Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"
Автор книги: Майкл Дженнингс
Соавторы: Ховард Айленд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 55 страниц)
Критическая теория не способна не видеть, насколько прочно некоторые силы опьянения связаны с разумом и с его борьбой за освобождение. Я хочу сказать, что все объяснения, которые люди когда-либо тайным образом получали при помощи наркотиков, могут быть получены и через человека: одни через индивидуума – мужчину или женщину; другие через группы; а третьи, о которых мы пока еще не осмеливаемся даже мечтать, возможно, могут быть получены лишь через сообщество всех живых людей. Не будут ли в конечном счете эти объяснения по причине породившей их человеческой солидарности подлинно политическими? В любом случае они наделяют силой тех борцов за свободу, которые непобедимы как «внутренний мир», но в то же время так же готовы вспыхнуть, как огонь. Я не верю, что критическая теория будет считать эти силы «нейтральными». Да, сегодня они как будто бы находятся в распоряжении фашизма. Но эта иллюзия возникает только потому, что фашизм извратил и попрал не только те производительные силы природы, с которыми мы знакомы, но и те, которые более далеки от нас (GB, 6:23).
Эта частным образом высказанная критика насаждавшейся институтом идеи критической теории, безусловно, не случайно прозвучала именно в тот момент.
На протяжении 1938 г. Беньямин активизировал, пожалуй, наиболее важные – и наименее изученные – из своих поздних интеллектуальных взаимоотношений, а именно с членами Коллежа социологии (в рамках которого он в прошлом году выслушал лекцию Кожева), в частности с Жоржем Батаем, Роже Кайуа и Мишелем Лейрисом. Название, выбранное Батаем для этой рыхлой ассоциации интеллектуалов, может ввести в заблуждение: «коллеж» не ставил перед собой никаких дидактических целей, а его «социология священного» была не наукой, «а чем-то вроде болезни, странной инфекции, поразившей тело общества, старческой болезни уставшего, изможденного, атомизированного общества»[440]440
Цит. по: Surya, Georges Bataille, 261.
[Закрыть]. Устремления трех основателей «коллежа» были направлены не только на критику священного, но и на его мифическое возрождение в обществе; финальная цель заключалась в создании выборного сообщества нового типа. Из нескольких источников нам известно, что Беньямин регулярно присутствовал на лекциях, проводившихся в «коллеже» раз в две недели; Ганс Майер, еще один немецкий эмигрант, связанный с этой группой, вспоминал, что в последний раз встретил Беньямина на одной из этих лекций. Кроме того, мы знаем, что он должен был прочесть лекцию в сезон 1939–1940 гг., но этому помешала война, положившая конец «коллежу»[441]441
См.: Bataille et al., The College of Sociology, 1937–1939; Коллеж социологии, 1937–1939.
[Закрыть]. На этом довольно скудном фоне длительный разбор деятельности «коллежа» в письме Хоркхаймеру от 28 мая 1938 г. получил, вероятно, искаженное значение при последующих оценках «коллежа». В этом письме Беньямин занимает позу его полного отрицания – «патологическая жестокость» Кайуа описывается им как «отвратительная» в ее бессознательном сближении с позицией, которую лучше было бы оставить Йозефу Геббельсу. Однако некоторые факты указывают на то, что к этой позе следует относиться с известным скептицизмом. Во-первых, это письмо адресовано Хоркхаймеру – корреспонденту, наименее склонному к проявлениям симпатии в отношении «коллежа» и проводившихся им исследований священного, насилия и опьянения; во-вторых, существуют четкие соответствия между важными аспектами творчества самого Беньямина и творчества Батая в частности – не в последнюю очередь имеется в виду их общее увлечение своего рода поздним сюрреализмом. Разумеется, Беньямин хорошо знал Батая (именно Батаю он доверил заметки и материалы, составляющие основную часть его изысканий о пассажах, когда в 1940 г. покидал Париж). Хотя его отношения с Кайуа менее изучены, несомненно, существенно то, что статьи, напечатанные Кайуа в Nouvelle Revue Française и Mesures, многократно упоминаются в «Пассажах» в связи с Бальзаком, Бодлером и Османом, а также в различных контекстах, имеющих отношение к «современному мифу». В целом можно представить себе интерес Беньямина к целям «коллежа» – созданию сообщества нового типа путем возвращения к священному, – но в то же время и его скептицизм. У него наверняка находила отклик уверенность Батая в том, что идея сообщества остается «отрицательной» – эвристической или даже неосуществимой, в то время как выступления Кайуа в защиту ангажированного священного сообщества наверняка вызывали у Беньямина неприязнь. Что касается интеллектуальных позиций трех ведущих фигур группы, наибольшее сочувствие у Беньямина, вероятно, вызывала позиция Мишеля Лейриса, чья книга L’age de l’homme («Возраст мужчины») была отрецензирована им в следующем году.
Само собой, мировые события никогда надолго не покидали мысли и беседы Беньямина и его друзей, особенно теперь, когда набирала обороты аннексионистская политика Германии. 12 февраля на встрече с Гитлером в Берхтесгадене австрийский канцлер Шушниг, казалось, пришел к компромиссу, способному гарантировать суверенитет Австрии в условиях германского давления: Шушниг согласился назначить министром общественной безопасности австрийского нациста Артура Зейсс-Инкварта, который таким образом получал полный контроль над всей австрийской полицией. Понимая, что даже эта уступка ничего не дала, Шушниг 9 марта объявил плебисцит по вопросу об объединении Австрии с Германией. Но еще до того, как состоялось голосование, Гитлер предъявил Шушнигу ультиматум, угрожая вторжением, если тот не откажется от власти над страной. Не найдя поддержки со стороны Франции и Великобритании, Шушниг 11 марта подал в отставку, а утром 12 марта германские войска перешли австрийскую границу. Немцы и их австрийские сторонники постарались как можно быстрее подавить всякое сопротивление, как они уже поступили в 1933 г. В течение нескольких дней после аншлюса было арестовано более 70 тыс. противников нового режима – видных деятелей австрийского правительства, социал-демократов, коммунистов и, разумеется, евреев, причем многие из них были убиты, а еще больше людей было брошено в концентрационные лагеря. Карл Тиме отправил Беньямину пылкое письмо, выражая страх за своих австрийских друзей и родственников. «Наконец, я говорю себе, что Бог, должно быть, имеет какие-то грандиозные замыслы в отношении своего народа (его народа по крови и его народа, говорящего по-немецки), раз по Его воле тот испытывает такие непомерные страдания» (цит. по: GB, 6:51n). «Откровенно говоря, что касается меня, – писал в ответ Беньямин, – едва ли у меня осталось представление о том, что делать с идеей об осмысленных страданиях и смерти. В случае Австрии – в не меньшей степени, чем в случае Испании, – меня ужасает то, что причиной людских страданий выступает не их личное дело, а мнимая компрометация, идет ли речь о драгоценной австрийской этнической культуре, скомпрометированной дискредитировавшей себя промышленностью и государственными предприятиями, или об испанской революционной мысли, скомпрометированной маккиавелизмом российского руководства и преклонением местных вождей перед Маммоной» (C, 553). Друзья Беньямина из левого лагеря по-прежнему обращали свои взоры к России с тревогой и чувством утраченной надежды. Жермена Круль отмечала по поводу нескольких публичных признаний: «Они вызывают у меня тошноту, и я не понимаю, что могло заставить этих людей говорить такие абсурдные вещи». Беньямин в типичной для себя манере не собирался доверять свои истинные мысли бумаге, но в условиях того давления, которое ощущали эмигранты, он наверняка время от времени давал выход своим чувствам в отношении российских событий.
Стремительное ухудшение политической ситуации создавало непосредственную угрозу статусу немецких изгнанников. Альфред Кон и его семья бежали из Барселоны и жили в Париже «в полной нищете» (GB, 6:86). А композитор Эрнст Кренек бежал из Австрии, направляясь в Америку. Беньямин, не видя для себя подходящего пути к бегству, попытался ускорить процесс своей натурализации. 9 марта он подал формальную просьбу о получении французского гражданства, приложив к ней поручительства от Андре Жида, Поля Валери и Жюля Ромена. Следующие месяцы были отмечены попытками выполнить различные неудовлетворенные условия, требовавшиеся для натурализации, причем практически каждое из них представляло собой по всей видимости непреодолимое препятствие. Беньямину был нужен certificat de domicile (справка о местожительстве), в котором бы указывалось, сколько времени он прожил в Париже, но поскольку его бывшая квартирная хозяйка Урзель Буд сдавала ему комнату, не поставив в известность домовладельца, тот отказывался подписывать требуемый сертификат. «Тут разучишься чему-либо удивляться», – отмечал Беньямин в письме Штефану (GB, 6:90). Вместо этого документа он запросил в институте certificat de travail (справку о работе). Он даже подумывал о том, чтобы ненадолго съездить в Америку – только для того, чтобы получить titre de voyage (проездной документ), который мог ускорить процесс натурализации. В конечном счете он считал, что ему повезло получить хотя бы какие-то документы; в конце весны 1938 г. их перестали выдавать беженцам. Прошение Беньямина о получении французского гражданства кочевало из одного учреждения в другое еще и два года спустя, когда германская оккупация покончила с этим делом. Однако с этого момента в письмах Беньямина звучит тревожная нота, все более заметная по мере того, как он пытался продлить свой французский вид на жительство, в то же время стараясь по возможности укрыться от пытливого взора германских властей.
Хотя весной Беньямин в основном продолжал работу над эссе о Бодлере, его внимания требовали и другие замыслы. После эссе о Фуксе Беньямин еще не напечатал ничего существенного. В начале марта он наконец смог закончить эссе об институте для Maß und Wert. Он – время от времени при участии Адорно – пытался сочинить текст, который бы верно освещал исследовательскую ориентацию института, но в то же время был бы приемлемым для этого журнала с его либерально-буржуазной ориентацией. Хоркхаймер советовал ему в ответ на строгое предупреждение со стороны редактора журнала Фердинанда Лиона изобразить удивление намеками на «коммунистические аспекты» деятельности института и заверить его в том, что речь идет об «академических делах в истиннейшем смысле этого слова»[442]442
Adorno, Horkheimer, Briefwechsel, 340.
[Закрыть]. Рукопись объемом в 11 страниц далась Беньямину неожиданно трудно: «Сложность этой задачи состояла в необходимости противодействовать явным намерениям Лиона саботировать ее» (GB, 6:37). В конце концов Беньямину удалось сочинить текст, приемлемый если не для него самого, то для журнала и для Хоркхаймера.
Несмотря на весь скептицизм Беньямина и едва скрываемую враждебность по отношению к Лиону, тем не менее он был рад, что в Maß und Wert в начале 1938 г. был напечатан краткий отзыв о «Людях Германии». Авторские отчисления за эту книгу оставались для него одним из самых важных источников дохода, и Беньямин тщательно контролировал денежные поступления из издательства Vita Nova. Он даже спрашивал у Тиме, не стоит ли потребовать от Ресслера сведений о продажах книги, но удовольствовался уверениями Тиме в честности издателя. Беньямина особенно обрадовал отзыв одной из читательниц его книги, его невестки Хильды Беньямин, которая вместе с сыном Михаэлем оставалась в Берлине, чтобы находиться рядом со своим мужем Георгом, посаженным в тюрьму. Она отметила фрагмент из письма немецкого изгнанника Георга Форстера, включенного Беньямином в сборник: «У меня больше нет ни родины, ни отечества, ни друзей; все те, кто был близок ко мне, бросили меня ради других. И если, размышляя о прошлом, я по-прежнему чувствую себя несвободным, то им меня делают мой выбор и мои убеждения, а не внешние обстоятельства. Счастливый поворот судьбы может дать мне многое; несчастливый ничего у меня не отнимет, помимо удовольствия писать эти письма, буде я окажусь не в состоянии заплатить за их доставку»[443]443
Benjamin, Georg Benjamin, 255–256. Этот отрывок из «Людей Германии» можно найти в: SW, 3:173.
[Закрыть]. Хильда Беньямин была глубоко тронута этим письмом; что же касается ее мужа, чье положение в чем-то напоминало положение Форстера, то он в своих письмах упрямо отказывался сочувствовать этому интеллектуалу XVIII в., в отношении которого Беньямин отмечал, что его «революционная свобода» зависела от «воздержания». Георг Беньямин писал жене: «Безнадежность, которой дышат [эти слова], слишком велика; поскольку я не знаю, как он относился к современным ему событиям, личность Форстера остается для меня неясной»[444]444
Benjamin, Georg Benjamin, 256.
[Закрыть].
По предложению Адорно Беньямин уделил некоторое время и тому, чтобы написать синопсис трех «звучащих моделей», которые он сочинял для широкой аудитории в последние годы Веймарской республики, – эти сценарии попали в руки гестапо. Работая с 1925 г. на различные радиостанции, Беньямин написал много текстов радиопередач и радиопьес и часто сам выступал у микрофона. Кроме того, начиная с 1925 г. (и по наущению Эрнста Шена, художественного руководителя Франкфуртской радиостанции) он запланировал ряд передач, замышлявшихся в качестве «звучащих моделей»: дидактических выступлений, в которых разбирались весьма своеобразные ситуации из жизни и из профессиональной сферы и цель которых состояла в том, чтобы научить аудиторию искусству слушать. Названием и концепцией этого цикла Беньямин был обязан Брехту, рассматривавшему каждую из своих пьес не как единичное произведение искусства, а как образец определенного типа вторжения в театральную практику; брехтовские дидактические пьесы были призваны реформировать не только аудиторию, но и других драматургов и вообще всю театральную традицию. Сочиненный Беньямином синопсис, как и многое из того, что он написал в свои последние годы, при его жизни остался неопубликованным.
Эти проекты постоянно отвлекали Беньямина от его главной темы – Шарля Бодлера. В конце весны Беньямин просмотрел свои обширные заметки по пассажам и упорядочил их в соответствии с планом книги о Париже в эпоху Бодлера. «Сейчас, после того, как я столько времени громоздил книги на книги и выписки на выписки, – писал он в середине апреля, – я готов к составлению серии соображений, которые лягут в основу абсолютно прозрачной структуры. Мне бы хотелось, чтобы в смысле диалектической строгости этот текст не уступал моей работе об „Избирательном сродстве“» (BA, 247). Он поделился с Шолемом окончательной метафорической формулировкой своих намерений в отношении книги о Бодлере (эта формулировка в несколько измененном виде содержится в AP, папка J51a,5). «Я хочу показать Бодлера таким, каким он укоренен в XIX в.; созданный таким образом облик будет нести в себе отпечаток новизны и обладать едва поддающейся определению притягательностью, подобно тому, как если мы с большим или меньшим трудом откатим в сторону камень, десятилетиями враставший в лесную землю, нашим глазам откроется оставшееся от него углубление во всей своей поразительной четкости и целостности». О предполагавшемся социальном и историческом размахе этого проекта дают представление имена авторитетов, с которыми Беньямин консультировался по поводу деталей: экономист и юрист Отто Лейхтер (которого Беньямину рекомендовал Поллок) и выдающийся историк искусства Мейер Шапиро, ставший интеллектуальным партнером Адорно в Нью-Йорке.
То значение для современности, которое Беньямин приписывал своему труду о Бодлере, получило незабвенное выражение в адресованных Шолему замечаниях, сопровождавших формулировку выбранного метода (и цитировавшихся выше в ином контексте): «наши произведения со своей стороны могут стать критерием, позволяющим в случае его правильного функционирования измерять малейшие проявления этого невообразимо медленного [исторического вращения солнца]» (C, 217). С этой метафорой произведения как измерительного инструмента, несомненно, было связано и все чаще применявшееся Беньямином сравнение своего творчества с фотографической эмульсией, обладающей уникальной способностью фиксировать незаметные изменения социально-исторического пейзажа. Как видно из письма Хоркхаймеру, отправленного в середине апреля, намерения Беньямина в отношении книги о Бодлере к тому времени вполне определились. Описывая предполагаемую книгу как «миниатюрную модель» пассажей, Беньямин обрисовал ее структуру с помощью ключевых тематических аспектов более обширного проекта, реорганизованного вокруг фигуры Бодлера. Этот предварительный план весьма показателен:
Работа будет состоять из трех частей. Их предполагаемые названия таковы: «Идея и образ», «Древность и современность», «Новое и вечное». В первой части будет показано принципиальное значение аллегории в «Цветах зла». В ней раскрывается строение аллегорического восприятия у Бодлера и в то же время обнажается ключевой парадокс его учения об искусстве – противоречие между теорией естественных соответствий и отрицанием природы…
Во второй части в качестве формального элемента аллегорического восприятия развивается «наплыв», посредством которого древность проявляется в современности, а современность в древности… На это преобразование Парижа решающее влияние оказывает толпа. Она играет роль вуали перед глазами фланера, будучи новейшим опьяняющим веществом для одинокого индивидуума. Во-вторых, толпа стирает все следы индивидуума; она является новейшим убежищем для изгоя. – Наконец, толпа представляет собой новейший и самый непостижимый лабиринт в городском лабиринте. При его посредстве в городском пейзаже оказываются запечатлены доселе неизвестные хтонические черты. – Очевидная задача поэта состояла в раскрытии этих аспектов Парижа… С точки зрения Бодлера ничто в его столетии не было более близко к задаче, стоявшей перед героем древности, чем задача придания формы современности.
В третьей части рассматривается товар как воплощение аллегорического восприятия у Бодлера. Выясняется, что новое, взрывающее облик вечного, во власть которого поэта отдавал сплин, представляет собой не что иное, как ореол товара… В этом воплощении коренится распад аллегорического подобия. Уникальное значение Бодлера заключается в том, что он впервые и самым непреклонным образом постиг производительную энергию самоотчужденного человека – в двойном смысле осознания этого бытия и его усиления посредством фиксации[445]445
Эта фраза в несколько ином виде приводится в папке J51a,6 в проекте «Пассажи».
[Закрыть]. Тем самым тот формальный анализ, который производится в различных частях этой работы, оказывается сведен к единому контексту (C, 556–557).
В апреле и мае, когда Беньямин разрабатывал этот план книги о Бодлере, он страдал от хронических мигреней. В конце концов он обратился к специалисту, который рекомендовал ему принимать лекарство от малярии; однако после визита к офтальмологу, чтобы тот выписал ему новые очки, в которых он крайне нуждался, головные боли исчезли. В эти недели работа над бодлеровским проектом почти совершенно остановилась, и Беньямин искал утешения в мыслях о предстоящем визите в Данию к Брехту, который должен был начаться в конце июня и продлиться около трех месяцев. Жизнь в изгнании оставалась чрезвычайно уязвимой – и не только из-за политики и экономики. Беньямин зависел от своих друзей не только в финансовом отношении; его письма, написанные весной 1938 г., полны просьб и благодарностей, связанных с перепиской его произведений. На протяжении всего этого периода надежным источником поддержки оставалась Гретель Адорно, но и другие, иногда неожиданные фигуры порой тратили много часов на размножение и распространение работ этого нуждающегося интеллектуала, лишенного доступа к нормальной издательской основе. Хотя у Беньямина нередко просили материалы для новых изданий, затевавшихся изгнанниками, сопутствующие трудности зачастую вели к сокращению и даже к искажению его текстов. В апреле Беньямин получил от своего старого знакомого, Йоханнеса Шмидта, приглашение сотрудничать с новым журналом Freie deutsche Forschung («Независимые немецкие исследования»), но, несмотря на первоначальный энтузиазм Беньямина, в итоге он напечатал там лишь одну книжную рецензию. Впрочем, еще большую досаду он испытал, получив экземпляр второй книги Дольфа Штернбергера Panorama: Ansichten des 19. Jahrhunderts («Панорамы XIX века»). По мере чтения этой книги Беньямин все сильнее проникался убеждением, что Штернбергер украл ключевые мотивы из его исследования о пассажах, так же как и из работ Адорно и Блоха. Он был возмущен не только явным плагиатом, но и тем, что Штернбергер цинично воспользовался их идеями с разрешения нацистской цензуры. В черновике письма Штернбергеру, возможно так и не отправленного адресату (оно было написано примерно в апреле 1938 г.), он следующим образом выражает свое негодование: «Вы преуспели в слиянии нового мира идей, разделяемых вами с Адольфом Гитлером, со старым миром, который вы делите со мной. Вы воздали кесарю кесарево, отобрав то, что вам требовалось, у еврея изгнанника» (GB, 6:70; вычеркивания сделаны Беньямином). В 1939 г. он написал довольно сдержанную, но все равно абсолютно негативную рецензию на книгу Штернбергера. Много лет спустя по случаю выхода нового издания его книги в 1974 г. Штернбергер дал ответ на эту рецензию (при жизни Беньямина оставшуюся неопубликованной):
Оценка, которую В. Б. вынес, находясь в то время в парижском изгнании, в рукописи, лишь недавно обнародованной, была для меня болезненной. Я многим обязан ему, и не в последнюю очередь умением подмечать иностранные и мертвые аспекты исторических подробностей, а также чутьем к конфигуративным поступкам, но, разумеется, в то время я еще не был знаком с его работами в данной области. Его эссе начинается сочувственно, а завершается на резкой и злой ноте. Он тоже отмечал первоначальную критическую мотивацию и дал ей точную характеристику, но не разглядел «концепции», которая позволила бы объединить разрозненное, а именно социального анализа. Он хотел осуществить такой анализ в своей великой работе о парижских пассажах; моя книга, имевшая сходную тему, ни в коем случае не могла бы его удовлетворить. Я не был способен тогда и не способен сейчас признать за классовыми понятиями и экономическими категориями способности уловить или высветить исторические концепции. Сам Беньямин в то время придерживался таких убеждений, но не мог претворить их в жизнь на практике; даже в его работе определения затмеваются образами (цит. по: BS, 241–242n).
Даже если не касаться вопроса о том, мог ли Штернбергер в 1930-е гг. иметь представление об основных контурах творчества Беньямина, при ознакомлении с этим упреком нельзя не отметить непреложного факта: Штернбергер никак не отвечает на предъявленное ему обвинение в причастности к национал-социализму.
Горечь этих событий в глазах Беньямина в какой-то мере смягчалась приятными мыслями о явно неизбежном браке между Лизелотте Карплус, сестрой его близкой подруги Гретель Карплус Адорно, и его кузеном Эгоном Виссингом. В реальности эта свадьба, первоначально намеченная на 30 мая, неоднократно откладывалась и состоялась только в 1940 г. Появление в Париже дяди и тети Беньямина, родителей Виссинга, заехавших на свадьбу по пути к новой жизни в Бразилии, навело его на размышления, в равной мере отмеченные и меланхолией, и язвительностью. В письме своему сыну Штефану Беньямин отмечал, что для эмиграции в Бразилию Виссингам пришлось перейти в католическую веру. «Поговорка „этого хватит, чтобы ты стал католиком“ восходит к средним векам; к счастью, похоже, мы вновь возвращаемся туда» (GB, 6:88).
В мае и июне, перед отъездом в Данию и периодом глубокого погружения в бодлеровский проект, Беньямин посвятил много времени и энергии попыткам издания двух своих книг. Чем дольше он жил в изгнании, тем больше ему хотелось увидеть напечатанным «Берлинское детство на рубеже веков». Этот текст был отвергнут не менее чем тремя издателями, которым он, судя по всему, показался слишком сложным. В мае и июне Беньямин подверг текст полномасштабной правке, добавив к нему вступление и в то же время перетасовав и сократив весь этот комплекс коротких созерцательных зарисовок, первоначально выходивших в Frankfurter Zeitung и других газетах в последние годы Веймарской республики. Он не только сделал свою прозу более четкой и менее дискурсивной, в большей мере сосредоточенной на образности, но и безжалостно выбросил из книги целых девять главок, написанных в более автобиографическом ключе, и более трети оставшегося текста, включая некоторые фрагменты редкой красоты[446]446
Рукопись этого исправленного, так называемого «Окончательного варианта» (“Fassung letzter Hand”), включающего 30 главок и два дополнения, расположенных в порядке, определенном автором, была найдена в 1981 г. в Париже Джорджио Агамбеном и опубликована в 1989 г. в GS, vol. 7. Так называемый вариант Адорно-Рексрота, содержащий 41 главку, написанные в 1932–1934 гг. и имеющие расположение, определенное редакторами, был опубликован в 1972 г. в: GS, vol. 4. Первое книжное издание Berliner Kindheit um Neunzehnhundert вышло стараниями Адорно в 1950 г.
[Закрыть]. Вскоре после того, как Карл Тиме получил от него просьбу оказать содействие в поисках издателя для книги в Швейцарии, Беньямин воспользовался возможностью обострить и без того напряженные отношения с Фердинандом Лионом и Maß und Wert, предложив «Берлинское детство» в этот журнал. Его письмо Лиону содержит цитату из только что сочиненного вступления к книге:
Этот текст созрел за время моего изгнания; ни один год из последних пяти лет не прошел без того, чтобы я не посвятил этой работе месяца или двух… Ее замысел относится к 1932 г. Тогда, находясь в Италии, я осознал, что уже скоро мне придется надолго, а быть может, и навсегда, проститься с городом, в котором я родился. Я не раз убеждался в действенности прививок, исцеляющих душу, и вот я вновь обратился к этому методу и стал намеренно припоминать картины, от которых в изгнании более всего мучаешься тоской по дому, – картины детства. Нельзя было допустить при этом, чтобы ностальгия оказалась сильнее мысли – как и вакцина не должна превосходить силы здорового организма. Я старался подавлять чувство тоски, напоминая себе, что речь идет не о случайной – биографической, но о необходимой – социальной невозвратимости прошлого (GB, 6:79–80).
В итоге в номере Maß und Wert за июль-август вышло семь главок «Берлинского детства». Это была последняя часть этого текста, по мнению многих являющегося шедевром, изданная при жизни автора. Впрочем, его последняя задокументированная попытка напечатать «Берлинское детство» едва не завершилась успехом: он договорился с издательницей-эмигранткой Хайди Хей о том, чтобы выпустить книгу в частном издательстве. Однако в мае и эти планы расстроились после ряда неприятных встреч и телефонных переговоров с Хей, которая изображала обиду и недоумение. Беньямин добивался полного контроля за всеми аспектами издательского процесса, включая выбор гарнитуры, оформление и качество бумаги. Из единственного имеющегося у нас документа – письма Хей Беньямину следует, что она прониклась текстом книги, но при этом оставалась практично мыслящим издателем и составила план, который был «реальным», а не «фантастическим»: она обещала Беньямину напечатать небольшое число пронумерованных экземпляров книги для библиофилов и брала за себя ответственность за распространение половины тиража, предоставив заботу о распространении второй половины Беньямину. Тот предпочел отказаться от этого варианта, но не выпускать из своих рук контроля над изданием книги – этот выбор был всецело продиктован тем значением, которое для него имела эта книга, и совершенно не учитывал условий, в которых были вынуждены работать издатели в изгнании.
Несмотря на то что на протяжении этих месяцев Беньямин был полностью поглощен Бодлером, он нередко возвращался и к Францу Кафке; его идеи о французском поэте и чешско-еврейском авторе переплетались друг с другом самым захватывающим образом. «Я читаю [Кафку] лишь от случая к случаю, – писал он 14 апреля Шолему, – потому что мое внимание и время почти безраздельно принадлежат бодлеровскому проекту». Используя Шолема в качестве посредника, Беньямин надеялся заинтересовать книгой о Кафке Саломона Шокена. В середине июня он написал замечательное письмо Шолему, высказав в нем свои новые мысли о Кафке. Это письмо, сочиненное как проспект, которым можно было поделиться с Шокеном и прочими, обладало лоском и выразительностью готового эссе. Адорно еще в декабре 1934 г. отзывался на слова самого Беньямина о «недописанном» виде его только что изданного эссе «Франц Кафка». В частности, Адорно думал о его связи с принципиальными категориями исследования о пассажах: «Взаимосвязь между праисторией и современной историей еще предстоит концептуализовать, а от этой концептуализации в конечном счете не может не зависеть успех всякой интерпретации Кафки» (BA, 68).
Письмо о Кафке 1938 г. начинается с нападок на его недавнюю биографию, написанную Максом Бродом, а затем Беньямин делает неопровержимое утверждение: творчество Кафки – «эллипс; положение его фокусов, широко разнесенных в пространстве, определяется, с одной стороны, мистическим опытом (который в первую очередь представляет собой опыт традиции), а с другой стороны, опытом современного горожанина» (SW, 3:325). Далее Беньямин приводит длинный отрывок из книги физика Артура Эддингтона «Природа физического мира» (1928), в котором даже такое действие, как прохождение через дверной проем, описывается как начинание, осложняемое атмосферным давлением, силой тяжести, вращением Земли, а также динамической и в конечном счете «свободной» природой физического мира – мира, лишенного «твердой основы». Здесь просматриваются четкие аналогии: современный мир обладает пространственной согласованностью, подобной той, которую Кафка описывает в коротком рассказе «Деревья», такими же временными характеристиками, как в «Обычной путанице», и такими же причинно-следственными связями, как в «Заботе главы семейства». В эссе 1934 г. Беньямин подчеркивал особый талант Кафки к «этюдам», то есть к неявной внимательности к различным аспектам забытого «прамира» – сферы изначального мифа, чьи законы определяют течение повседневного существования. Сейчас же Беньямин показывает чуткость Кафки к социальным и экономическим детерминантам современного мира. «Что в отношении Кафки действительно и в точном смысле этого слова является безумным [бременем], так это то, что этот новейший мир опыта является ему посредством мистической традиции… Я сказал бы, что эта реальность сейчас находится уже почти за пределами способности индивидуума к переживаниям и что мир Кафки, нередко безмятежный и населенный ангелами, служит точным дополнением его эпохи» (SW, 3:325–326). Иными словами, мистические способности Кафки наделяют его чуткостью к чему-то вроде взаимоотношений между современностью и праисторией, к концептуализации которых Адорно призывал в своем эссе 1934 г., к тому игровому пространству, которое скрывается за фантасмагорическими режимами товарного капитализма и в еще большей степени маскируется фрагментарным характером современного существования.








