Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"
Автор книги: Майкл Дженнингс
Соавторы: Ховард Айленд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 55 страниц)
Глава 10
Бодлер и улицы Парижа: Париж, Сан-Ремо и Сковсбостранд. 1938–1939
Первые дни января 1938 г. застали Беньямина в Сан-Ремо, где он проводил время в обществе своих друзей Теодора и Гретель Адорно. Эти дни были заполнены интенсивным обсуждением их работы и ее руководящих принципов. Адорно зачитывал Беньямину отрывки из черновика своей книги Versuch über Wagner («В поисках Вагнера»), отдельные главы которой были в 1939 г. опубликованы в Zeitschrift под названием Fragmente über Wagner («Фрагменты о Вагнере»). Все трое отмечали то значение, которое для исследования о Вагнере имел разговор, состоявшийся на террасе кафе в городе Оспедалетти, расположенном на лигурийской Ривьере в нескольких километрах к западу от Сан-Ремо. Несмотря на незнакомство с теорией музыки, Беньямин был впечатлен способностью Адорно делать музыку Вагнера «социально прозрачной». Разговор неизбежно свернул на вопросы биографии и критики. Оба друга выражали сожаления в отношении предпринятой Кракауэром наивной, по их мнению, интерпретации некоторых аспектов жизни Оффенбаха как указания на социальные тенденции более общего плана. Беньямин дал высокую оценку физиогномическому портрету Вагнера, нарисованному Адорно, так как этот портрет был интегрирован в социальное окружение композитора без какого-либо посредства психологии.
Для Беньямина особое значение имело обсуждение исследования о Бодлере, к тому моменту уже далеко продвинувшегося. В начале года Беньямин пришел к убеждению, что для того, чтобы его работа о Бодлере в полной мере могла опираться на итоги его изысканий по пассажам, она должна быть книгой, а не статьей. К тому моменту, когда Беньямин приступил к этой новой работе, он уже более 20 лет занимался Бодлером. Он прочел «Цветы зла» во время Первой мировой войны и написал свои первые тексты о поэте (неопубликованные отрывки, озаглавленные «Бодлер II» и «Бодлер III») в 1921–1922 гг.; в 1923 г. была издана книга его переводов из Бодлера с «Задачей переводчика» в качестве предисловия. В 1938 г. Беньямин вполне осознавал все затруднения, встающие при углубленном анализе Бодлера. В предшествовавших исследованиях в центре внимания находился ранний Бодлер – его связи с романтизмом, сведенборговский мистицизм «соответствий», бегство в мечты и в идеал. Жид еще в 1902 г. отмечал, что ни об одном писателе XIX в. не говорилось столько глупостей, как о Бодлере. Беньямин, просматривая в 1938 г. собранные им обширные материалы, сделал аналогичное замечание о том, что большинство комментариев к творчеству поэта звучат так, «словно „Цветы зла“ никогда не были написаны». Но Беньямин понимал, что если он собирался открыть Бодлера заново, представив его как современную по своей сути личность – отчужденную, бездомную, угрюмую, – то ему следовало вырваться за «пределы буржуазной мысли» и определенных «буржуазных реакций». А он, безусловно, отдавал себе отчет в том, что его собственное мышление было сформировано его воспитанием в среде крупной буржуазии (см.: GB, 6:10–11).
Беседы с супругами Адорно о бодлеровском проекте затрагивали самый широкий круг вопросов, связанных с точкой приложения сил, расстановкой акцентов и критической методологией. Беньямин, несомненно, обсуждал с ними и открытие, очень серьезно сказавшееся на его замыслах. Поздней осенью 1937 г., продолжая изыскания в парижской Национальной библиотеке, он наткнулся на космологические размышления Луи-Огюста Бланки L’éternité par les astres («Вечность через звезды»). Великий французский революционер Луи-Огюст Бланки (1805–1881) отличился тем, что участвовал во всех трех главных парижских восстаниях XIX в.: Июльской революции 1830 г., революции 1848 г. и Парижской коммуне 1870 г. После каждого из них он был арестован и сидел в тюрьме. Работа «Вечность через звезды» была написана во время его последнего заключения в форте Торо во время Парижской коммуны. Впоследствии Беньямин признавался Хоркхаймеру, что при первом прочтении этот текст показался ему банальным и безвкусным, однако, ознакомившись с книгой повнимательнее, он увидел в ней не только «безусловную капитуляцию» Бланки перед социальным строем, одержавшим над ним победу, но и «самое ужасное обвинение в адрес общества, отражающего в себе этот образ космоса как проекции самого себя на небеса» (C, 549). Беньямин находил соответствия между представленной в книге точкой зрения Бланки на жизнь – как на нечто механистическое и в то же время адское – и той ролью, которую играют астральные метафоры у Ницше и Бодлера: эти соответствия он надеялся проработать в так и не дописанной третьей части книги о Бодлере.
Вернувшись 20 января в Париж, Беньямин обосновался в маленькой квартире на улице Домбаль, которую называл своим домом до самого конца своего проживания в Париже. Уже 7 февраля он мог сообщить Хоркхаймеру, что квартира удовлетворительно обставлена, и с неподдельным восторгом отзывался о террасе, откуда открывалась панорама парижских крыш. С нетерпением ожидая прибытия тех книг, которые временно хранились у Брехта в Дании, Беньямин признавался, как сильно он по ним скучает: «Лишь теперь я заметил, насколько глубоко во мне скрывалась потребность в них» (GB, 6:38). К концу марта на его книжных полках стало меньше места благодаря приятному сюрпризу: у одного из его друзей сохранилось «десять или двадцать» книг, оставшихся в его берлинской квартире и отправленных ему в Париж. Молодой коллекционер произведений искусства и писатель Эрнст Моргенрот, в годы изгнания издававшийся под псевдонимом Штефан Лакнер, вспоминал, что в гостиной квартиры на почетном месте висела акварель Пауля Клее Angelus Novus. Несмотря на неоднократные сетования на шум лифта, шахта которого располагалась рядом с квартирой, Беньямин в первые месяцы жизни на новом месте обнаружил – к большой пользе для своего бюджета, – что с огромной неохотой покидает свое жилье: такую радость ему доставляло наличие своего собственного убежища.
Все же он постепенно начал совершать вылазки с улицы Домбаль и вновь приобщаться к жизни города. В число тех вещей, которые привлекали его в первую очередь, входило искусство. В начале февраля он посетил выставку новых работ Клее в галерее «Симон» Канвейлера, отметив, что акварели Клее ему по-прежнему нравятся больше, чем картины, написанные маслом. Более непосредственное отношение к его трудам имела большая выставка работ сюрреалистов в Галерее изящных искусств на улице Фобур-Сент-Оноре:
Пол главного зала был покрыт опилками, из которых тут и там рос папоротник. С потолка свисали мешки с углем. Освещение было полностью искусственным. Ты оказывался в chapelle ardent (покойницкой) живописи, а в выставленных картинах имелось что-то от наград на груди усопших близких… Вход на выставку представлял собой галерею из манекенов, сделанных из папье-маше. Эрогенные (и прочие) зоны у кукол были покрыты фольгой, электрическими лампочками, клубками пряжи и прочими магическими предметами. Все это было так же похоже на сон, как магазин готового платья – на пьесу Шекспира (GB, 6:41).
Лакнер так описывает облик Беньямина в эту пору его жизни: «В его внешности не было ничего богемного. В те дни у него вырос небольшой, слегка выпиравший животик. Обычно он носил старый полуспортивный твидовый пиджак буржуазного покроя, темную или цветную рубашку и серые фланелевые брюки. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел его без галстука… Порой глаза за его круглыми очками принимали совиное, глубокомысленное выражение, и тогда не сразу становилось понятно, не шутка ли то, что он только что произнес вслух»[437]437
Lackner, “‘Von einer langen, schwierigen Irrfahrt’”, 54–56.
[Закрыть]. Склонность к насмешливому юмору часто проявлялась в его отношениях с другими людьми. Встретив однажды на улице философа Жана Валя, Беньямин узнал от него, что Валь только что был у своего первого наставника, престарелого Анри Бергсона. Тот выражал беспокойство по поводу возможного китайского вторжения в Париж (притом что победа до тех пор оставалась за японцами) и обвинял во всех социальных проблемах железные дороги. Беньямин, слушая это, подумал: «А чем нас порадует Жан Валь, когда ему будет 81 год?» (BG, 219).
Жизнь Беньямина в Париже зимой 1938–1939 гг. разнообразилась частыми визитами его друзей из числа французов и немецких эмигрантов. Время от времени он встречался с Кракауэром; их интеллектуальный диалог 1920-х гг., послуживший решающим импульсом к творчеству обоих философов, сменился несколько неловкими взаимоотношениями. Они говорили о книге, посвященной кино, которую Кракауэр писал по заказу, но так и не дописал. Кроме того, Беньямин часто виделся с Ханной Арендт и ее будущим мужем Генрихом Блюхером. Беньямин познакомился с Арендт и ее первым мужем Гюнтером Штерном еще в то время, когда все они жили в Берлине; Штерн и Беньямин состояли в дальнем родстве. Ханна Арендт (1906–1975) выросла в Кенигсберге в Восточной Пруссии, в ассимилированной семье, принадлежащей к среднему классу. Она училась у многих виднейших интеллектуалов веймарской Германии: философии – у Мартина Хайдеггера, Карла Ясперса и Эдмунда Гуссерля, а теологии – у Рудольфа Бультмана и Пауля Тиллиха. Докторскую степень она получила за написанную под научным руководством Ясперса диссертацию о концепции любви у Августина. В середине 1920-х гг. Арендт состояла в любовной связи с Мартином Хайдеггером, хотя в то время об этом никто не знал; лишь в 1929 г. она познакомилась в Берлине со Штерном и вышла за него замуж. Весной 1933 г. после допроса в полиции она бежала из Берлина сначала в Чехословакию и Швейцарию, а затем в Париж. В годы парижского изгнания Беньямин и Арендт постепенно сблизились друг с другом. Начиная с 1936 г. вокруг них сложился небольшой кружок немецких эмигрантов. Эта группа, регулярно собиравшаяся на дискуссионные вечера в квартире Беньямина, включала Фрица Френкеля, художника Карла Хайденрайха, юриста Эриха Кон-Бендита, Генриха Блюхера и Ханана Кленборта, коллегу Арендт по еврейской благотворительной организации[438]438
Young-Bruehl, Hannah Arendt, 122.
[Закрыть]. Блюхер молодым рабочим принимал участие в восстании «спартаковцев» в Берлине, а впоследствии стал активистом компартии. Почти не имея формального образования, он усердно занимался самообразованием. Беньямин, несомненно, познакомился с Блюхером еще в Берлине – либо через своего брата Георга, либо в то время, когда Блюхер работал ассистентом в неврологической клинике Фрица Френкеля. К 1938 г. Арендт стала одним из главных собеседников Беньямина по вопросам философии и политики. И Арендт, и Беньямин существовали на окраинах парижской академической философии, время от времени посещая лекции и водя дружбу с отдельными ее представителями, такими как Александр Кожев, Александр Койре и Жан Валь; Арендт с ее симпатиями к гегельянской и хайдеггеровской философии, несомненно, была ближе к этому рыхлому сообществу, чем Беньямин.
11 февраля Беньямин встречал в Париже Шолема, испытывая достаточно смешанные чувства. Шолем направлялся в США, где ему предстояло лекционное турне, которое он собирался сочетать с изучением собраний каббалистических рукописей. Пока Шолем находился в Париже, в беседах между ним и Беньямином была поднята тема Мартина Бубера и перевода еврейской Библии, предпринятого им с Францем Розенцвейгом в середине 1920-х гг. (этот перевод издавался в 1925–1937 гг.). В письме теологу Карлу Тиме, критиковавшему перевод многих важнейших фраз, Беньямин выражал свои собственные сомнения в отношении этого начинания, касавшиеся не столько его уместности вообще, сколько того момента, в который оно было предпринято. По мнению Беньямина, «временной принцип» принудил переводчиков к использованию ряда немецких оборотов, характерных для той эпохи. Шолем в своем описании этой встречи с Беньямином в Париже – тогда, в 1938 г., они видели друг друга в последний раз – подчеркивает эмоционально насыщенную атмосферу, в которой проходили их дискуссии (см.: SF, 205–214; ШД, 334–346). «Я не видел Беньямина одиннадцать лет. Его внешность несколько изменилась. Он стал более коренастым, держался более небрежно и носил намного более густые усы. Его волосы были обильно испещрены сединой. Мы вели активные дискуссии о его работе и об основах его мировоззрения… Впрочем, в центре этих дискуссий находилась, конечно же, его марксистская ориентация». Эти мини-портреты, нарисованные Шолемом и Штефаном Лакнером, дают представление о том, как отразились на Беньямине годы изгнания: в свои 45 лет он уже превращался в старика.
В ответ на прозвучавшую из уст Шолема критику эссе о произведении искусства – Шолем находил изложенную в нем философию кино натянутой и нападал на обращение Беньямина к понятию ауры, «которое он много лет использовал в совершенно ином смысле», – Беньямин заявил, что его марксизм имеет не догматическую, а эвристическую и экспериментальную природу и отнюдь не означает отказа от его прежних идей, а, напротив, представляет собой вполне уместную и плодотворную смену метафизической и теологической точек зрения, которые он развивал в первые годы их дружбы. Слияние его теории языка с марксистским мировоззрением представляло собой задачу, на которую он возлагал величайшие надежды. Шолем нападал на него за его связи с «собратьями по марксизму». Беньямин защищал такое достижение Брехта, как «абсолютно немагический язык, язык, очищенный от всякой магии», и сравнивал это достижение с тем, что удалось достичь Паулю Шеербарту – их с Шолемом любимому автору. Кроме того, он рассказывал Шолему о многочисленных непристойных стихах Брехта, включая некоторые из них в число его лучших стихотворений. В том, что касается Института социальных исследований (с верхушкой которого Шолему вскоре предстояло встретиться), Беньямин подчеркивал свое «глубокое сочувствие» его общей ориентации, но позволял себе некоторые оговорки, а в его словах порой слышалась «горечь, определенно не сочетавшаяся с примирительным тоном его писем Хоркхаймеру». Когда речь зашла об отношении института к коммунистической партии, Беньямин «стал выражаться очень уклончиво и не пожелал занимать чью-либо сторону», в этом смысле представляя собой явную противоположность некоторым своим друзьям, пылко осуждавшим московские процессы. Однажды они с Шолемом говорили о Кафке, а в другой раз – о Луи-Фердинанде Селине. По поводу новой книги последнего – «Безделицы для погрома» (Bagatelles pour un massacre) Беньямин заметил, что, исходя из своего собственного опыта, убежден в широком распространении скрытого антисемитизма даже среди левой французской интеллигенции и что в принципе от него во Франции свободны лишь очень немногие неевреи – в их числе он называл Адриенну Монье и Фрица Либа. Однако Шолем отметил, что огромная симпатия его друга к Франции нисколько не уменьшилась – более того, в противоположность этому в Беньямине наблюдалась «несомненная холодность и даже антипатия по отношению к Англии и Америке».
Прожив в Париже более четырех лет, Беньямин расширил сеть своих личных контактов в такой степени, что оказался втянут – пусть даже косвенно – во французскую литературную политику. Фотограф-эмигрант Жермена Круль, с которой Беньямин познакомился в 1927 г., была более давней жительницей Парижа и к тому же временами сожительствовала с французскими интеллектуалами, но тем не менее она обратилась за помощью именно к нему, когда искала издателя для рассказа, и заклинала Беньямина воспользоваться своими связями, чтобы куда-нибудь его пристроить. И это была не единственная попытка Беньямина помочь друзьям пробиться в печать; он говорил с разными людьми в Париже и писал за границу друзьям о романе «Безродный Ян» своего знакомого (и покровителя) Штефана Лакнера. В конечном счете именно эта глубокая вовлеченность Беньямина во французскую литературную политику укрепила его взаимоотношения с Институтом социальных исследований и с Хоркхаймером. Опубликованные работы Беньямина составляли лишь часть услуг, за которые он получал ежемесячную стипендию. Длинные письма Хоркхаймеру – беньяминовские «письма из Парижа» – служили настоящим текущим комментарием к основным течениям во французской мысли, покрывая весь политический спектр. В марте Беньямин принял участие в продолжительном диалоге с Хоркхаймером по поводу «Бeзделиц для погрома» Селина – книги, которую он только что обсудил с Шолемом. Эта диатриба Селина, сочетавшая в себе ядовитый антисемитизм с явно несопоставимым с ним пацифизмом, напомнила Беньямину об идеях, которые начали складываться у него летом 1937 г. в Сан-Ремо, – идеях о своеобразном современном «клиническом нигилизме». В письме Хоркхаймеру Беньямин проводил типичную для него неожиданную причинно-следственную связь между экспрессионизмом, Юнгом, Селином и немецким романистом и врачом Альфредом Деблином: «Интересно, нет ли такой формы нигилизма, характерной для врачей, которая творит свои собственные унылые стихи, извлекая их из опыта, получаемого врачами в анатомических театрах и операционных, перед разверстыми животами и черепами. Философия уже более полутора сотен лет как оставила этот нигилизм в обществе подобного опыта (еще во времена Просвещения, пример чему – Ламетри [автор «Человека-машины»])». Беньямин полагал, что трудно переоценивать значение антисемитских выпадов Селина «в качестве симптомов»; он указывал на рецензию в Nouvelle Revue Française, в которой наряду с указаниями на запутанность и лживость книги Селина в итоге она все же называлась «крепко сделанной» и воздавались похвалы ее «дальновидности» (GB, 6:24, 40–41). После того как французское правительство в апреле 1939 г. издало ряд указов, направленных против антисемитизма, издатель книги Селина изъял ее из продажи. В июне Беньямин дал язвительный отзыв на опубликованную в Le Figaro статью Клоделя о Вагнере, назвав ее «превосходным примером великолепной проницательности и беспримерных способностей этого ужасного человека» (BA, 260).
Беньямин с его неизменной чуткостью к той роли, которую играют журналы при выработке интеллектуальными кругами своего мнения, регулярно уведомлял Хоркхаймера о новых игроках и существенных изменениях в прессе. Например, он позаботился о том, чтобы Хоркхаймер подписался на Mesures («Меры») – новый журнал, подспудно связанный с Nouvelle Revue Française. Руководителем Mesures был американец Генри Черч, но сам журнал тайно составлялся и редактировался Жаном Поланом, редактором Nouvelle Revue Française. В Mesures печатались более авангардные произведения, и он имел иную аудиторию, хотя, очевидно, и несколько совпадавшую с аудиторией Nouvelle Revue Française: он был обращен к постсюрреалистам из Коллежа социологии, к зарождавшемуся экзистенциальному движению и ко всем заинтересованным в возрождении мистической мысли[439]439
Paulhan, “Henry Church and the Literary Magazine ‘Mesures’”.
[Закрыть]. Кроме того, Беньямин не забывал часто ссылаться на Cahiers du Sud – журнал, с которым его самого связывали наилучшие отношения; он настойчиво рекомендовал опубликованную там статью Жана Полана о возрождении риторики. Таким образом, Беньямин был не просто одним из авторов институтских изданий, а еще и хорошо осведомленным репортером, работавшим на группу интеллектуалов, которые в иных отношениях в целом были отрезаны от европейских интеллектуальных течений, являвшихся их жизненной основой.
Беньямин осознавал, что опасности, связанные с прямыми нападками на французские институты, были, пожалуй, даже более велики, чем те, с которыми он столкнулся пятнадцатью годами ранее в Германии, когда впервые заявил о себе как о независимом критике. Хоркхаймеру он обещал занимать по отношению к «смертоносным институтам [Instanzen] нашей эпохи по возможности агрессивную позицию в своем творчестве и оборонительную, насколько это в моих силах, в жизни» (GB, 6:30). Именно эта максима диктовала его отношения с ведущими французскими интеллектуалами, такими как Жан Полан, и с более молодыми знакомыми, включая Раймона Арона и Пьера Клоссовского, как и его нередкое молчание во время литературных и политических дискуссий. Лишь в своих работах, например, когда он напечатал в Zeitschrift рецензию на речь католического националиста Гастона Фессара о гражданской войне в Испании, он позволял себе толику критической отстраненности.
Та степень, в которой Беньямин следовал своей собственной максиме в своих отношениях с Институтом социальных исследований, остается предметом острых дискуссий. В конце 1930-х гг., когда Беньямин укреплял отношения с институтом, он старался подать себя в том свете, какого, по его мнению, от него ожидали: в качестве левого мыслителя, не слишком доктринера и не слишком радикала, и просвещенного критика пошедшего вразнос мира. Сообщения Шолема о его визите в Нью-Йорк, где он впервые встретился с Хоркхаймером и с супругами Адорно, свидетельствуют, что эта сознательно зауженная само-подача не была ни результативной, ни в конечном счете необходимой. В число тех, с кем первым делом встретился Шолем, входили Пауль и Ханна Тиллих, поселившиеся в Нью-Йорке, где Тиллих преподавал в Федеральном теологическом семинаре.
В том числе мы говорили и о тебе. Т. щедро расточали тебе похвалы (как самым добросовестным образом поступал и я), и в итоге у меня сложилась несколько иная картина отношений между тобой и Хоркхаймером по сравнению с той, какую ты постулировал во всевозможных предупреждениях, носивших эзотерическое обличье. Я устроил небольшое представление, чтобы разговорить Т. По его словам, Х. питает к тебе величайшее уважение, но при этом совершенно убежден, что в том, что касается тебя, приходится иметь дело с мистиком, а ведь как раз этого ты и не собирался ему внушать, если я верно тебя понял. Это выражение принадлежит мне, а не Тиллиху. Одним словом, он сказал что-то в таком роде: люди здесь не настолько простаки, чтобы не вывести тебя на чистую воду, но в то же время и не настолько тупы, чтобы после этого не желать иметь с тобой дела. Они готовы сделать ради тебя все и даже подумывают о том, чтобы выписать тебя сюда. И потому мне кажется, исходя из того, как Т. описывает отношение института к тебе, что твоя дипломатия, может быть, ломится в открытую дверь… Судя по всему, они уже давно осведомлены о многом из того, что ты держишь в тайне и не желаешь раскрывать, и все равно возлагают на тебя свои надежды (BS, 214–215).
Реакция Беньямина на это известие, которое, как явно считал Шолем, должно было стать для него шоком, весьма красноречива:
Твое описание разговора с Тиллихами вызвало у меня глубокий интерес, но было для меня намного меньшей неожиданностью, чем ты, вероятно, думал. Суть сводится именно к тому, что те вещи, которые в настоящее время пребывают в тени de part et d’autre (c обеих сторон), могут предстать в ложном свете, если подвергнуть их искусственному освещению. Я говорю «в настоящее время», потому что нынешняя эпоха, которая столь многое делает невозможным, совершенно определенно не препятствует этому: тому, чтобы верный свет в ходе исторически обусловленного вращения солнца падал именно на те вещи, на какие нужно. Мне хотелось бы пойти еще дальше и сказать, что наши произведения со своей стороны могут стать критерием, позволяющим в случае его правильного функционирования измерять малейшие проявления этого невообразимо медленного вращения (BS, 216–217).
Беньямин пытается здесь представить присущую ему осторожность как функцию исторического принципа, утверждая, что раскрытие себя перед миром должно быть своевременным и что преждевременная откровенность, даже перед посвященными, может оказаться пагубной. В данном случае тот покров, за которым Беньямин мыслил и действовал, похоже, был излишним, но не вредоносным, но во многих других случаях его сдержанность и даже скрытность не шли ему на пользу в те моменты, когда случайный взгляд, проникший под покров, мог принести ему новых друзей и сторонников.
Когда Шолем, никогда не довольствовавшийся полумерами, наконец встретился с Хоркхаймером, то сразу же проникся к нему антипатией, утверждая, что Хоркхаймер – «неприятный тип»; более того, он заявлял, что «ничуть бы не удивился, если бы тот в один прекрасный день оказался негодяем». Под влиянием такого отношения к Хоркхаймеру Шолем проникся впечатлением, что восхищение Хоркхаймера Беньямином было в лучшем случае непрочным. «Визенгрунд утверждает, что Хоркхаймер неустанно восхищается твоим гением. Это стало очевидно и мне после прочтения некоторых его работ, но личное впечатление от этого человека укрепило мое мнение о том, что, может быть, именно потому, что он ощущает необходимость восхищаться тобой, отношение такого человека к тебе не может не быть непостижимым и к тому же отягощенным подлым чувством озлобленности» (C, 235–236). Следует сказать, что представления Шолема об отношениях между Хоркхаймером и Беньямином выглядят в целом точными – и, более того, в высшей степени проницательными. Все более щедрая поддержка, которую Хоркхаймер оказывал Беньямину, сопровождалась стабильно сдержанным отношением к его творчеству и явным нежеланием приглашать Беньямина в Нью-Йорк.
Разумеется, Шолем не собирался делиться своими сомнениями в отношении Хоркхаймера с другими сотрудниками института, особенно с Адорно, с которым, впрочем, у него сразу же установились откровенные и теплые отношения. Шолем был в состоянии подтвердить возникшее у Беньямина впечатление, что Адорно делал все возможное, чтобы заставить Хоркхаймера обеспечить Беньямину достойный уровень жизни, и что в этом Адорно помогает огромное уважение, которое питали к Беньямину Лео Левенталь и Герберт Маркузе. Разумеется, в конечном счете супруги Адорно – и в первую очередь Гретель – надеялись на то, что удастся найти способ вывезти Беньямина к ним в Америку. Гретель неоднократно описывала их новую родину, тщательно подбирая выражения, с тем чтобы угодить Беньямину:
Помимо того что мне нравится здесь больше, чем в Лондоне, я вполне убеждена в том, что и ты бы почувствовал то же самое. Больше всего меня изумляет то, что тут все далеко не настолько новое и передовое, как можно было бы подумать; наоборот, здесь в любом месте встречаются резкие контрасты между самыми современными и самыми ветхими вещами. Здесь нет нужды заниматься поисками сюрреализма, поскольку натыкаешься на него на каждом шагу. Небоскребы ранним вечером выглядят внушительно, но позже, когда конторы закрыты и в окнах горит не так много огней, они становятся похожи на плохо освещенные европейские конюшни. И только подумай, здесь есть звезды, горизонтальный полумесяц и великолепные закаты, подобные тем, что бывают в разгар лета (BG, 211).
Косвенные ссылки на эссе Беньямина о сюрреализме с проводившейся в нем связью между самым передовым и самым отсталым, и на работу о пассажах, в которой изучались современные варианты освещения зданий, должно быть, сделали свое дело: вскоре Беньямин повесил на стене план Нью-Йорка, чтобы отслеживать передвижения своих друзей. И все же Гретель, которая знала Беньямина лучше, чем кто-либо другой (за исключением разве что его бывшей жены), понимала, как трудно будет, несмотря на все ее усилия, оторвать его от европейской культуры, в которой он ощущал себя на своем месте: «Но, боюсь, ты так любишь свои пассажи, что не сможешь расстаться с их великолепной архитектурой, а после того, как ты закроешь эту дверь, вполне возможно, что тебя сможет заинтересовать новая тема» (BG, 211).
Чтение Беньямина в первые месяцы года было посвящено гражданской войне в Испании. Он выражал скептицизм в отношении политической поучительности нового романа своего знакомца Мальро L’espoir («Надежда») с его пересказом яростных дебатов, которым предавались революционные фракции во время войны. Однако Беньямину пришлась по душе книга Жоржа Бернаноса Les grands cimetières sous la lune («Дневник моего времени») с ее нападками на Франко, несмотря на назойливый католицизм ее автора. Но подробнее всего Беньямин отзывался об «Испанском завещании» своего соседа Артура Кестлера. После работы на Вилли Мюнценберга в качестве активного участника попыток сохранить присутствие советской точки зрения во французских интеллектуальных кругах, Кестлер совершил три поездки в Испанию, охваченную гражданской войной. Выдавая себя за корреспондента британской газеты News Chronicle, Кестлер пробрался на территорию фалангистов, где был опознан бывшим коллегой-журналистом из Берлина и обвинен в принадлежности к коммунистам. Кестлер был арестован и приговорен трибуналом к казни. От смерти его спасло лишь то, что его обменяли на жену одного из боевых летчиков Франко. «Испанское завещание» состоит из двух книг: в первую включены девять репортажей о войне, написанных с идеологически тенденциозной точки зрения, а во второй книге – «Диалог со смертью» Кестлер описывает свои переживания в тюрьме, где он сидел в ожидании казни. Обе части потрясли Беньямина одинаково сильно.
Кроме того, на его книжной полке стояла Un régulier dans le siècle («Солдат в этом веке») – вторая часть автобиографии французского националиста Жюльена Бенды; эта книга (как и ее основная тема – «измена интеллектуалов») навела Беньямина на ряд размышлений о положении интеллектуала, не совершавшего измены. А прочитав книгу Über den Prozess der Zivilisation («О процессе цивилизации») Норберта Элиаса, он написал уважительное письмо ее автору. Поскольку одной из тех областей, которые Беньямин освещал для Zeitschrift и нескольких других журналов, в которых ему еще удавалось печататься, был европейский романтизм, Беньямин также следил за соответствующими свежими публикациями на немецком и французском. Он прочел работу Марселя Бриона о раннем романтике Вильгельме Генрихе Вакенродере, авторе эпохальной книги Herzensergießungen eines kunstliebenden Klosterbruders («Размышления отшельника, любителя изящного», 1797); статья Бриона вышла в специальном номере Cahiers du Sud, посвященном немецкому романтизму, вместе с отрывком из «„Избирательного сродства“ Гёте» Беньямина. Помимо этого, ссылаясь на свою собственную диссертацию о романтической художественной критике, Беньямин сделал адресованное Эгону Виссингу замечание о том, что недавняя публикация неизданных писем Августа Вильгельма Шлегеля проливает свет на обращение Фридриха Шлегеля и на его реакционную философию истории.
Обретя уверенность в надежности позиции, занимаемой им в Институте социальных исследований, при чтении работ своих коллег по институту Беньямин позволял себе выступать с более откровенной критикой. Откликаясь на программную работу Герберта Маркузе Philosophie und kritische Theorie («Философия и критическая теория»), напечатанную в 1937 г. в Zeitschrift, Беньямин в переписке с Хоркхаймером выдвинул такие соображения против беспримесного институтского рационализма:








