Текст книги " Мой бедный, бедный мастер… "
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 87 страниц)
– Знаю, знаю! – бесстрашно ответил Каиафа и вознес руку к небу.– Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютою ненавистью и много мучений ты ему причинил, но вовсе ты его не погубишь. Услышит нас всемогущий кесарь, защитит от губителя Пилата! Сменит он прокуратора!
– О, нет! – воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче: не нужно было больше притворяться, не нужно было мучить себя, подбирая слова.– Нет, нет! Слишком много вы жаловались кесарю на меня, настал теперь мой час, Каиафа. Полетит весть, и не легату императорскому, а на Капрею самому императору {195} , весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме спасаете от смерти. И не водою из Соломоновых прудов, как некогда хотел я, напою я тогда Ершалаим, нет, не водою. Увидите вы здесь легион, услышите горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда Вар-Раввана, пожалеешь, что посмел обречь философа с его мирною проповедью!
– Неправда! – воскликнул тогда Каиафа.– Не мир, не мир, а меч, и огонь, и плач принес нам преступник Га-Ноцри. И ты это знаешь, всадник! Оттого ты и хотел выпустить его, чтобы горе еще большее он причинил моему народу, чтобы над верою надругался! Но не дам на поругание веры народа моего, не дам! Ты слышишь, Пилат,– и Каиафа указал вдаль,– слышишь?
И опять услыхал Пилат как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам дворцового сада – там томилась толпа в ожидании. Еще услыхал Пилат текущий мимо мерный хруст и ровный тяжкий топот, железное бряцанье где-то поближе за стеною – там шла римская, а за нею туземная пехота, стремящаяся на страшный для разбойников предсмертный парад.
Тогда волна гнева поднялась до того, что прокуратор стал бледен, как бы помолодел, и, уже совсем не владея собою, проговорил…
Прокуратор вытер мокрый лоб, поглядел в землю, потом, прищурившись на небо, увидел, что раскаленный шар над самой головой, а тень Каиафы съежилась у него под ногами, и сказал тихо, равнодушно:
– Полдень. Мы увлеклись беседою, а между тем пора на лифостротон.
Через несколько минут с балкона в сад вышел секретарь прокуратора и легат легиона, а через двери в стене в сад были впущены два члена Синедриона.
В присутствии всех вошедших Пилат торжественно и сухо попросил первосвященника подтвердить, кого из обреченных угодно Синедриону помиловать в честь праздника; получил ответ – что это Вар-Равван, сказал: «Очень хорошо» – и велел секретарю записать это, сжал в кулаке поднятую секретарем пряжку и сделал знак, означавший, что надо идти. И под ногами идущих из сада захрустел раскаленный песок.
Лишь только группа, вышедшая из сада, показалась на площади, над нею понеслось гудение, как над встревоженным ульем. Сквозь прищуренные веки Пилат увидел, что площади нет, что пред ним тысячи тысяч голов. Кроме того, он видел ослепительное сверканье доспехов в квадрате, окаймлявшем мраморный возвышенный остров – помост лифостротона. И на этот остров вышел Пилат, машинально сжимая в кулаке ненужную пряжку.
Теперь Пилат хотел только одного – не увидеть группу осужденных, которых, он знал, ведут сейчас туда же, куда шел и он – на помост. Это было легко сделать – достаточно было прикрыть веками глаза, пользуясь тем, что солнце слепило всех, кто был на помосте. И это он сделал.
Лишь только белый плащ с кровавым подбоем возник в высоте на мраморном утесе среди человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: «Га-а, а…». Она началась негромко, зародившись где-то вдали, потом стала громоподобной, а затем начала спадать. «Увидели меня…» – подумал Пилат. Волна не дошла до низшей точки, а вдруг стала опять вырастать, качаясь, поднялась выше первой, и на ней, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист, отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. «Их ввели…– подумал Пилат,– а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда подались вперед».
Он выждал некоторое время, зная, что никакой силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и начнет смолкать сама.
И когда этот момент настал, прокуратор выбросил вверх руку и последний шум сдунуло с толпы.
Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуху и прокричал, и голос его, сорванный за его военную жизнь, понесло над тысячами голов:
– Именем кесаря императора!
Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик – в когорте, взбросившей копья, прокричали: «Да здравствует кесарь!»
Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые слова на арамейском языке:
– Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление закона и веры, приговорены к позорной казни, которая и совершится сегодня на Лысой Горе. Их имена – Дисмас, Гестас, Вар-Равван и Га-Ноцри. Вот они перед вами.
Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на помосте.
Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда он потух, Пилат продолжал:
– Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника Пасхи одному из осужденных, по выбору великого Синедриона и по утверждению римской власти, кесарь император возвращает жизнь!
Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха не доносилось до его ушей, ни шороха. Было мгновенье, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще продержал тишину и выкрикнул:
– Имя того, кого сейчас отпустят при вас на свободу…
Он сделал еще паузу, придерживая имя, проверяя, все ли он сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца мгновенно и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут. «Все,– беззвучно крикнул себе Пилат,– имя!»
И, раскатив букву «р» над молчащим городом, он прокричал:
– Вар-Равван!
Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло и залило ему огнем уши. Вокруг него бушевали рев, визги, стоны, хохот, воздух просверлило свистом.
Пилат повернулся и пошел по помосту к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек мраморного настила, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиной на помост градом летят бронзовые монеты и финики, что в воющей толпе, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо – как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из ее рук; как легионеры снимают с него веревки, причиняя невольно жгучую боль в его вывихнутой на допросе руке, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной сумасшедшей улыбкой. Он знал, что в это же время конвой, грохоча и топча помост, уже ведет к боковым ступеням трех со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, к Лысой Горе.
Пилат спустился с лифостротона, оказался в тылу его, там, куда оцепление закрыло вход для народа, и тогда открыл глаза, зная, что теперь он в безопасности – Га-Ноцри он видеть уже не мог.
В стон толпы, начинавшей стихать, теперь врывались и уже были различимы выкрики глашатаев, повторяющих все, что прокричал с лифостротона Пилат.
Кроме того, до слуха прокуратора донесся дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело спевшая.
Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы оттуда, по переулку, мимо каменной стены, по которой стлался виноград, минуя скопища народа, проскакать кратчайшей дорогой к Лысой Горе.
Пилат, шедший за ним легат легиона и конвой придержали шаг.
Маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы – сириец – выкрикнул какую-то команду и, равняясь с Пилатом, выхватил меч, поднял злую вороную лошадь на дыбы, шарахнулся в сторону и поскакал, переходя на галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в чалмах, запрыгали в туче мгновенно поднявшейся до самого неба белой едкой пыли кончики легких пик, пронеслись, повернутые к прокуратору, смуглые лица с весело оскаленными сверкающими зубами.
Подняв до неба пыль, ала ворвалась в переулок. Мимо Пилата проскакал последний со значком в руке.
Закрываясь от пыли рукою, морща лицо, Пилат двинулся дальше, стремясь к калитке дворцового сада, за ним двинулся легат и наконец конвой.
Это было ровно в полдень.
Глава III
Седьмое доказательство
– Это было ровно в полдень, многоуважаемый Иван Николаевич,– сказал профессор.
Поэт провел рукою по лицу, как человек, только что очнувшийся после сна, и увидел, что на Патриарших вечер.
Дышать стало гораздо легче, вода в пруде почернела, и легкая лодочка уже скользила по ней, и слышался плеск весла и смешок гражданки в лодочке. Небо над Москвой как бы выцвело, и совершенно отчетливо была видна в высоте луна, но еще не золотая, а белая.
В аллеях на скамейках появилась публика, но опять-таки на всех трех сторонах квадрата, кроме той, где были наши собеседники.
И голоса под липами теперь звучали мягче, по-вечернему.
«Как же это я не заметил, что он наплел целый рассказ? – подумал Бездомный в изумлении.– Ведь вот уж и вечер! А может, это и не он рассказывал, а просто это мне приснилось?»
Но надо полагать, что все-таки рассказывал профессор, иначе придется допустить, что то же самое приснилось и Берлиозу, потому что тот сказал, внимательно всматриваясь в лицо иностранца:
– Ваш рассказ чрезвычайно интересен, хотя он и совершенно не совпадает с евангельскими рассказами.
– Помилуйте,– снисходительно улыбнувшись, отозвался профессор,– если мы начнем ссылаться на Евангелия как на исторический источник…– он еще раз усмехнулся, и Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он сам говорил Бездомному, идя с ним по Бронной к Патриаршим прудам.
– Это так,– сказал Берлиоз,– но боюсь, что никто не может подтвердить, что все это было, как вы нам рассказывали.
– О, нет! Это может кто подтвердить! – на ломаном языке и чрезвычайно уверенно отозвался профессор и вдруг таинственно поманил обеими руками приятелей к себе поближе.
Те наклонились к нему, и он сказал, но уже без всякого акцента, который у него, очевидно, то пропадал, то появлялся, черт знает почему:
– Дело в том, что я лично присутствовал при всем этом. И на балконе был у Понтия Пилата, и в саду, когда Пилат разговаривал с Каиафой, и на лифостротоне, но только тайно, инкогнито, так сказать, так что прошу вас – никому ни слова и полнейший секрет – т-сс!
Наступило молчание, и Берлиоз побледнел.
– Вы… вы сколько времени в Москве? – дрогнувшим голосом спросил он.
– А я только что сию минуту приехал в Москву,– растерянно ответил профессор, и тут только приятели догадались заглянуть ему в глаза как следует и увидели, что левый, зеленый, у него совершенно безумен, а правый пуст, черен и мертв.
«Вот тебе все и разъяснилось! – подумал Берлиоз в испуге.– Приехал сумасшедший немец или только что спятил на Патриарших. Хорошенькая история!»
Да, действительно, объяснилось все: и завтрак у Канта, и дурацкие речи про постное масло, Аннушку и отрубленную голову, и все прочее – профессор оказался сумасшедшим.
Берлиоз был человеком не только сообразительным, но и решительным. Откинувшись на спинку скамьи, он за спиною профессора замигал Бездомному – не противоречь, мол, ему,– но растерявшийся поэт этих сигналов не понял.
– Да, да, да,– возбужденно заговорил Берлиоз,– впрочем, все это возможно, даже очень возможно, и Понтий Пилат, и балкон… А вы один приехали или с супругой?..
– Один, один, я всегда один,– горько ответил профессор.
– А ваши вещи где же, профессор? – вкрадчиво спросил Берлиоз.– В «Метрополе»? Вы где остановились?
– Я – нигде! – ответил полоумный немец, тоскливо и дико блуждая зеленым глазом по Патриаршим прудам.
– Как?! А… где же вы будете жить?
– В вашей квартире,– вдруг развязно ответил сумасшедший и подмигнул.
– Я… я очень рад,– пробормотал Берлиоз в смятении,– но, право, у меня вам будет неудобно… А в «Метрополе» чудесные номера, первоклассная гостиница…
– А дьявола тоже нет? – вдруг весело осведомился больной у Ивана Николаевича.
– И дьявола…
– Не противоречь! – шепнул одними губами Берлиоз, обрушиваясь за спину профессору и гримасничая.
– Нету никакого дьявола! – растерявшись от всего этого, вскричал Иван Николаевич не то, что нужно.– Вот наказание. Перестаньте вы психовать!
Тут безумный расхохотался так, что из липы над головами сидящих в сумерках выпорхнул воробей.
– Ну, уж это положительно интересно,– трясясь от хохота, проговорил профессор,– что же это у вас, чего ни хватишься, нету! – Он перестал хохотать внезапно и, что вполне понятно при душевной болезни, после хохота впал в другую крайность – раздражился и крикнул сурово: – Так, стало быть, нету?!
– Успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь, профессор,– забормотал Берлиоз, опасаясь взволновать больного еще больше,– вы посидите минуточку с товарищем Бездомным, а я только сбегаю на угол, позвоню по телефону, а потом мы вас и проводим, куда вы хотите, ведь вы не знаете города…
План Берлиоза был правилен: добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить куда следует о том, что вот-де, приезжий из-за границы консультант сидит на Патриарших прудах в состоянии явно ненормальном. Так вот, чтобы приняли меры, а то получится какая-то неприятная чепуха.
– Позвонить? Ну что ж, позвоните,– печально сказал больной и вдруг страстно попросил: – но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует! О большем я вас не прошу. Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство, и уж самое верное!
– Хорошо, хорошо,– фальшиво-ласково говорил Берлиоз и, подмигнув расстроенному поэту, которому вовсе не улыбалась мысль караулить сумасшедшего, устремился к тому выходу, что был на углу, где сходились Бронная и переулки…
А профессор тотчас же как будто выздоровел и посвежел:
– Борис Петрович! – крикнул он вдогонку Берлиозу.
Берлиоз вздрогнул, повернулся, но постарался утешить себя мыслью, что имя и отчество его профессор узнал тоже через газету; а тот прокричал, сложив руки рупором:
– Не прикажете ли, я велю дать телеграмму вашему дяде в Киев?
И опять передернуло Берлиоза. Откуда же сумасшедший знает о существовании дяди в Киеве? Ведь об этом ни в каких газетах ничего не сказано. Эге-ге! Уж не прав ли Бездомный? Может быть, документы-то эти ничего и не значат… Ах, какой странный субъект! Звонить, звонить! Сейчас же звонить! Его быстро разъяснят!
И уж не слушая больше, Берлиоз побежал дальше.
И тут со скамейки у самого выхода на Бронную навстречу редактору поднялся в точности тот самый гражданин, что тогда при свете солнца соткался из жирного зноя. Только сейчас он был уже не воздушный, а обыкновенный, плотский, и в предвечерье Берлиоз отчетливо разглядел, что усики у него как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки. Борис Петрович даже попятился, но несколько успокоил себя мыслью, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять.
– Турникет ищете, гражданин? – треснувшим тенором осведомился субъект.– Сюда пожалуйте! Прямо и выйдите, куда надо. С вас бы за указание на четверть литра… бывшему регенту! – кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский картузик.
Берлиоз не стал слушать попрошайку и ломаку регента, быстро тронулся к турникету и взялся за него рукой. Он повернул рогатку и уже собирался шагнуть на рельсы, как над ним вспыхнул красный и белый свет – загорелась перед лицом в стеклянном ящике надпись «Берегись трамвая!!»
Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивавший по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую Бронной, он внезапно осветился электричеством, взвыл и наддал.
Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за рогатку, переложил руку на вертушке, переступил. И тотчас рука его скользнула и сорвалась, нога неудержимо, как по льду, поехала по булыжнику, откосом идущему к рельсам, другую ногу подбросило, и Берлиоза выбросило на рельсы.
Он упал навзничь, несильно ударившись затылком о булыжник, и успел увидеть в высоте, справа или слева – он уже не сообразил,– позлащенную луну. Он успел и повернуться на бок, бешеным движением в тот же миг подтянув ноги к животу, и развернувшись, разглядел несущееся на него с неудержимой силой белое от ужаса лицо женщины вагоновожатой и ее алую повязку. Берлиоз не вскрикнул и не простонал. Вожатая рванула электрический тормоз, вагон сел носом в землю, мгновенно после того подпрыгнул, стекла в нем вылетели. В мозгу у Берлиоза кто-то отчаянно крикнул: «Неужели?! О боже!» Еще раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски под страшный женский визг отовсюду, затем стало темно. Трамвай накрыл Берлиоза, и под решетку Патриарших выбросило на булыжный откос круглый темный предмет, и он запрыгал, скатившись с откоса, по Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза.
Глава IV
Погоня
Утихли истерические взвизгивания женщин на Бронной, отсверлили свистки милиции, две машины увезли, оглашая Бронную тоскливым воем сирен, одна – обезглавленное тело и отрезанную голову в морг, а другая – раненную осколками стекол комсомолку вагоновожатую в больницу. Толпа разошлась, и дворники в белых фартуках метлами торопливо убрали осколки стекол с мостовой и засыпали песком кровавые лужи. Иван же Николаевич как упал на скамейку, не добежав до турникета, так и остался на ней сидеть. Он несколько раз пытался подняться, но ноги его не слушались, с Бездомным случилось что-то вроде паралича.
Услыхав первый женский вопль, поэт повернулся к Бронной как раз в тот момент, когда тело Берлиоза мяло колесами, видел, как голова подскакивала на мостовой, и от этого до того обезумел, что несколько раз укусил себя до крови за руку. Про сумасшедшего немца он, конечно, забыл и старался понять только одно, как это может быть, что вот только что, только что он говорил с Берлиозом, а через минуту голова… голова! Да как же это может быть?! Тошнота взмывала внутри поэта, он бледнел и еще раз куснул руку, отчего нисколько не стало легче.
Взволнованный народ пробегал мимо поэта по аллее, что-то восклицая, но Иван Николаевич никаких слов не воспринимал.
Но неожиданно у самой скамьи возле поэта столкнулись две женщины, и одна из них, востроносая и простоволосая, закричала над самым ухом поэта другой женщине так:
– Аннушка, наша Аннушка! Говорю тебе, ее работа. Взяла в бакалее на Ермолаевском постного масла да бутылку-то об вертушку и разбей! Облила и вертушку, и мостовую, и юбку изгадила! Уж она ругалась, ругалась! А он, бедный, стало быть, поскользнулся да и поехал на рельсы…
Дальнейших слов Иван Николаевич не слышал, потому что женщины убежали. Из всего выкрикнутого женщиной в расстроенный мозг Ивана Николаевича впилось одно слово: «Аннушка…» Поэт напряг голову, мучительно вспоминая, что связано с этим именем.
– Аннушка… Аннушка? – забормотал Иван Николаевич, тревожно озираясь.– Позвольте, позвольте…
К слову «Аннушка» прицепились слова «постное масло», а затем почему-то вспомнился Понтий Пилат. Его поэт сейчас же отринул и стал вязать цепочку, начиная со слова «Аннушка». И цепочка эта связалась очень быстро и тотчас привела к сумасшедшему профессору.
Позвольте! Да ведь он же сказал, что Аннушка разлила постное масло, отчего заседание не состоится. И, будьте любезны, оно не состоится! Но этого мало: он прямо сказал, что Берлиозу отрежет голову женщина?! Ну да, да! Да! Ведь вожатая-то была женщина! Что же это такое? А?
Да, не оставалось даже зерна сомнения в том, что этот таинственный консультант знал, точно знал заранее всю картину ужасной гибели Берлиоза. Да как же это так?! Тогда две мысли пронзили мозг поэта. Первая: «Он не сумасшедший! Отнюдь не сумасшедший! Все это глупости!» и вторая: «Уж не подстроил ли он все это?!»
Но, позвольте спросить, как?
– Э нет! Это мы узнаем! – оглядываясь затравленным взором, сам себе сказал Иван Николаевич, и тут все его помыслы сосредоточились на одном: сию же минуту найти этого профессора, а найдя, немедленно его арестовать. Но, ах-ах, не ушел бы он!
Иван Николаевич сделал над собою великое усилие, поднялся со скамьи, чувствуя, что опять овладевает ногами, бросился назад, туда, где разговаривал с профессором. И оказалось, что тот, к счастью, не ушел. Он – профессор, а может быть, и не профессор, а страшный, таинственный неизвестный и уж, конечно, отвратительный неизвестный, а возможно, что и действительно убийца, обладающий какой-то странной возможностью знать все заранее,– стоял у скамейки, там, где был и раньше.
Чувствуя, что ноги его дрожат, Иван Николаевич с холодеющим сердцем приблизился к профессору.
В городе уже зажгли фонари, а над Патриаршими светила золотая луна, и прямо на профессора. Он стоял, еще больше заломив берет, а трость взяв под мышку. И в лунном, всегда несколько обманчивом свете Ивану показалось, что он держит шпагу.
Отставной втируша-регент сидел на скамейке, на том самом месте, где сидел, слушая речь Берлиоза еще недавно, сам Иван. Теперь регент нацепил себе на нос явно ненужное пенсне, в котором одного стекла вовсе не было, а другое треснуло. От этого клетчатый регент стал еще гаже, чем тогда, когда указывал Берлиозу путь на рельсы.
Иван вплотную смело приблизился к профессору и, глянув ему в лицо, убедился, что никаких признаков сумасшествия в этом лице нет и не было.
– Сознавайтесь, кто вы такой? – глухо спросил Иван.
Иностранец насупился, глянул так, как будто впервые видит Ивана Николаевича, и ответил неприязненно:
– Их ферштейе нихт.
– Они не понимают,– пискливо ввязался со скамейки регент, хотя его никто и не просил переводить.
– Не притворяйтесь! – грозно сказал Иван и почувствовал холод под ложечкой.– Вы только что прекрасно говорили по-русски. Вы не немец и не профессор, вы – убийца! Вы знали про постное масло заранее? Знали? Документы! – вдруг яростно крикнул Иван.
Загадочный профессор брезгливо скривил и без того кривой рот и пожал плечами.
– Гражданин! – опять ввязался мерзкий регент.– Вы что же это беспокоите интуриста? За это с вас строжайше взыщется!
А неизвестный сделал надменное лицо и стал уходить.
Иван почувствовал, что теряется. Он кинулся было следом за неизвестным, но почувствовал, что одному с этим делом не управиться, и, задыхаясь, обратился к регенту:
– Эй, гражданин, помогите задержать преступника! Вы обязаны это сделать!
Регент чрезвычайно оживился, вскочил и заорал:
– Который преступник? Где он? Иностранный преступник? – глазки регента радостно заиграли.– Этот? Ежели он преступник, то первым долгом следует кричать: «Караул!» А то он уйдет! А ну, давайте вместе! Разом! – и тут регент разинул пасть.
Растерявшийся Иван послушался штукаря-регента и крикнул «караул!», а регент его надул, ничего не крикнув. Одинокий же хриплый крик Ивана Николаевича никаких хороших результатов не принес. Две девицы шарахнулись от него в сторону, и он услышал слова: «Ишь, как нарезался!»
– А, ты с ним заодно? – впав в гнев, прокричал Иван.– Ты что же это, глумишься надо мной? Пусти!
Иван кинулся вправо, а регент, находящийся перед ним, тоже вправо, Иван – влево, и тот туда же.
– Ты нарочно под ногами путаешься? – закричал Иван регенту, пляшущему перед ним, подмигивающему сквозь разбитое стеклышко.– Я тебя самого предам в руки милиции!
Иван сделал попытку ухватить негодяя за рукав, но промахнулся и не поймал ничего. Регент вдруг как сквозь землю провалился.
Иван глянул вдаль и увидел своего неизвестного. Тот уже был в конце аллеи, выходящей в Большой Патриарший переулок, и притом не один. Более чем сомнительный регент успел присоединиться к нему, и даже издали, при свете фонаря у Патриаршего переулка, видна была на регентском рыле подхалимская улыбочка. Но это еще не все: третьим в разбойничьей компании оказался неизвестно откуда взявшийся кот, громадный, как боров, черный, как сажа или грач, и с отчаянными кавалерийскими усами. Тройка эта повернулась и стала уходить, причем кот тронулся на задних лапах.
Иван устремился за ними и тотчас же убедился, что догнать злодеев будет очень нелегко.
Тройка мигом проскочила по переулку и оказалась на Спиридоновке, Иван прибавил шагу, но тройка не прибавляла, а между тем расстояние между преследуемыми и преследователем ничуть не сокращалось. Иван сделал попытку прибегнуть к помощи прохожих на Спиридоновке, но его отчаянные глаза, мокрые от поту торчащие из-под кепки волосы, искусанные руки были причиной того, что Ивана приняли за пьяного и его просьбы «помочь задержать иностранца с шайкой» оставались без ответа. Никто в это дело не ввязался. Иван не успел опомниться, как после тихой Спиридоновки попал к Никитским воротам, где положение его ухудшилось. Тут уж была толчея, Иван налетел на кой-кого из прохожих, был обруган. Злодейская же шайка здесь решила применить излюбленный бандитский прием – уходить врассыпную.
Регент с великою ловкостью на ходу ввинтился в автобус № 5, летящий к Арбатской площади, и ускользнул, никем не снятый и не оштрафованный. Потеряв одного из преследуемых, Иван сосредоточил свое внимание на коте и видел, как этот странный кот подошел к подножке литерного вагона «А», стремящегося уйти туда же, куда ушел и автобус, нагло отсадил взвизгнувшую женщину, уцепился за поручень и даже сделал попытку всунуть кондуктору гривенник через открытое окно.
Поведение кота настолько поразило Ивана, что он застыл неподвижно на тротуаре у бакалейного магазина, и тут вторично и гораздо сильнее был поражен поведением кондукторши.
Та, лишь только увидела кота, лезущего в трамвай, высунулась в окно вагона и со злобой, от которой даже тряслась, закричала:
– Котам нельзя! Нельзя котам! Слезай, а то в милицию отправлю!
Ни кондукторшу, ни пассажиров не поразила самая суть дела: не то, что кот лезет в трамвай, в чем было еще полбеды, а то, что кот собирается платить!
Всяк был занят своим делом, всякому было некогда, и в переполненном вагоне не прекратились оханья тех, кому отдавили ногу, и, как обычно, слышались возгласы ненависти и отчаяния, а также, как всегда, напирали друг на друга, и бранили, и деньги просили передать.
Самым дисциплинированным показал себя все-таки кот. При первом же крике кондукторши он прекратил наступление, снялся с подножки и сел на остановке, потирая гривенником усы.
Но лишь только кондукторша рванула веревку и трамвай тронулся, кот поступил как всякий, кого изгоняют из трамвая, но которому все-таки ехать надо. Именно: пропустив мимо себя все три вагона, кот сел на заднюю дугу последнего, лапой уцепился за какую-то кишку, выходящую из стенки, и укатил, сэкономив гривенник.
Из-за паскудного кота Иван едва не потерял и самого главного из трех – профессора. Иван горько ахнул, но увидел, что дело еще не потеряно. Серый берет мелькнул в гуще на Большой Никитской. В мгновенье ока Иван оказался там и возобновил преследование, но удачи не было. Иван и шагу прибавлял, и рысцой начинал бежать, толкая прохожих, и ни на шаг не приблизился к профессору.
Расстроенного Ивана почему-то совершенно не поражала та сверхъестественная быстрота, с которой происходила погоня. Двадцати секунд не прошло, как после Никитских ворот Иван Николаевич уже был ослеплен разноцветными огнями кинематографа, светофоров, машин, фонарей и реклам на Арбатской площади; потом и сейчас же он видел Гоголя, неподвижно сидящего где-то высоко и глядящего в землю, потом стало потемнее, и в переулке Иван упал, ушиб колено, потом опять стало посветлее – улица Кропоткина, потом еще большая улица Остоженка, и тут поэт оказался в унылом и противном переулке, скупо освещенном, и здесь потерял того, кто был ему нужен. Профессор исчез. Но Иван Николаевич не опечалился, потому что сообразил, что профессор непременно должен оказаться в доме № 12. В подъезд этого дома и вбежал Иван, тяжело дыша. Из какой-то пещеры под лестницей вышел запущенный, небритый человек, в фуражке с тусклым галуном и тоскливо спросил у Ивана Николаевича:
– Вы к Ивану Николаевичу? Не ходите, они в шахматы ушли играть к Борису Петровичу.– В голосе одинокого жителя пещеры слышалось желание получить на чай. Ивану Николаевичу показалось, что и здесь ему хотят учинить какую-то помеху, преградить путь каким-то воровским фокусом, и, чувствуя в одиноком тайного сообщника профессора, глядя на него исподлобья, Иван Николаевич сурово шепнул:
– Ты брось меня путать! Иван Николаевич – это я сам. Я ловлю иностранца, ты мне не мешай!
Одинокий человек сейчас же скрылся в свое обиталище, а Иван побежал вверх по широкой лестнице. На первой же площадке он остановился, чтобы немного отдышаться. Квартир в доме было, как видно, много, и возник вопрос: в которой же скрылся профессор? Тут же почему-то Иван Николаевич твердо решил, что он непременно должен быть в квартире налево, на дверях которой смутно белел номер «66». В эту квартиру Иван и позвонил нетерпеливо. Ждать пришлось недолго: дверь открыла Ивану какая-то девочка лет пяти и, ни о чем не справляясь у него, ушла куда-то.
В громадной, до крайности запущенной передней, скупо освещенной малюсенькой лампочкой под высоким потолком, на стене висел велосипед без шин, стоял громадный ларь, обитый железом, на полке вешалки лежала шапка, и уши ее свешивались вниз.
За одной из дверей гулкий мужской голос в радиоаппарате говорил что-то стихами.
Иван Николаевич устремился прямо вперед, в коридор, рассуждая так: «Он в ванне, конечно, спрятался».
В коридоре было темно. Потыкавшись в стены, Иван увидел слабенькую полоску [света] внизу под дверью, нашарил ручку двери, несильно рванул ее. Отскочил крючок, и Иван оказался именно в ванне, подумав о том, что ему повезло.
Однако повезло не так уж, как бы нужно было. На Ивана пахнуло влажным теплом, он разглядел цинковые корыта на стене, колонку, в которой светились красноватые угли, и ванну со сбитой эмалью, всю в черных страшных пятнах. В этой ванне стояла голая гражданка лет сорока, вся в мыле и с мочалкой в руках. Она близоруко щурилась на ворвавшегося Ивана и, очевидно, не узнав его, сказала тихо и весело:
– Бросьте трепаться, Кирюшка! Что вы, с ума сошли? Федор Иванович сейчас вернется. Вон отсюда сейчас же! – и махнула на Ивана мочалкой.
Недоразумение было налицо, и повинен был в нем, конечно, Иван Николаевич, но не желая признаваться в этом, он тихонько воскликнул:
– Ах, развратница, развратница! – и убежал, закрыв дверь ванной.