Текст книги " Мой бедный, бедный мастер… "
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 87 страниц)
– Поклянись!
– Чем? – спросил молодой человек и улыбнулся пошире.
– Хотя бы жизнью твоею,– ответил прокуратор, причем добавил, что ею клясться как раз время – она висит на волоске.
– Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? – спросил юноша.– Если это так, то ты ошибаешься.
– Я могу перерезать этот волосок,– тихо сказал Пилат.
– И в этом ты ошибаешься. Но об этом сейчас, я думаю, у тебя нет времени говорить. Но пока еще она висит, не будем сотрясать воздух пустыми и бессмысленными клятвами {158} . Ты просто поверь мне – я не враг.
Секретарь искоса заглянул в лицо Пилату и мысленно приказал себе ничему не удивляться. Пилат усмехнулся.
– Нет сомнения в том, что толпа собиралась вокруг тебя, стоило тебе раскрыть рот на базаре.
Молодой человек улыбнулся.
– Итак, ты говорил о царстве истины?
– Да.
– Скажи, пожалуйста, существуют ли злые люди на свете?
– Нет.
– Я впервые слышу об этом, и, говоря твоим слогом, ты ошибаешься. К примеру – Марк Крысобой-кентурион – добрый?
– Да,– ответил [юноша],– он несчастливый человек. С тех пор, как ему переломили нос добрые люди, он стал нервным и несчастным. Вследствие этого дерется.
Пилат стал хмур и посматривал на Ешуа искоса. Потом проговорил:
– Добрые люди бросались на него со всех сторон, как собаки на медведя. Германцы висели на нем. Они вцепились в шею, в руки, в ноги, и, если бы я не дорвался до него с легионерами, Марка Крысобоя не было бы на свете. Это было в бою при Идиставизо {159} . Но не будем спорить о том, добрые ли люди германцы или недобрые… Так ты называ {160} . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . бродяга, стало быть, ты должен молчать!
Арестант моргнул испуганно глазом и замолчал.
Тут внезапно и быстро на балкон вошел молодой офицер из легиона с таблицей и передал ее секретарю.
Секретарь бегло проглядел написанное и тотчас подал таблицу Пилату со словами:
– Важное дополнение из Синедриона {161} .
Пилат, сморщившись, не беря в руки таблицу, прочел написанное и изменился в лице.
– Кто этот из Кериота? – спросил он тихо.
Секретарь пожал плечами.
– Слушай, Га-Ноцри! – заговорил Пилат.– И думай, прежде чем ответить мне: в своих речах ты упоминал имя великого кесаря? Отвечай правду!
– Правду говорить приятно,– ответил юноша.
– Мне неинтересно,– придушенным голосом отозвался Пилат,– приятно тебе это или нет. Я тебя заставлю говорить правду. Но думай, что говоришь, если не хочешь непоправимой беды.
– Я,– заговорил молодой человек,– познакомился на площади с одним молодым человеком по имени Иуда, он из Кериота… {162}
– Достойный человек? – спросил Пилат каким-то певучим голосом.
– Очень красивый и любознательный юноша, но мне кажется,– рассказывал арестант,– что над ним нависает несчастье. Он стал меня расспрашивать о кесаре и пожелал выслушать мои мысли относительно государственной власти…
Секретарь быстро писал в таблице.
– Я и высказал эти мысли.
– Какие же это были мысли, негодяй? – спросил Пилат.
– Я сказал,– ответил арестант,– что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда никакой власти не будет. Человек перейдет в царство истины, и власть ему будет не нужна.
Тут с Пилатом произошло что-то страшное. Виноват ли был в этом усиливающийся зной, били ли ему в глаза лучи, отражавшиеся от белых колонн балкона, только ему померещилось, что лицо арестанта исчезло и заменилось другим {163} – на лысой голове, криво надетый, сидел редкозубый венец; на лбу – смазанная свиным салом с какой-то специей – разъедала кожу и кость круглая язва; рот беззубый, нижняя губа отвисла. Пилату померещилось, что исчезли белые камни, дальние крыши Ершалаима, вокруг возникла каприйская зелень в саду {164} , где-то тихо проиграли трубы, и сиплый больной голос протянул:
– Закон об оскорблении…
Пилат дрогнул, стер рукой все это, опять увидел обезображенное лицо арестанта и подумал: «Боги, какая улыбка!»
– На свете не было, нет и не будет столь прекрасной власти, как власть божественного кесаря, и не тебе, бродяга, рассуждать о ней! Оставьте меня здесь с ним одного, здесь оскорбление величества!
В ту же минуту опустел балкон, и Пилат сказал арестанту:
– Ступай за мной!
В зале с золотым потолком остались вдвоем Пилат и арестант. Было тихо, но ласточка влетела с балкона и стала биться под потолком – вероятно, потеряв выход. Пилату показалось, что она шуршит и кричит: «Корван – корван».
Молчание нарушил арестант.
– Мне жаль,– сказал он,– юношу из Кериота. У меня есть предчувствие, что с ним случится несчастие сегодня ночью, и несчастье при участии женщины,– добавил он мечтательно.
Пилат посмотрел на арестанта таким взглядом, что тот испуганно заморгал глазом. Затем Пилат усмехнулся.
– Я думаю,– сказал он придушенным голосом,– что есть кой-кто, кого бы тебе следовало пожалеть еще ранее Искариота. Не полагал ли ты, что римский прокуратор выпустит негодяя, произносившего бунтовщические речи против кесаря? Итак, Марк Крысобой, Иуда из Кериота, люди, которые били тебя на базаре, и я, это все – добрые люди? А злых людей нет на свете?
– Нет,– ответил арестант.
– И настанет царство истины?
– Настанет,– сказал арестант.
– В греческих ли книгах ты вычитал это или дошел своим умом?
– Своим умом дошел,– ответил арестант.
– Оно не настанет,– вдруг закричал Пилат больным голосом, как кричал при Идиставизо: «Крысобой попался!».– Сейчас, во всяком случае, другое царство, и если ты рассчитывал проповедовать и дальше, оставь на это надежду. Твоя проповедь может прерваться сегодня вечером! Веришь ли ты в богов?
– Я верю в Бога,– ответил арестант.
– Так помолись же ему сейчас, да покрепче, чтобы он помутил разум Каиафы. Жена, дети есть? – вдруг тоскливо спросил Пилат и бешеным взором проводил ласточку, которая выпорхнула.
– Нет.
– Ненавистный город,– заговорил Пилат и потер руки, как бы обмывая их,– лучше бы тебя зарезали накануне. Не разжимай рот! И если ты произнесешь хотя бы одно слово, то поберегись меня!
И Пилат закричал:
– Эй! Ко мне!
Тут же в зале Пилат объявил секретарю, что он утверждает смертный приговор Синедриона, приказал Ешуа взять под стражу, кормить, беречь как зеницу ока и Марку Крысобою сказал:
– Не бить!
Затем Пилат приказал пригласить к нему во дворец председателя Синедриона, первосвященника Каиафу.
Примерно через полчаса под жгучим уже солнцем у балкона стояли прокуратор и Каиафа. В саду было тихо, но вдали ворчало, как в прибое, море и доносило изредка к балкону слабенькие выкрики продавцов воды – верный знак, что ершалаимская толпа тысяч в пять собралась у лифостротона, ожидая с любопытством приговора.
Пилат начал с того, что вежливо пригласил Каиафу войти во дворец.
Каиафа извинился и отказался, сославшись на то, что закон ему не позволяет накануне праздника.
– Я утвердил приговор мудрого Синедриона,– заговорил Пилат по-гречески,– итак, первосвященник, четверо приговорены к смертной казни. Двое числятся за мной, и о них здесь речь идти не будет. Но двое – за Синедрионом – Варраван Иисус {165} , приговоренный за попытку возмущения в Ершалаиме и убийство двух городских стражников, и второй – Га-Ноцри Ешуа, или Иисус. Завтра праздник Пасхи. Согласно закону, одного из двух преступников нужно будет выпустить на свободу в честь праздника. Укажи же мне, первосвященник, кого из двух преступников желает освободить Синедрион – Варравана Иисуса или Га-Ноцри Иисуса? Прибавлю к этому, что я, как представитель римской власти, ходатайствую о выпуске Га-Ноцри. Он – сумасшедший, а особенно дурных последствий его проповедь не имела. Храм оцеплен легионерами и охраняется, ершалаимские зеваки и врали,– вяло и скучным голосом говорил Пилат,– ходившие за Га-Ноцри, разогнаны, Га-Ноцри можно выслать из Ершалаима; между тем в лице Варравана мы имеем дело с очень опасным человеком; не говоря уже о том, что он убийца, но взяли его с бою и в то время, когда он призывал к прямому бунту против римской власти. Итак?
Чернобородый Каиафа ответил прокуратору:
– Великий Синедрион в моем лице просит выпустить Варравана.
– Даже после моего ходатайства,– спросил Пилат и, чтобы прочистить горло, глотнул слюну,– повтори, первосвященник.
– Даже после твоего ходатайства прошу за Варравана,– твердо повторил Каиафа.
– Подумай, первосвященник, прежде чем в третий раз ответить,– глухо сказал Пилат.
– В третий раз прошу за Варравана . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
невиновного бродячего философа! Темным изуверам от него – беда! Вы предпочитаете иметь дело с разбойником! Но, Каиафа, дешево ты не купишь Га-Ноцри, это уж я тебе говорю! Увидишь ты легионы в Ершалаиме, услышишь ты плач!
– Знаю, знаю, Пилат,– сказал тихо Каиафа,– ты ненавидишь народ иудейский и много зла ему еще причинишь, но вовсе ты его не погубишь!
Наступило молчание.
– О, род преступный! О, темный род! – вдруг негромко воскликнул Пилат, покривив рот и качая головою.
Каиафа побледнел и сказал, причем губы его тряслись:
– Если ты, игемон, еще что-нибудь оскорбительное скажешь, уйду и не выйду с тобой на лифостротон!
Пилат поднял голову, увидел, что раскаленный шар как раз над головой и тень Каиафы съежилась у него под ногами, сказал спокойным голосом:
– Полдень – пора на лифостротон.
Через несколько минут на каменный громадный помост поднялся прокуратор Иудеи, следом за ним первосвященник Каиафа и охрана Пилата.
Многотысячная толпа взревела, и тотчас цепи легионеров подались вперед и оттеснили ее. Она взревела еще сильнее, и до Пилата донеслись отдельные слова, обрывки хохота, вопли придавленных, свист.
Сжигаемый солнцем, прокуратор поднял правую руку, и шум словно сдунуло с толпы. Тогда Пилат набрал воздуху и крикнул, и голос, сорванный военными командами, понесло над толпой:
– Именем императора!
В ту же секунду над цепями солдат поднялись лесом копья, сверкнули, поднявшись, римские орлы, взлетели на копьях охапки сена.
– Бродяга и тать, именуемый Иисус Га-Ноцри, совершил преступление против кесаря!..
Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце, и оно выжгло ему глаза. Зеленым огнем загорелся его мозг, и опять над толпой полетели хриплые слова:
– Вот он, этот бродяга и тать!
Пилат не обернулся, ему показалось, что солнце зазвенело, лопнуло и заплевало ему уши. Он понял, что на помост ввели Га-Ноцри и, значит, взревела толпа. Пилат поднял руку, опять услышал тишину и выкрикнул:
– И вот этот Га-Ноцри будет сейчас казнен!
Опять Пилат дал толпе выдохнуть вой и опять послал слова:
– Чтобы все знали, что мы не имеем царя, кроме кесаря!
Тут коротко, страшно прокричали в шеренгах солдаты, и продолжал Пилат:
– Но кесарь великодушен, и поэтому второму преступнику Иисусу Варраввану…
«Вот их поставили рядом»,– подумал Пилат и, когда стихло, продолжал; и слова, выкликаемые надтреснутым голосом, летели над Ершалаимом:
– …осужденному за призыв к мятежу, кесарь-император в честь вашего праздника, согласно обычаю, по ходатайству великого Синедриона, подарил жизнь!
Варравван, ведомый за правую руку Марком Крысобоем, показался на лифостротоне между расступившихся солдат. Левая сломанная рука Варраввана висела безжизненно. Варравван прищурился от солнца и улыбнулся толпе, показав свой, с выбитыми передними зубами, рот.
И уже не просто ревом, а радостным стоном, визгом встретила толпа вырвавшегося из рук смерти разбойника и забросала его финиками, кусками хлеба, бронзовыми деньгами.
Улыбка Раввана была настолько заразительна, что передалась и Га-Ноцри.
И Га-Ноцри протянул руку, вскричал:
– Я радуюсь вместе с тобой, добрый разбойник! Иди, живи!
И тут же Раввана Крысобой легко подтолкнул в спину, и Варравван, оберегая больную руку, сбежал по боковым ступенькам с каменного помоста и был поглощен воющей толпой.
Тут Ешуа оглянулся, все еще сохраняя на лице улыбку, но отражения ее ни на чьем лице не встретил. Тогда она сбежала с его лица. Он повернулся, ища взглядом Пилата. Но того уже не было на лифостротоне.
Ешуа попытался улыбнуться Крысобою, но и Крысобой не ответил. Был серьезен так же, как и все кругом.
Ешуа глянул с лифостротона, увидел, что шумящая толпа отлила от лифостротона, а на ее место прискакал конный сирийский отряд, и Ешуа услышал, как каркнула чья-то картавая команда.
Тут Ешуа стал беспокоен. Тревожно покосился на солнце. Оно опалило ему глаза, он закрыл их и почувствовал, что его подталкивают в спину, чтобы он шел.
Он заискивающе улыбнулся какому-то лицу. Это лицо осталось серьезным, и Ешуа двинулся с лифостротона.
И был полдень…
Иванушка открыл глаза и увидел, что за шторой рассвет. Кресло возле постели было пусто.
Глава III
Седьмое доказательство
– И был полдень, многоуважаемый Иван Николаевич,– сказал профессор.
Иван провел рукой по лицу, как человек, только что очнувшийся после сна, и увидел, что на Патриарших прудах вечер.
Тяжкая духота как будто рассеялась. Вода почернела. Голоса стали мягче. И легкая лодочка заскользила по воде.
«Как это я не заметил, что он все это наплел? – нахмурившись, подумал Иван.– Вот уж и вечер…»
А Берлиоз сказал, в сумерках всматриваясь в лицо профессора:
– Ваш рассказ очень интересен, хотя и совершенно не совпадает с евангельскими рассказами.
– Ну, так ведь!..– ответил, усмехнувшись, профессор, и приятели не поняли, что он хотел этим сказать.
– Боюсь,– сказал Берлиоз,– что никто не может подтвердить, что все это действительно происходило.
– Нет, это может кто подтвердить,– отозвался профессор с сильнейшим акцентом и вдруг таинственно поманил к себе пальцами обоих приятелей.
Те изумленно наклонились к профессору, и он сказал, но уж без всякого акцента:
– Дело в том, что я сам лично присутствовал при всем этом. Был на балконе у Понтия Пилата и на лифостротоне, только – тсс… никому ни слова и полнейший секрет!
Наступило молчание, и Берлиоз побледнел.
– Вы сколько времени в Москве? – дрогнувшим голосом спросил Берлиоз.
– Я сегодня приехал в Москву,– жалобно ответил профессор, и тут приятели, глянув ему в лицо, увидели, что глаза у него совершенно безумные, то есть, вернее, левый глаз, потому что правый был мертв и черен.
«Вот все и разъяснилось,– подумал Берлиоз,– приехал немец и тотчас спятил. Вот так история!»
Но Берлиоз был решительным и сообразительным человеком. Откинувшись назад, он замигал за спиной профессора Ивану, и тот его понял.
– Да, да, да,– заговорил Берлиоз,– возможно… впрочем, все возможно… И Понтий Пилат, и балкон… А ваши вещи где, профессор? – вкрадчиво осведомился он.– В «Метрополе»? Вы где остановились?
– Я нигде,– ответил немец, тоскливо и дико блуждая глазом по Патриаршим прудам.
– Как? А где же вы будете жить? – спросил Берлиоз.
– В вашей квартире,– вдруг развязно подмигнув глазом, ответил немец.
– Я очень рад, но…
– А дьявола тоже нет? – вдруг раздраженно спросил немец, обращаясь непосредственно к Ивану.
– И дьявола…
– Не противоречь,– шепнул Берлиоз.
– Нету никакого дьявола! – растерявшись, закричал Иван не то, что нужно.– Вот вцепился! Перестаньте психовать!
Немец расхохотался так, что из липы над головами сидящих выпорхнул воробей.
– Ну, это уже положительно интересно,– заговорил немец, радостно сияя в полумраке глазом,– что это у вас ничего нет: Христа нету, дьявола нету, таксомоторов нету…
– Успокойтесь, успокойтесь, профессор, все будет,– забормотал Берлиоз.– Вы посидите минуточку с Бездомным здесь на скамейке, а я только сбегаю, звякну по телефону… А там мы вас проводим.
План у Берлиоза был таков: добраться до первого же телефона и сообщить в ГПУ, что приехавший из-за границы консультант бродит по Патриаршим прудам в состоянии ненормальном. Так вот чтобы приняли меры, а то получается неприятная история.
– Позвонить? Очень хорошо, но только умоляю вас на прощанье,– заговорил немец,– поверьте хоть в то, что дьявол существует! О большем я вас уж не прошу!
– Хорошо, хорошо,– фальшиво-ласково проговорил Берлиоз и, подмигнув Ивану, устремился по аллее к выходу.
Профессор тотчас как будто выздоровел.
– Михаил Александрович! – звучно крикнул он вдогонку басом.
– А?
– Не прикажете ли, я дам вашему дяде телеграмму в Харьков?
Берлиоз дрогнул и подумал: «Откуда он знает про дядю? Странно!..»
Но мысль о дяде тут же вылетела у него из головы. Со скамейки у самого выхода поднялся навстречу редактору в точности тот субъект, который еще совсем недавно соткался из жирного зноя. Только сейчас он был уже не знойный, а обыкновенный – плотский, так что Берлиоз отчетливо разглядел, что у него усишки, как куриные перышки, маленькие, иронические, как будто полупьяные глазки, жокейская шапочка, а брючки клетчатые и необыкновенно противно подтянутые.
Товарищ Берлиоз содрогнулся, попятился, но тут же утешил себя мыслью, что это глупое совпадение.
– Турникет ищете, гражданин? – тенором осведомился субъект.– А вот прямо, пожалуйста! С вас бы, гражданин, за указание на четверть литра… бывшему регенту…
Но Берлиоз не стал слушать назойливого попрошайку и быстро тронулся к турникету. Он уже повернул турникет и собрался шагнуть, но тут в темнеющем воздухе на него брызнул сверху слабый красный и белый свет. Над самой головой вспыхнула вывеска: «Берегись трамвая!»
Тотчас с Садовой на Бронную и вылетел этот трамвай. Выйдя на прямую, он внезапно радостно осветился, качнулся, взвыл и наддал.
Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за вертушку. Переступил, в ту же секунду нелепо выбросил одну ногу вверх, другая поехала по камню, рука соскочила с вертушки, и Берлиоза выбросило на рельсы.
Он упал лицом к небу, тотчас повернулся на левый бок и над собой увидел в ослепительно освещенных стеклах женскую голову в красном платочке. Лицо женщины было бело как смерть.
Он сделал попытку перевалиться на правый бок и увидел прямо над собой очень далеко белую звездочку, как пятнышко. И подумал: «Конец. Больше повернуться не успею». Он всхлипнул.
Вагон носом сел в землю, и стекла рухнули в нем с грохотом.
Тут из-под колеса выкатилась и запрыгала по булыжникам окровавленная голова, а затем выбросило кисть руки.
Страшного визга из вагона Берлиоз уже не слыхал.
Глава IV
Погоня
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Глава V
Дело было в Грибоедове
Белый дом, двухэтажный, старинной постройки помещался в глубине небольшого садика на бульварном кольце и носил название дома Грибоедова. Говорили, что будто бы некогда он принадлежал тетке Грибоедова, хотя, сколько помнится, никакой тетки у Грибоедова не было. Так что надо полагать, что рассказы о том, как Грибоедов в этом самом доме, в этом самом зале с колоннами читал старухе «Горе от ума», представляют обыкновенные московские враки.
Но как бы там ни было, в настоящее время дом принадлежал тому самому Миолиту, секретарем которого являлся до девяти часов этого вечера товарищ Берлиоз.
Верхний этаж был занят редакциями трех журналов и канцелярией Миолита, в зале, где тетка слушала знаменитого племянника, происходили конференции, а в первом этаже поместился писательский ресторан.
К половине одиннадцатого ночи в тесной комнате томилось человек десять народу, поджидавших товарища Берлиоза на заседание.
Народ этот поражал каждого свежего человека необыкновенным разнообразием своего одеяния.
Так, один был в хорошем из парижской материи костюме и крепкой желтой обуви – председатель секции драматургов Бескудников.
Другой, в белой рубахе, подпоясанный кавказским серебряным поясом, в ялтинской тюбетейке, в белых летних штанах с пятном от яичного желтка на левом колене,– помощник председателя той же секции Понырев.
Батальный беллетрист Абабков зашнуровал свои ноги до колен в пехотные иностранные сапоги на тройной подошве и имел при себе цейсовский бинокль в футляре.
Богатая некогда купеческая наследница Настасья Савишна Непременова, ставшая военно-морской романисткой и подписывавшаяся «Боцман Жорж», была в засаленной шелковой блузочке и черной кривой юбке. Поэтесса Силова Зигфрид, в джемпере-самовязе, лакированных туфлях и в беретике. Поэт Двубратский, в пиджаке поверх майки и в ночных туфлях.
Были и другие.
Вся компания курила отчаянно, томилась и корчилась на стульях. В открытое окно не проникала ни одна струя воздуха. Москва как налилась зноем за день, так он и застыл, и было ясно, что ночь не принесет никому облегчения.
– Однако вождь-то наш сильно запаздывает,– пошутил небритый Двубратский.
Настасья Савишна отозвалась густым баритоном:
– Хлопец на Клязьме застрял.
– Но, позвольте, ведь он же знает, что заседание в десять? – холодно заметил Бескудников и вынул плоские часики. Они показывали «11».
Сильнее закурили. Кто-то зевал. Человек во френче и фрачных брюках рассказал, чтобы развлечь публику, анекдот, начинающийся словами: «Приходит Карл Радек {166} в кабинет к…» Анекдоту посмеялись, но в границах приличия, ибо анекдот был несколько вольного содержания. Один лишь Бескудников даже не ухмыльнулся и глядел в окно такими отсутствующими глазами, что нельзя было поручиться, расслышал он этот анекдот или нет.
Рассказы про Радека, как известно, заразительны, и маленький подвижный скетчист Ахилл рассказал, в свою очередь, о другом каком-то приключении Радека, но происшедшем уже не в кабинете, а на вокзале. Однако этому рассказу посмеялись уж совсем мало и тут же начали звонить по телефону. Первоначально на квартиру. Результат получился странный: никто не отозвался, но зато послышался дальний мощный бас, который пропел: «Черные скалы – мой приют…» – и как бы свист.
Затем на Клязьму. Бились долго, соединились не с той дачей, наконец, с той, с какой нужно, и получили ответ, что товарища Берлиоза и вовсе не было сегодня на Клязьме. Тогда в отчаянии позвонили в Наркомпрос, в комнату № 918. Зря, конечно, ибо в половину двенадцатого в комнате № 918 никого не было и быть не могло.
После этого произошло, правда в известных границах, народное возмущение и Абабков заявил напрямик, что осуждает, несмотря на все свое уважение, товарища Берлиоза – мог бы он и позвонить, если что-то его задержало!
Но товарищ Берлиоз никому и никуда не мог позвонить. Далеко, далеко от дома Грибоедова, в громадном зале, под сильным светом прожекторов, на трех цинковых столах лежало то, что осталось от Берлиоза. На первом – окровавленное обнаженное тело, на втором – голова с выбитыми передними зубами и выдавленным глазом, а на третьем – груда окровавленного тряпья.
У столов стояли: седобородый профессор судебной медицины, молодой прозектор в кожаном халате и резиновых перчатках и четыре человека в защитной форме, с малиновыми нашивками на воротниках и с маленькими браунингами на желтых поясах.
Все тихо совещались, обсуждая предложение профессора струнами пришить голову к туловищу, на глаза надеть черную повязку, а лицо загримировать, чтобы те, кто придет поклониться праху погибшего секретаря Миолита, не содрогались бы.
Да, он не мог позвонить, товарищ Берлиоз! И без четверти двенадцать опустела комната, и заседание не состоялось, как и предсказал незнакомец на Патриарших прудах. Оно не могло состояться без председателя Берлиоза, а председательствовать не может человек, пиджак и документы которого до полной неразборчивости залиты кровью, а голова лежит отдельно.
Большинство из собравшихся заседать спустилось вниз в ресторан. Мест на веранде, выходящей в сад, уже не было и им пришлось разместиться во внутреннем помещении.
Ровно в полночь, как гром, ударил рояль, потом послышались как бы предсмертные петушиные крики на тонких клавишах и теткин дом дрогнул от пляса.
От музыки засветились лица, показалось, что заиграли на потолке яркие ассирийские лошади, кто-то спел «Аллилуйя!», где-то покатился и разбился бокал, кто-то кому-то посулил дать в рожу, а следом за подвалом заплясала и веранда. Плясали все. Плясал беллетрист Износков с девицей-архитектором Сладкой, плясал знаменитый Жукопов. Плясали Драгунский, Чапчачи, Яшкин, Водопоев, Глухарев. Боцман Жорж, охваченная за талию каким-то рослым по фамилии Коротяк, плясал самородок Иоанн поэт Кронштадтский, какой-то Куфтик из Ростова, плясали неизвестные молодые люди в стрижке полубоксом, какой-то с бородой с пером зеленого луку в бороде, девчонка с испитым, порочным лицом. Словом, стал ад.
И было тут же в полночь видение: вышел на веранду черноглазый красавец, с черной острой бородой, стал под тентом и царственным взглядом окинул пляшущих своих гостей.
И утверждал беллетрист Избердей, известнейший мистик и лгун, что этот красавец не носил раньше фрака, а легкую блузу с широким кожаным поясом, за которым засунуты были пистолеты, а воронова крыла волосы его были повязаны алым шелком, и плавал он в Караибском море, и шел его бриг под гробовым флагом – черным с адамовой головой.
Но лжет, ах, лжет Избердей, и нет никаких Караибских морей на свете, и не плывут отчаянные флибустьеры, не гонятся за ними английские корветы с грозным пушечным буханьем. Нет, ничего этого нет! И плавится лед в стеклянной вазе, и налиты кровью глаза Избердея, и страшно мне!
Не успел отзвучать на московских часах последний удар полуночи, как фокстрот прекратился внезапно, будто нож кто-то всадил пианисту в сердце, и тотчас фамилия «Берлиоз» послышалась за всеми столами. И вскакивали и вскрикивали: «Не может быть!»
Не обошлось и без некоторой чепухи, объясняемой, конечно, смятением. Так, кто-то предложил спеть «Вечную память» тут же. Уняли. Кто-то возбужденно восклицал, что нужно ехать, сейчас же, немедленно, но куда – никто не понял. Кто-то предложил послать коллективную телеграмму, но куда и зачем ее посылать? И на что нужна телеграмма тому, чью изорванную шею колет кривыми иглами, струнит прозектор?
Тут же змейкой порхнула сплетня. Первая – неудачная любовь к акушерке Кандалаки, аборт и, увы, самоубийство; словом, не попал под трамвай, а бросился (автор сплетни – старая стерва Боцман Жорж). Вторая: никакой Кандалаки и вообще на свете нету, а (шепот) впал в уклон, затосковал и…
Но не успел негодяй Ахилл договорить всю эту ложь про уклон, как случилось такое, чего еще не бывало в Москве. Именно: от решет . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .