с подоконника лохматый, уж очень запущенный критик Абабков.
– Это кому бабушка ворожит,– послышался еще чей-то голос.
Радость загорелась в маленьких глазках Штурмана Жоржа, и она сказала, смягчая свое контральто:
– Не надо, товарищи, завидовать. Дач пятнадцать, а нас в «Массолите» три тысячи.
– Три тысячи сто одиннадцать…– вставил кто-то из угла.
– Ну вот видите,– продолжала Жорж,– что же делать? Естественно, что дачи получили наиболее талантливые из нас…
– Генералы,– вдруг напрямик врезался в склоку Глухарев, киносценарист.
Беллетрист Бескудников, зевнув тихо и прилично, вышел из комнаты. Он давно уже не слушал разговаривающих.
– Один в пяти комнатах в Дудкине,– вслед ему сказал Глухарев.
– Зачем же преувеличивать, товарищ Глухарев? – мягко возразила Штурман.– Он с супругой…
– И с домашней работницей,– глухим басом с подоконника откликнулся Абабаков.
– Э, товарищи, сейчас не в этом дело,– вдруг решительно заявил Денискин, работающий в разных жанрах,– а в том, что пять минут двенадцатого!
В комнате начался шум, назревало что-то вроде бунта. Решили звонить. Позвонили в это ненавистное Дудкино, попали не на ту дачу, к Лавровичу, узнали, что Лаврович ушел на реку, и совершенно от этого расстроились, представив себе, как Лаврович гуляет при луне, в то время как они мучаются в душной комнате. Стали звонить наобум, куда попало. Долго звонили в комиссию искусства, в комнату № 930. Никого там, конечно, в половине двенадцатого быть не могло. Возмущение росло. Непременова напрямик заявила, что несмотря на ее величайшее уважение к Борису Петровичу, она осуждает его. «Мог бы и позвонить!»
– Мог бы и позвонить! – кричали и Денискин, и Глухарев, и Квант.
Кричали они напрасно. Не мог Борис Петрович никуда позвонить. Далеко от Грибоедова, в громадном зале анатомического института, на трех цинковых столах лежало то, что недавно еще было Крицким.
На первом – обнаженное, в засохшей крови, тело с перебитой рукой и раздавленной грудной клеткой, на другом – голова с выбитыми передними зубами, с помутневшими глазами, которые не пугал свет тысячесвечовых ламп, на третьем – груда заскорузлых тряпок, в которых трудно было узнать костюм и белье Крицкого.
Группа должностных лиц, среди которых был профессор судебной медицины, патологоанатом и его прозектор, стояла у стола и совещалась, как лучше сделать: закрыть ли наглухо черным покровом останки погибшего и так выставить их для прощания в колонном зале Грибоедова, или же пришить голову к шее, закрыв покровом только до подбородка?
Решили сделать второе, и профессор приказал сторожу:
– Иглы и струны…
Да, Борис Петрович не мог позвонить! И без четверти двенадцать все двенадцать литераторов ушли из комнатки вниз в ресторан. Тут опять недобрым словом помянули покойного, потому что веранда уже была заполнена и пришлось располагаться в душном зале внутри.
Ровно в полночь, как гром, ударил вдруг рояль, ему отозвались какие-то дудки, заквакали, застонали, закрякали; запиликала гармония – джаз заиграл бравурный, залихватский фокстрот.
От музыки засветились лоснящиеся в духоте лица, показалось, что ожили вверху лиловые с завитыми по-ассирийски гривами лошади, которыми были расписаны сводчатые потолки. В лампах под яркими платками будто прибавили свету, кто-то пропел, где-то покатился бокал, и через минуту зал плясал, а за ним заплясала и веранда.
Заплясал Глухарев с девицей – архитектором Тамарой Полумесяц, заплясал Квант с женою Глухарева, Глухарев [13]13
Так в тексте.
[Закрыть]с сестрою Кванта, знаменитый романист Жукопов с киноактрисой. Плясали: Драгунский, Чердакчи, маленький Денискин с крупной Непременовой, плясала Семейкина-Галл, крепко охваченная рослым неизвестным в белых рогожных брюках.
Плясали свои и гости, приезжие из разных мест: писатель Иоганн из Кронштадта, какой-то Витя Куфтик, кажется, режиссер.
Плясали неизвестной профессии молодые люди в стрижке боксом, в пиджачках с подбитыми ватой плечами. Плясал какой-то очень пожилой с бородой, в которой застряло перышко зеленого луку, растерянно улыбаясь, охватив за талию хилую девушку в оранжевом шелковом измятом платье.
Официанты, оплывая потом, несли над головами запотевшие кружки с пивом. Хриплыми голосами с ненавистью кричали: «Виноват!», где-то голос в рупор кричал: «Карский – раз!», к грохоту и писку джаза примешивался пулеметный грохот ножей в подвале, где в дыму и огне работали повара. Коротко говоря: кромешный ад.
И в полночь было видение в аду: на веранду вышел черноглазый красавец с острой, как кинжал, бородой, во фраке и царственным благосклонным взором окинул свои владения.
Утверждал все тот же Клавдий Избердей, известнейший мистик и лгун, что было время, когда красавец не носил фрака, а был опоясан широким кожаным поясом, за которым торчали пистолеты, а волосы его цвета воронова крыла были повязаны алым шелком, и плыл под его командою бриг в Караибском море под гробовым флагом – черным с Адамовой головой.
Но нет, нет! Лжет, лжет, склоняясь к рюмке, Избердей! Никаких Караибских морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, не гонится за ними корвет, не слышно его пушечного грома, не стелется над волной пушечный дым.
Ничего этого нет, и ничего не было! И плавится лед в воздухе, и видны налитые кровью глаза Избердея, и так душно, так тоскливо и страшно!
Ровно в полночь фокстрот развалился внезапно, последней по инерции пискнула гармоника, и тотчас за всеми столами загремело слово: «Крицкий, Крицкий!» Вскакивали, вскрикивали: «Не может быть!»
Не обошлось и без некоторой чепухи, вполне понятной в ресторане. Так, кто-то, залившись слезами, тут же предложил спеть – вечную память. Уняли, увели умываться.
Кто-то суетился, кричал, что необходимо сейчас же, тут же, не сходя с места, составить коллективную телеграмму и немедленно послать ее…
Но куда и зачем ее посылать? В самом деле – куда? И на что нужна эта телеграмма тому, чей затылок сейчас сдавлен в руках прозектора, чью шею сейчас колет кривыми иглами профессор?
Да, убит… Но мы-то живы? И вот взметнулась волна горя, но и стала спадать, и уж кой-кто вернулся к столику и украдкой выпил водочки и закусил, не пропадать же стынувшим киевским котлетам? Ведь мы-то живы?
Рояль закрыли, танцы отменили, трое журналистов уехали в редакции писать некролог. Весь ресторан гудел говором, обсуждали сплетню, пущенную Штурманом,– о том, что Борис Петрович бросился под трамвай нарочно, запутавшись в любовной истории.
Но не успела сплетня разбухнуть, как произошло второе, что поразило публику в ресторане гораздо больше, чем известие о смерти Крицкого.
Первыми взволновались лихачи и шоферы, дежурившие на бульваре у ворот грибоедовского сада. Один из лихачей прокричал с козел: «Тю! Вы поглядите!»
Вслед за тем у чугунной решетки вспыхнул маленький огонек и стал приближаться к веранде, а с ним вместе среднего роста привидение. За столиками на веранде стали подниматься, всматриваться и чем больше всматривались, тем больше изумлялись. А когда привидение с огоньком в руках совсем приблизилось, все как закостенели за столиками, вытаращив глаза. Швейцар, вышедший сбоку из дверей, ведущих к ресторанной вешалке, чтобы покурить, бросил папиросу и двинулся было к привидению с явной целью преградить ему путь на веранду, но, вглядевшись, не посмел этого сделать и остановился, глупо улыбаясь.
Привидение тем временем вступило на веранду, и все увидели, что это не привидение, а всем известный Иван Николаевич Бездомный. Но от этого не стало легче, а наоборот – началось на веранде смятение.
Иван Николаевич был бос, в полосатых кальсонах, в разодранной ковбойке, к коей на груди английской булавкой была приколота бумажная иконка. В руках Иван Николаевич держал зажженную восковую венчальную свечу. Правая щека Ивана Николаевича была свежеизодрана.
На веранде воцарилось молчание, и видно было, как у одного из официантов пиво текло из покосившейся кружки на пол.
Иван Николаевич поднял свечу над головой и сказал так:
– Здорово, братья!
От такого приветствия молчание стало еще поглубже. Тут Иван Николаевич двинулся и заглянул под первый столик, посветив под него и напугав даму за столиком, и сказал тоскливо:
– Нет, здесь нету!
Тут послышались два голоса. Первый, бас, сказал безжалостно:
– Готово дело. Белая горячка.
А второй, женский, тихий, испуганный:
– Как же милиция-то пропустила его по улицам?
Второе Иван Николаевич услыхал и отозвался:
– Дважды хотели задержать, в Скатертном и здесь, на Бронной, да я махнул через забор, видите, щеку изодрал! – Тут Иван Николаевич махнул свечой и вскричал: – Братья во литературе! – Осипший голос его стал крепче и горячей: – Слушайте меня все! Он появился! Ловите же его немедленно, иначе он натворит неописуемых бед!
– Что? Что он сказал? Кто появился? – послышались голоса со всех сторон.
– Консультант! – прокричал Иван.– И этот консультант убил сегодня Борю Крицкого на Патриарших Прудах!
Из внутреннего зала на веранду валил народ, вокруг Иванова огня сдвинулась толпа.
– Виноват, скажите точнее,– послышался над ухом Ивана Николаевича тихий и вежливый голос,– скажите, товарищ Бездомный, как это убил? Кто убил?
– Консультант иностранец, профессор и шпион! – озираясь, отозвался Иван.
– А как его фамилия? – тихо спросили на ухо.
– То-то фамилия! – в тоске крикнул Иван.– Кабы я знал фамилию! Не разглядел я фамилии на визитной карточке. Помню только первую букву – «Be». На «Be» фамилия! Какая же это фамилия – на «Be»? – напрягаясь и щурясь, говорил Иван и вдруг забормотал: – Be, ве, ве… Ва… Во… Вагнер? Вогнер? Вайнер? Вегнер? Винтер…– Волосы на голове Ивана ездили от напряжения.
– Вульф? – вдруг жалостно крикнула женщина.
Иван рассердился.
– Дура! – отозвался он, ища глазами крикнувшую.– При чем тут Вульф? Вульф ни в чем не виноват! Ну вот что, граждане: бегите кто-нибудь к телефону, звоните в милицию, чтобы выслали пять мотоциклеток с пулеметами, профессора ловить. Да! Скажите, что с ним еще двое: какой-то длинный, клетчатый, пенсне треснуло, и кот черный, жирный. А я пока что дом обыщу, я чую, что он здесь!
Иван проявил беспокойство, растолкал окружающих, начал размахивать свечой, капая воском на пол, заглядывать под столы. Тут послышалось слово: «Доктора!» – и чье-то ласковое мясистое лицо, бритое и упитанное, в роговых очках, появилось перед Иваном.
– Товарищ Бездомный,– заговорило лицо юбилейным голосом,– успокойтесь! Вы расстроены смертью всеми нами любимого Бориса Петровича… нет!.. Просто Бори Крицкого. Мы все это прекрасно понимаем. Вам нужен покой. Сейчас товарищи проводят вас в постель, и вы забудетесь…
– Ты,– оскалившись, ответил Иван,– понимаешь ли, что надо поймать профессора? А ты меня задерживаешь своими глупостями! Кретин!
– Товарищ Бездомный! Помилуйте,– ответило лицо, краснея, пятясь и уже раскаиваясь, что ввязалось в это дело.
– Нет, уж кого-кого, а тебя я не помилую,– с тихою ненавистью сказал Иван Николаевич.
Судорога тут исказила его лицо, он быстро переложил свечу из правой руки в левую, широко размахнулся и ударил по уху это лицо.
Тут догадались броситься на Ивана – и бросились. Свеча погасла, а очки, соскочившие с участливого лица, были мгновенно растоптаны. Иван испустил страшный боевой вой, слышный, к общему соблазну, даже на бульваре, и начал защищаться. Зазвенела падающая со столов посуда, закричали женщины.
Пока официанты вязали поэта ресторанными полотенцами, в раздевалке шел разговор между командиром брига и швейцаром.
– Ты видел, что он в подштанниках? – спросил холодно пират.
– Да ведь, Арчибальд Арчибальдович,– труся, отвечал швейцар,– как же я могу их не допустить, ежели они член «Массолита»?
– Ты видел, что он в подштанниках? – холодно повторил пират.
– Помилуйте, Арчибальд Арчибальдович,– багровея, говорил швейцар,– что же я могу поделать? Давеча являются поэт Рюхин из бани, и у них веник за пазухой. Я говорю, неудобно с веником, а они смеются и веником в меня тычут. Потом мыло раскрошил на веранде, дамы падают, а им смешно!..
– Брось про веник рассказывать, Николай,– тихо говорил пират,– я тебя спрашиваю: ты видел, что он в подштанниках?
Тут швейцар умолк, кожа на лице его приняла тифозный оттенок, глаза помертвели. Ему померещилось, что черные волосы, причесанные на пробор, покрылись огненным шелком. Исчезли пластрон и фрак, и за ременным поясом возникла ручка пистолета.
Швейцар представил себя повешенным на фор-марса-pee. Своими глазами увидел свой собственный высунутый язык и безжизненную голову, упавшую на плечо, даже услыхал плеск волны за бортом. Колени швейцара подогнулись. Но тут флибустьер сжалился над ним, погасил свой острый взор.
– Смотри, Николай! В последний раз! Нам таких швейцаров даром не надо. Ты в церковь сторожем поступи.– И скомандовал точно, ясно, быстро: – Пантелея. Милиционера. Протокол. Грузовик. В психиатрическую.
Через четверть часа пораженная публика на бульваре видела, как из ворот грибоедовского сада Пантелей, швейцар, милиционер, официант и поэт Понырев [14]14
Так в тексте.
[Закрыть]выносили спеленатого, как куклу, молодого человека, который, заливаясь слезами, плевался, норовя попасть в Понырева, и ругал его «сволочью».
Шофер грузовика со злым лицом заводил мотор, лихач горячил лошадь, бил ее по крупу сиреневыми вожжами, кричал:
– А вот на резвой! Я возил психическую!
Толпа гудела, обсуждала невиданное происшествие; словом, был форменный неприличнейший скандал, который кончился лишь тогда, когда грузовик унес от ворот несчастного Ивана Николаевича, милиционера, Пантелея и Понырева.