Текст книги " Мой бедный, бедный мастер… "
Автор книги: Михаил Булгаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 87 страниц)
Кроме того, было известно, что где бы ни появлялась Аннушка, тотчас начинался скандал, а кроме этого еще, что вставала она удивительно рано, когда многие только ложились, часа в два утра.
А на сей раз что-то подняло ее совсем уже ни свет ни заря – в начале первого.
Высунув нос из-за двери, Аннушка затем высунулась и вся целиком, дверь за собою закрыла и уж собиралась тронуться куда-то, как наверху грохнула дверь, кто-то покатился вниз по лестнице и налетел на Аннушку так, что она ударилась головой об стенку.
– Куда ж тебя черт несет в одних подштанниках? – завизжала Аннушка.
Человек в одном белье, с чемоданом в руках и в кепке, с закрытыми глазами ответил ей сонным диким голосом:
– Во Владивосток! – шарахнулся дальше и вдруг вылетел в открытое окно во двор.
Аннушка ахнула, подбежала к окну, легла животом на подоконник и стала глядеть вниз, ожидая увидеть на асфальте двора чемодан и насмерть разбившегося человека.
Но ровно ничего на асфальте, освещенном дворовым фонарем и высоко плавающей луной, не было. Оставалось предположить только одно, что неодетая и спящая личность улетела, как птица, не оставив по себе никакого следа.
Аннушка покрестилась, поахала. К чести ее надо сказать, что любознательностью она отличалась очень большой. Свою экскурсию она решила отложить и подождать, не будет ли еще каких чудес.
Первым долгом она поднялась к двери проклятой квартиры № 50, припала ухом к ней и долго слушала. Несколько минут ничего не было слышно, а затем в квартире за дверями что-то стукнуло. Аннушка кинулась вниз и притаилась возле своей двери.
Сверху сбежал человек в пенсне, как показалось Аннушке, с не сколько поросячьим лицом и, подобно предыдущей личности, упорхнул в окно.
Это становилось так занятно, что Аннушка, конечно, забыла про свою основную цель и осталась на лестнице, сама с собою разговаривая, руками размахивая и крестясь.
Третий без портфеля, в толстовке вылетел через несколько минут. А еще через некоторое время сверху вышла целая компания. Аннушка ткнула ключ в скважину, нырнула в свою квартиру, но дверь не закрыла плотно, а оставила щель, в которой и замерцал ее исступленный глаз.
Какой-то больной не больной, а странный, бледный, обросший, в черной рясе, что ли? Плохо видно. А его ведет дамочка, извините, голая, только плащ накинут, и вторая такая же, только с чемоданом, и еще иностранец без шляпы с белой грудью. Все эти в окно не кидались, а прошли вниз, как люди ходят.
Прошумели их плащи.
«Ай да квартирка! Ай да квартирка!» – думала Аннушка, и тут что-то упало, звякнуло. Аннушка выскользнула, как змея, из-за двери, бидон поставила к стенке, пала животом на площадку и стала шарить по полу.
Через несколько мгновений в руках у нее была тяжелая металлическая коробочка. Аннушка кинулась поближе к окну, к луне.
– Золото! Ах, батюшки, золото!
Коробочка исчезла за пазухой, Аннушка бросилась к бидону, тут же соображая, как лучше сделать, вернуться ли в квартиру, никуда не ходить и… знать ничего не знаю… или идти по своему делу и то же самое – знать ничего не знаю…
Но ни так, ни этак ей сделать не удалось. Лишь только она ухватилась за ручку бидона, перед нею вырос тот самый с белой грудью, шут его знает как бесшумно надвинувшийся снизу.
Аннушка искусно сделала каменное лицо, подняла бидон, захлопнула дверь и собиралась тронуться вниз.
– Давай коробочку,– вяло сказал белогрудый, и Аннушке померещился в лестничной полутьме клык.
– Какую такую коробочку? Никакой коробочки я не знаю,– искусно ответила Аннушка.
Белогрудый твердыми, как поручни автобуса, и столь же холодными пальцами сжал Аннушкино горло, прекратив совершенно доступ воздуха в ее грудь. Бидон упал на пол.
Подержав несколько секунд Аннушку в таком положении, разбойник снял пальцы с ее шеи.
Хлебнув воздуху, Аннушка улыбнулась.
– Ах, коробочку? – заговорила она.– Сию минуту. Ваша коробочка? Смотрю, лежит! Я думала, она не ваша.
Получив коробочку, иностранец расшаркался, крепко пожал Аннушкину руку и горячо поблагодарил ее в таких выражениях:
– Я вам очень благодарен, мадам. Мне эта коробочка дорога как память,– он говорил с сильнейшим акцентом,– и позвольте мне вручить вам двести рублей,– и он вручил Аннушке пачку бумажек.
Отчаянно улыбаясь, Аннушка вскрикнула:
– Ах, покорнейше благодарю! Мерси!
И тут белогрудый в один мах проскользнул через целый марш вниз, но прежде чем смыться окончательно, крикнул снизу, но без акцента:
– Ты, старая ведьма, если когда-нибудь еще поднимешь чужую вещь, в милицию ее сдавай, а за пазухой не прячь!
Чувствуя в голове звон и суматоху от всех происшествий на лестнице, Аннушка продолжала выкрикивать: «Ах, мерси! Мерси!», а Азазелло уж давно не было.
Не было и машины во дворе. Она, светя фарами, летела по Садовому кольцу.
А через час в подвальной квартире в переулке на Арбате, в первой комнате, где все было по-прежнему, как будто никогда Могарыч и не бывал тут, спал тяжелым сном называющий себя мастером человек.
В комнатенке, которую ухитрился выгородить помимо ванной комнаты Могарыч, сидела бессонная Наташа и глядела, не отрываясь, на золотые футляр и коробочку, на золотой перстенек, который подарил ей повар, восхищенный ее красотой, на груду золотых монет, которыми наградили ее дамы, бегавшие умываться в ванную во время бала. Искры прыгали в глазах у Наташи, в воображении плавали ослепляющие манерами и костюмами фрачники, стенами стояли молочные розы, музыка ревела в ушах.
Так и сидела Наташа, так и заснула, и рыжеватые ее волосы упали на золотые монеты, а пальцы даже во сне сжимали коробочку и футляр.
Во сне она летела верхом на борове над московскими огнями. В большой же комнате в это время Маргарита сидела над рукописью романа.
Когда послышалось ровное дыхание заснувшего мастера и Наташа затихла в своей каморке, Маргарита Николаевна открыла чемодан и взялась за экземпляр.
Она перелистала рукопись и нашла то место, которое ее мучило полтора года, на котором прервалась ее жизнь.
Маргарита пошевелила вспухшими обветренными губами и прошептала:
– Гроза гнула и ломала гранатовые деревья, трепала розовые кусты…
Глава XXV
Погребение
Громадный город исчез в кипящей мгле. Пропали висячие мосты у храма, ипподром, дворцы, как будто их и не было на свете.
Но время от времени, когда огонь зарождался и трепетал в небе, обрушившемся на Ершалаим и пожравшем его, вдруг из хаоса грозового светопреставления вырастала на холме многоярусная, как бы снежная глыба храма с золотой чешуйчатой головой. Но пламя исчезало в дымном черном брюхе, и храм уходил в бездну. И грохот катастрофы сопровождал его уход.
При втором трепетании пламени вылетал из бездны противостоящий храму на другом холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи простирали к черному вареву руки. И опять прятался огонь, и тяжкие удары загоняли золотых идолов в тьму.
Гроза переходила в ураган. У самой колоннады в саду переломило, как трость, гранатовое дерево. Вместе с водяной пылью на балкон под колонны забрасывало сорванные розы и листья, мелкие сучья деревьев и песок.
В это время под колоннами находился только один человек. Этот человек был прокуратор.
Он сидел в том самом кресле, в котором вел утром допрос. Рядом с креслом стоял низкий стол и на нем кувшин с вином, чаша и блюдо с куском хлеба. У ног прокуратора простиралась неубранная красная, как бы кровавая, лужа и валялись осколки другого, разбитого кувшина.
Слуга, подававший красное вино прокуратору еще при солнце, до бури, растерялся под его взглядом, чем-то не угодил, и прокуратор разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив:
– Почему в лицо не смотришь? Разве ты что-нибудь украл?
Слуга кинулся было подбирать осколки, но прокуратор махнул ему рукою, и тот убежал.
Теперь он, подав другой кувшин, прятался возле ниши, где помещалась статуя нагой женщины со склоненной головой, боясь показаться не вовремя на глаза и в то же время боясь и пропустить момент, когда его позовут.
Сидящий в грозовом полумраке прокуратор наливал вино в чашу, пил долгими глотками, иногда притрагивался к хлебу, крошил его, заедал вино маленькими кусочками.
Если бы не рев воды, если бы не удары грома, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет, разговаривает сам с собою. И если бы нестойкое трепетание небесного огня превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо прокуратора с воспаленными от последних бессонниц и вина глазами выражает нетерпение, что он ждет чего-то, подставляя лицо летящей водяной пыли.
Прошло некоторое время, и пелена воды стала редеть, яростный ураган ослабевал и не с такою силою ломал ветви в саду. Удары грома, блистание становились реже, над Ершалаимом плыло уже не фиолетовое с белой опушкой покрывало, а обыкновенная серая туча. Грозу сносило к Мертвому морю.
Теперь уже можно было расслышать отдельно и шум низвергающейся по желобам и прямо по ступеням воды с лестницы, по которой утром прокуратор спускался на площадь. А наконец зазвучал и заглушенный доселе фонтан. Светлело, в серой пелене неба появились синие окна.
Тут вдали, прорываясь сквозь стук уже слабенького дождика, донеслось до слуха прокуратора стрекотание сотен копыт. Прокуратор шевельнулся, оживился. Это ала, возвращаясь с Голгофы, проходила там внизу за стеною сада по направлению к крепости Антония.
А наконец он услышал и долгожданные шаги, шлепание ног на лестнице, ведущей к площадке сада перед балконом. Прокуратор вытянул шею, глаза его выражали радость.
Показалась сперва голова в капюшоне, а затем и весь человек, совершенно мокрый, в прилипающем к телу плаще. Это был тот самый, что сидел во время казни на трехногом табурете.
Пройдя, не разбирая луж, по площадке сада, человек в капюшоне вступил на мозаичный пол и, подняв руку, сказал приятным высоким голосом:
– Прокуратору желаю здравствовать и радоваться.
– Боги! – воскликнул Пилат по-гречески.– Да ведь на вас нет сухой нитки! Каков ураган? Прошу вас немедленно ко мне. Переоденьтесь!
Пришедший откинул капюшон, обнаружив мокрую с прилипшими ко лбу волосами голову, и, вежливо поклонившись, стал отказываться переодеться, уверяя, что небольшой дождик не может ему ничем повредить.
Но Пилат и слушать не захотел. Хлопнув в ладоши, он вызвал прячущихся слуг и велел им позаботиться о пришедшем, а также накрыть стол.
Немного времени понадобилось пришельцу, чтобы в помещении прокуратора привести себя в порядок, высушить волосы, переодеться, и вскорости он вышел в колоннаду в сухих сандалиях, в сухом военном плаще, с приглаженными волосами.
В это время солнце вернулось в Ершалаим и, прежде чем утонуть в Средиземном море, посылало прощальные лучи, золотившие ступени балкона. Фонтан ожил и пел замысловато, голуби выбрались на песок, гулькали, расхаживали, что-то клюя. Красная лужа была затерта, черепки убраны, стол был накрыт.
– Я слушаю приказания прокуратора,– сказал пришедший, подходя к столу.
– Но ничего не услышите, пока не сядете и не выпьете вина,– любезно ответил Пилат, указывая на другое кресло.
Пришедший сел, слуга налил в чашу густое красное вино. Пока пришедший пил и ел, Пилат, смакуя вино, поглядывал прищуренными глазами на своего гостя.
Гость был человеком средних лет, с очень приятным округлым лицом, гладко выбритым, с мясистым носом. Основное, что определяло это лицо, это, пожалуй, выражение добродушия, нарушаемое, в известной степени, глазами. Маленькие глаза пришельца были прикрыты немного странными, как будто припухшими, веками. Пришедший любил держать свои веки опущенными, и в узких щелочках светилось лукавство. Пришелец имел манеру во время разговора внезапно приоткрывать веки пошире и взглядывать на собеседника в упор, как бы с целью быстро разглядеть какой-то малозаметный прыщик на лице.
После этого веки опять опускались, оставались щелочки, в которых и светились лукавство, ум, добродушие.
Пришедший не отказался и от второй чаши вина, с видимым наслаждением съел кусок мяса, отведал вареных овощей.
Похвалил вино:
– Превосходная лоза. «Фалерно»?
– «Цекуба», тридцатилетнее,– любезно отозвался хозяин. После этого гость объявил, что сыт. Пилат не стал настаивать.
Африканец наполнил чаши, прокуратор поднялся, и то же сделал его гость.
Оба они отпили немного вина из своих чаш, и прокуратор сказал громко:
– За нас, за тебя, Кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из людей!
После этого допили вино, и африканцы вмиг убрали чуть тронутые яства со стола. Жестом прокуратор показал, что слуги более не нужны, и колоннада опустела.
Хозяин и гость остались одни.
– Итак,– заговорил Пилат негромко,– что можете вы сказать мне о настроении в этом городе?
Он невольно обратил взор в ту сторону, где за террасой сада видна была часть плоских крыш громадного города, заливавшегося последними лучами солнца.
Гость, ставший после еды еще благодушнее, чем до нее, ответил ласково:
– Я полагаю, прокуратор, что настроение в этом городе теперь хорошее.
– Так что можно ручаться, что никакие беспорядки не угрожают более?
– Ручаться можно,– проговорил гость, с удовольствием поглядывая на голубей,– лишь за одно в мире – мощь великого Кесаря…
– Да пошлют ему боги долгую жизнь,– сейчас же продолжил Пилат,– и всеобщий мир. Да, а как вы полагаете, можно ли увести теперь войска?
– Я полагаю, что когорта Громоносного легиона может уйти,– ответил гость. И прибавил: – Хорошо бы, если бы еще завтра она продефилировала по городу.
– Очень хорошая мысль,– одобрил прокуратор,– послезавтра я ее отпущу и сам уеду, и, клянусь пиром двенадцати богов, ларами клянусь, я отдал бы многое, чтобы сделать это сегодня.
– Прокуратор не любит Ершалаима? – добродушно спросил гость.
– О, помилуйте,– светски улыбаясь, воскликнул прокуратор,– нет более беспокойного места на всей земле! Маги, чародеи, волшебники, фанатики, богомольцы… И каждую минуту только и ждешь, что придется быть свидетелем кровопролития. Тасовать войска все время, читать доносы и ябеды, из которых половина на тебя самого. Согласитесь, что это скучно!
– Праздники,– снисходительно отозвался гость.
– От всей души желаю, чтобы они скорее кончились,– энергично добавил Пилат,– и я получил бы возможность уехать в Кесарию. А оттуда мне нужно ехать с докладом к наместнику. Да, кстати, этот проклятый Вар-Равван вас не тревожит?
Тут гость и послал этот первый взгляд в щеку прокуратору. Но тот глядел скучающими глазами вдаль, брезгливо созерцая край города, лежащий у его ног и угасающий перед вечером. И взгляд гостя угас, и веки опустились.
– Я думаю, что Вар стал теперь безопасен, как ягненок,– заговорил гость, и морщинки улыбки появились на круглом лице,– ему неудобно бунтовать теперь.
– Слишком знаменит? – спросил Пилат, изображая улыбку.
– Прокуратор, как всегда, тонко понимает вопрос,– ответил гость,– он стал притчей во языцех.
– Но, во всяком случае…– озабоченно заметил прокуратор, и тонкий длинный палец с черным камнем в перстне поднялся вверх.
– О, прокуратор может быть уверен, что в Иудее Вар не сделает шагу без того, чтобы за ним не шли по пятам.
– Теперь я спокоен,– ответил прокуратор,– как, впрочем, и всегда спокоен, когда вы здесь.
– Прокуратор слишком добр.
– А теперь прошу сделать мне доклад о казни,– сказал прокуратор.
– Что именно интересует прокуратора?
– Не было ли попыток выражать возмущение ею, попыток прорваться к столбам?
– Никаких,– ответил гость.
– Очень хорошо, очень хорошо. Вы сами установили, что смерть пришла?
– Конечно. Прокуратор может быть уверен в этом.
– Скажите, напиток им давали перед повешением на столбы?
– Да. Но он,– тут гость метнул взгляд,– отказался его выпить.
– Кто именно? – спросил Пилат, дернув щекой.
– Простите, игемон! – воскликнул гость.– Я не назвал? Га-Ноцри.
– Безумец! – горько и жалостливо сказал Пилат, гримасничая. Под левым глазом у него задергалась жилка.– Умирать от ожогов солнца, с пылающей головой… Зачем же отказываться от того, что предлагается по закону? В каких выражениях он отказался?
– Он сказал,– закрыв глаза, ответил гость,– что благодарит и не винит за то, что у него отняли жизнь.
– Кого? – глухо спросил Пилат.
– Этого он не сказал, игемон.
– Не пытался ли он проповедовать что-либо в присутствии солдат?
– Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственно, что он сказал, это что в числе человеческих пороков одним из самых главных он считает трусость.
– К чему это было сказано? – услышал гость треснувший внезапно голос.
– Этого нельзя было понять. Он вообще вел себя странно, как, впрочем, и всегда.
– В чем странность?
– Он улыбался растерянной улыбкой и все пытался заглянуть в глаза то одному, то другому из окружающих.
– Больше ничего? – спросил хриплый голос.
– Больше ничего.
Прокуратор стукнул чашей, наливая гостю и себе вина. После того как чаши были осушены, он заговорил.
– Дело заключается в следующем. Хотя мы и не можем обнаружить каких-либо его поклонников или последователей, тем не менее ручаться, что их совсем нет, никто не может.
Гость внимательно слушал, наклонив голову.
– И вот предположим,– продолжал прокуратор,– что кто-нибудь из тайных его последователей овладеет его телом и похоронит. Нет сомнений, создаст возле его могилы род трибуны, с которой, конечно, польются какие-либо нежелательные речи. Эта могила станет источником нелепых слухов. В этом краю, где каждую минуту ожидают мессию, где головы темны и суеверны, подобное явление нежелательно. Я слишком хорошо знаю этот чудесный край! Поэтому я прошу вас немедленно и без всякого шума убрать с лица земли тела всех трех и похоронить их так, чтобы о них не было ни слуху ни духу. Я думаю, что какой-нибудь грот в совершенно пустынной местности пригоден для этой цели. Вам это виднее, впрочем.
– Слушаю, игемон,– отозвался гость и встал, говоря: – Ввиду сложности и ответственности дела разрешите мне ехать немедленно.
– Нет, сядьте,– сказал Пилат,– есть еще два вопроса. Второй: ваши громадные заслуги, ваша исполнительность и точность на труднейшей работе в Иудее заставляют меня доложить о вас в Риме. О том же я сообщу и наместнику Сирии. Я не сомневаюсь в том, что вы получите повышение или награду.
Гость встал и поклонился прокуратору, говоря:
– Я лишь исполняю долг императорской службы.
– Но я хотел просить вас, если вам предложат перевод отсюда, отказаться от него и остаться здесь. Мне не хотелось бы расстаться с вами. Пусть наградят вас каким-нибудь иным способом.
– Я счастлив служить под вашим начальством, игемон.
– Итак, третий вопрос,– продолжал прокуратор,– касается он этого, как его… Иуды из Кериафа [23]23
Так в оригинале (здесь и далее), вместо «Кириафа» (в гл. II).– L.
[Закрыть].
Гость послал прокуратору свой взгляд и, как всегда, убрал его.
– Говорят, что он,– понизив голос, говорил прокуратор,– что он деньги получил за то, что так радушно принял у себя этого безумного философа.
– Получит,– негромко ответил гость.
– А велика ли сумма?
– Этого никто знать не может, игемон.
– Даже вы? – изумлением своим выражая комплимент, сказал игемон.
– Даже я,– спокойно ответил гость.– Но что он получит деньги сегодня вечером, это я знаю.
– Ах, жадный старик,– улыбаясь, заметил прокуратор,– ведь он старик?
– Прокуратор никогда не ошибается,– ответил гость,– но на сей раз ошибся. Это молодой человек.
– Скажите… У него большая будущность, вне сомнений?
– О да.
– Характеристику его можете мне дать?
– Трудно знать всех в этом громадном городе.
– А все-таки?
– Очень красив.
– А еще. Страсть имеет ли какую-нибудь?
– Влюблен.
– Так, так, так. Итак, вот в чем дело: я получил сведения, что его зарежут этой ночью.
Тут гость открыл глаза и не метнул взгляд, а задержал его на лице прокуратора.
– Я не достоин лестного доклада прокуратора обо мне,– тихо сказал гость,– у меня этих сведений нет.
– Вы – достойны,– ответил прокуратор,– но это так.
– Осмелюсь спросить, от кого эти сведения?
– Разрешите мне покуда этого не говорить,– ответил прокуратор,– тем более что сведения эти случайны, темны и недостоверны. Но я обязан предвидеть все, увы, такова моя должность, а пуще всего я обязан верить своему предчувствию, ибо никогда еще оно меня не обманывало. Сведение же заключается в том, что кто-то из тайных друзей Га-Ноцри, возмущенный поступком этого человека из Кериафа, сговаривается его убить, а деньги его подбросить первосвященнику с запиской: «Иуда возвращает проклятые деньги».
Три раза метал свой взор гость на прокуратора, но тот встретил его не дрогнув.
– Вообразите, приятно ли будет первосвященнику в праздничную ночь получить подобный подарок? – спросил прокуратор, нервно потирая руки.
– Не только неприятно,– почему-то улыбнувшись прокуратору, сказал гость,– но это будет скандал.
– Да, да! И вот я прошу вас заняться этим делом,– сказал прокуратор,– то есть принять все меры к охране Иуды из Кериафа. Иудейская власть и их церковники, как видите, навязали нам неприятное дело об оскорблении величества, а мы – римская администрация – обязаны еще за это заботиться об охране какого-то негодяя! – Голос прокуратора выражал скуку и в то же время возмущение, а гость не спускал с него своих закрытых глаз.
– Приказание игемона будет исполнено,– заговорил он,– но я должен успокоить игемона: замысел злодеев чрезвычайно трудновыполним. Ведь подумать только: выследить его, зарезать, да еще узнать, сколько получил, да ухитриться вернуть деньги Каиафе. Да еще в одну ночь!
– И тем не менее, его зарежут сегодня! – упрямо повторил Пилат.– Зарежут этого негодяя! Зарежут!
Судорога прошла по лицу прокуратора, и опять он потер руки.
– Слушаю, слушаю,– покорно сказал гость, не желая более волновать прокуратора, и вдруг встал, выпрямился и спросил сурово:
– Так зарежут, игемон?
– Да! – ответил Пилат.– И вся надежда только на вас и вашу изумительную исполнительность.
Гость обернулся, как будто искал глазами чего-то в кресле, но не найдя, сказал задумчиво, поправляя перед уходом тяжелый пояс с ножом под плащом:
– Я не представляю, игемон, самого главного: где злодеи возьмут денег. Убийство человека, игемон,– улыбнувшись, пояснил гость,– влечет за собою расходы.
– Ну, уж это чего бы ни стоило! – сказал прокуратор, скалясь.– Нам до этого дела нет.
– Слушаю,– ответил гость,– имею честь…
– Да! – вскричал Пилат негромко.– Ах, я совсем и забыл! Ведь я вам должен!..
Гость изумился:
– Помилуйте, прокуратор, вы мне ничего не должны.
– Ну как же нет! При въезде моем в Ершалаим толпа нищих… помните… я хотел швырнуть им деньги… у меня не было… я взял у вас…
– Право, не помню. Это какая-нибудь безделица…
– И о безделице надлежит помнить!
Пилат обернулся, поднял плащ, лежащий на третьем кресле, вынул из-под него небольшой кожаный мешок и протянул его гостю. Тот поклонился, принимая, пряча его под плащ.
– Слушайте,– заговорил Пилат,– я жду доклада о погребении, а также и по делу Иуды из Кериафа сегодня же ночью, слышите, сегодня. Я буду здесь на балконе. Мне не хочется идти внутрь, ненавижу это пышное сооружение Ирода! Я дал приказ конвою будить меня, лишь только вы появитесь. Я жду вас!
– Прокуратору здравствовать и радоваться! – молвил гость и, повернувшись, вышел из-под колоннады, захрустел по мокрому песку. Фигура его вырисовывалась четко на фоне линяющего к вечеру неба. Потом пропала за колонной.
Лишь только гость покинул прокуратора, тот резко изменился. Он как будто на глазах постарел и сгорбился, стал тревожен. Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал отброшенный его рукою плащ. В надвигающихся сумерках, вероятно, прокуратору померещилось, что кто-то третий сидел и сидит в кресле.
В малодушии пошевелив плащ, прокуратор забегал по балкону, то потирая руки, то подбегая к столу, хватаясь за чашу, то останавливаясь и глядя страдальчески в мозаику, как будто стараясь прочитать в ней какие-то письмена. На него обрушилась тоска, второй раз за сегодняшний день. Потирая висок, в котором от адской утренней боли осталось только тупое воспоминание, прокуратор старался понять, в чем причина его мучений. Он понял это быстро, но старался обмануть себя. Он понял, что сегодня что-то было безвозвратно упущено, и теперь он, это упустивший, какими-то мелкими и ничтожными действиями старается совершенное исправить, внушая себе, что действия эти большие и не менее важные, чем утренний приговор. Но они не были серьезными действиями, увы, он это понимал.
На одном из поворотов он остановился круто и свистнул и прислушался. На этот свист в ответ послышался грозный низкий лай, и из сада выскочил на балкон гигантский остроухий пес серой шерсти в ошейнике с золочеными бляшками.
– Банга́… Банга́…– слабо крикнул прокуратор.
Пес поднялся на задние лапы, а передние опустил на плечи своему хозяину, так что едва не повалил его на пол, хотел лизнуть в губы, но прокуратор уклонился от этого и опустился в кресло. Банга, высунув язык, часто дыша, улегся у ног своего хозяина, и в глазах у пса выражалась радость оттого, во-первых, что кончилась гроза, которой пес не любил и боялся, и оттого, что он опять тут рядом с этим человеком, которого любил, уважал и считал самым главным, могучим в мире повелителем, благодаря которому и себя считал существом высшим.
Но улегшись и поглядев в вечереющий сад, пес сразу понял, что с хозяином его случилась беда. Поэтому он переменил позу, подошел сбоку и передние лапы и голову положил на колени прокуратору, вымазав по́лы палюдаментума {272} мокрым песком. Вероятно, это должно было означать, что он готов встретить несчастие вместе со своим хозяином. Это он пытался выразить и в глазах, скошенных к хозяину, и в насторожившихся, навостренных ушах.
Так оба они, и пес и человек, и встретили вечер на балконе.
В это время гость, покинувший прокуратора, находился в больших хлопотах. Покинув балкон, он отправился туда, где помещались многочисленные подсобные службы великого дворца и где была расквартирована часть когорты, пришедшей в Ершалаим вместе с прокуратором, а также та, не входящая в состав ее, команда, непосредственно подчиненная гостю.
Через четверть часа примерно пятнадцать человек в серых плащах верхом выехали из задних черных ворот дворцовой стены, а за ними тронулись легионные дроги, запряженные парой лошадей. Дроги были загружены какими-то инструментами, прикрытыми рогожей. Эти дроги и конный взвод выехали на пыльную дорогу за Ершалаимом и под стенами его с угловыми башнями направились на север к Лысой Горе.
Гость же через некоторое время, переодетый в старенький невоенный плащ, верхом выехал из других ворот дворца Ирода и поехал к крепости Антония, где квартировали вспомогательные войска. Там он пробыл некоторое очень незначительное время, а затем след его обнаружился в Нижнем Городе, в кривых его и путаных улицах, куда он пришел уже пешком.
Придя в ту улицу, где помещались несколько греческих лавок, он подошел к той из них, где торговали коврами. Лавка была уже заперта. Гость прокуратора вошел в калитку, повернул за угол и у терраски, увитой плющом, негромко позвал:
– Низа!
На зов этот на террасе появилась молодая женщина без покрывала. Увидев, кто пришел, она приветливо заулыбалась, закивала. Радость на ее красивом лице была неподдельна.
– Ты одна? – по-гречески негромко спросил Афраний.
– Одна,– шепнула она,– муж уехал. Дома только я и служанка.
Она сделала жест, означающий «входите». Афраний оглянулся и потом вступил на каменные ступени. И он и женщина скрылись внутри.
Афраний пробыл у этой женщины недолго, не более пяти минут. Он вышел на террасу, спустил пониже капюшон на глаза и вышел на улицу.
Сумерки надвигались неумолимо быстро. Предпраздничная толчея была велика, и Афраний потерялся среди снующих прохожих, и дальнейший путь его неизвестен.
Женщина же, Низа, оставшись одна, стала спешить, переодеваться, искать покрывало. Она была взволнована, светильника не зажгла.
В несколько минут она была готова, и послышался ее голос:
– Если меня спросят, скажи, что я ушла в гости к Энанте.
Ее сандалии застучали по камням дворика, старая служанка закрыла дверь на террасу.
В это же время из домика в другом переулке Нижнего Города вышел молодой чернобородый человек в белом чистом кефи, ниспадавшем на плечи, в новом голубом таллифе с кисточками внизу, в новых сандалиях.
Горбоносый красавец, принарядившийся для великого праздника, шел бодро, обгоняя прохожих, спеша к дворцу Каиафы, помещавшемуся недалеко от храма.
Его и видели входящим во двор этого дворца, в котором пробыл недолгое время.
Посетив дворец, в котором уже стали загораться светильники, молодой человек вышел еще бодрее, еще радостнее, чем раньше, и заспешил в Нижний Город.
На углу ему вдруг пересекла дорогу как бы танцующей походкой идущая легкая женщина в черном, в покрывале, скрывающем глаза. Женщина откинула покрывало, метнула в сторону молодого человека взгляд, но не замедлила легкого шага.
Молодой человек вздрогнул, остановился, но тотчас бросился вслед женщине. Нагнав ее, он в волнении сказал:
– Низа!
Женщина повернулась, прищурилась, холодно улыбнулась и молвила по-гречески:
– А, это ты, Иуда? А я тебя не узнала…
Иуда, волнуясь, спросил шепотом, чтобы не слышали прохожие:
– Куда ты идешь, Низа? – Голос его дрожал.
– А зачем тебе это знать? – спросила Низа, отворачиваясь.
Сердце Иуды сжалось, и он ответил робко:
– Я хотел зайти к тебе…
– Нет,– ответила Низа,– скучно мне в городе. У вас праздник, а мне что делать? Сидеть и слушать, как ты вздыхаешь? Нет. И я ухожу за город слушать соловьев.
– Одна? – шепнул Иуда.
– Конечно, одна.
– Позволь мне сопровождать тебя,– задохнувшись, сказал Иуда.
Сердце его прыгнуло, и мысли помутились. Низа ничего не ответила и ускорила шаг.
– Что же ты молчишь, Низа? – спросил Иуда, равняя по ней свой шаг.
– А мне не будет скучно с тобой? – вдруг спросила Низа и обернулась к Иуде.
В сумерках глаза ее сверкнули, и мысли Иуды совсем смешались.
– Ну, хорошо,– вдруг смягчилась Низа,– иди. Но только отойди от меня и следуй сзади. Я не хочу, чтобы про меня сказали, что видели меня с любовником.
– Хорошо, хорошо,– зашептал Иуда,– но только скажи, куда мы идем.
Тогда Низа приблизилась к нему и прошептала:
– В масличное имение, в Гефсиманию, за Кедрон… Иди к масличному жому, а оттуда к гроту. Отделись, отделись от меня и не теряй меня из виду.
И она заспешила вперед, а Иуда, делая вид, что идет один, что он сам по себе, пошел медленнее.
Теперь он не видел окружающего. Прохожие спешили домой, праздник уже входил в город, в воздухе слышалась взволнованная речь. По мостовой гнали осликов, подхлестывали их, кричали на них. Мимо мелькали окна, и в них зажигались огни.