Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"
Автор книги: Майкл Дженнингс
Соавторы: Ховард Айленд
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)
По наводке от своей бывшей жены Доры, с которой Беньямин теперь регулярно переписывался, он направил Шолему запрос в отношении нового издательства, основанного в Тель-Авиве российской уроженкой Шошаной Персиц. Однако Шолем отговорил его от попыток писать ей: «Перевод твоих статей [на иврит]… не заинтересует те читательские круги, о которых идет речь, поскольку [эти статьи] будут для них чересчур передовыми… Если ты когда-нибудь захочешь писать для таких читателей, то тебе придется избрать совершенно иную форму самовыражения, которая может оказаться очень продуктивной» (BS, 87). Вне зависимости от того, насколько продуктивными были бы радикальное упрощение произведений Беньямина и смена их тематики, подобные заявления, несомненно, убеждали его в том, что в Палестине для него нет будущего. Тем не менее он отнесся к этому совету добродушно и поблагодарил друга за то, что тот избавил его от ненужных хлопот.
Первый заказ от французской газеты – коммунистического еженедельника Monde поступил Беньямину в конце 1933 г., судя по всему, при посредничестве Альфреда Куреллы, входившего в редколлегию газеты. Темой заказанной статьи был барон Осман, префект департамента Сена при Наполеоне III и главный организатор радикальной перестройки и «стратегического украшательства» Парижа в середине XIX в. Курелла ушел из Monde в январе 1934 г., после чего заказанная статья, очевидно, оказалась никому не нужна, потому что она так и не была написана (см.: C, 437). Однако с этого времени Осман никогда надолго не покидал мыслей Беньямина: он занимает важное место в проекте «Пассажи» (папка E), а кроме того, ему была посвящена короткая рецензия, написанная Беньямином для Zeitschrift für Sozialforschung в 1934 г. Изыскания Беньямина об Османе и о недавних достижениях в социолингвистике снова привели его во внушительное здание Национальной библиотеки, где он работал в знаменитом читальном зале «как среди оперных декораций» (GB, 4:365). В грядущие годы Национальная библиотека стала истинным средоточием его работы в Париже. «Меня поразило, – писал он 7 декабря, – как быстро мне удалось заново освоить запутанный каталог в Национальной библиотеке» (BS, 90). Именно изыскания об Османе в начале 1934 г. дали старт второму этапу работы над проектом «Пассажи»: этот этап с его упором на социологию продолжался вплоть до бегства Беньямина из Парижа в июне 1940 г. (см.: GB, 4:330). Впрочем, Беньямин, что было для него характерно, чувствовал себя не в состоянии продолжать работу над «объемной и подробной рукописью» до тех пор, пока Гретель Карплус не прислала ему несколько пачек такой же бумаги для заметок, какой он пользовался на первом этапе проекта; только при таком условии он был способен «обеспечить внешнее единообразие» своего труда.
Беньямин старательно избегал контактов со всеми парижскими немцами, кроме нескольких избранных. И дело было вовсе не в отсутствии возможностей для общения. За годы его изгнания в Париже возник ряд неформальных центров интеллектуального обмена между немецкими интеллектуалами-эмигрантами, включая кафе «Матье», кафе «Мефисто» на бульваре Сен-Жермен и Немецкий клуб, завсегдатаями которых были Генрих Манн, Герман Кестен, Брехт, Йозеф Рот, Клаус Манн, Альфред Деблин и Лион Фейхтвангер. Однако Беньямина отделяла от них его антипатия к социал-демократической позиции некоторых из этих авторов, а еще сильнее – его предпочтение к диалогу один на один с небольшой группой избранных: Брехтом, Кракауэром, Адорно, а также (теперь уже все реже) с Эрнстом Блохом.
После того как в Париж в конце октября или начале ноября прибыл Брехт со своей сотрудницей Маргарете Штеффин, ситуация несколько изменилась. Брехт и Штеффин (которые были любовниками) поселились в том же отеле Palace, где жил Беньямин, и в течение следующих семи недель между обоими мужчинами происходило регулярное и оживленное общение. 8 ноября Беньямин писал Гретель Карплус, используя условные обозначения, необходимые в письмах, отправлявшихся в Германию: «Бертольд, которого я вижу ежедневно, нередко проводя с ним много времени, пытается найти для меня издателей. Вчера рядом с ним неожиданно объявились Лотте [Ленья] и ее муж [Курт Вайль]» (GB, 4:309). В обширный круг общения интеллектуально ненасытного «Бертольда» вскоре вошли и другие эмигранты из Германии, прибывшие в ноябре и декабре: Зигфрид Кракауэр, Клаус Манн, драматург и романист Герман Кестен и сотрудничавшая с Брехтом Элизабет Гауптман, едва вырвавшаяся из Германии после того, как ее задержало и неделю допрашивало гестапо. Брехт и Штеффин работали над «Трехгрошовым романом» (издан в 1934 г.), рукопись которого они давали читать Беньямину[381]381
Его комментарий «„Трехгрошовый роман“ Брехта» (SW, 3:3–10), написанный в январе-феврале 1935 г., остался не опубликованным при его жизни.
[Закрыть]. Кроме того, у Штеффин нашлось время, чтобы помочь Беньямину с составлением подборки писем, опубликованной как Deutsche Menschen («Люди Германии»). Брехт выражал решительную поддержку изысканиям Беньямина о бароне Османе. Кроме того, Беньямин и Брехт вернулись к своему плану написать детективный роман и делали к нему предварительные заметки и наброски, хотя эта работа так и не вышла из стадии замыслов[382]382
См. некоторые замечания о сюжете ненаписанного романа и его основных мотивах в: Wizisla, Walter Benjamin and Bertolt Brecht, 49–51; Вицисла, Беньямин и Брехт, 105–108. Речь в нем шла о шантаже и, хотя этот роман замышлялся как своего рода литературная игра, на его страницах авторы собирались вскрыть механизмы, лежащие в основе буржуазного общества.
[Закрыть].
Вскоре после прибытия Брехта в Париж Беньямин писал: «…мое согласие с творчеством Брехта представляет собой один из самых важных и самых крепких пунктов всей моей позиции» (C, 430). Он никогда не изменял этой точке зрения, хотя вслед за Гретель Карплус был вполне готов признать «большую угрозу», скрывавшуюся во влиянии, которое оказывал на него поэт; опасения Карплус в еще большей мере разделяли Адорно и Шолем. Друзей Беньямина беспокоило – в силу совершенно разных причин – воздействие того, что сам Брехт называл своими «грубыми мыслями» (plumpes Denken), на хитросплетения идей Беньямина и его творчества. Не учитывая чрезвычайной глубины произведений Брехта, в совокупности оказавших большее влияние на немецкий язык, чем творчество какого-либо другого автора после Гёте, друзья Беньямина опасались, что утонченность его собственных работ будет принесена в жертву ортодоксальному, ангажированному марксизму. Эти открытые нападки на предпочтения Беньямина в смысле выбора друзей вызвали показательную реакцию с его стороны: «В экономике моего существования лишь очень немногие знакомства занимают полюс, противоположный полюсу моего изначального бытия». И эти знакомства он называет чрезвычайно «плодотворными». Далее Беньямин в этом письме, сочиненном в июне 1934 г., успокаивает Гретель Карплус: «Тебе, в частности, превосходно известно, что в своей жизни я в не меньшей степени, чем в своих мыслях, склонен к крайностям. Тот размах, который при этом достигается, и свобода противопоставлять друг другу вещи и идеи, считающиеся несовместимыми, зависят в своих конкретных проявлениях от опасности. И эта опасность как в общем плане, так и в глазах моих друзей проявляется только в форме этих „опасных“ отношений» (GB, 4:440–441). Беньямин был в той же мере готов к противопоставлению «крайних позиций» в своих мыслях, в какой его друзья были к этому не готовы. В частности, именно эта нестабильность, это сопротивление всему устоявшемуся и доктринерскому и придает его работам то поразительное, «живое» качество, которым восхищается уже не первое поколение читателей.
Стремление окружающих управлять его привязанностями не представляло для Беньямина ничего нового. Его бывшая жена и ряд его близких друзей усматривали аналогичную опасность в его подверженности влиянию со стороны Фрица Хайнле и Симона Гутмана и пытались раскрыть Беньямину глаза на эту мнимую угрозу. Его друзья ясно распознавали в Беньямине стремление к отождествлению, готовность к определенному слиянию собственной личности и мыслительных шаблонов с чужими. Именно эта миметическая способность и сознательное приятие «опасности», отнюдь не являясь недостатком, позволили Беньямину написать многие из его величайших работ: отважное отождествление себя с Гёте, Кафкой, а затем и Бодлером привело его к идеям, которые в ином случае могли бы не родиться на свет.
Когда Брехт и Маргарете Штеффин 19 декабря отбыли в Данию, пригласив своего друга последовать за ними, Беньямина охватило глубокое уныние:
Теперь, когда Брехт уехал, город кажется мне вымершим. Брехт хотел, чтобы я отправился с ним в Данию. Считается, что жизнь там дешева. Но меня отпугивают зима, путевые издержки и мысль о том, чтобы оказаться в зависимости от него и только от него. И все же очередное решение, которое я способен заставить себя сделать, приведет меня туда. Жизнь среди эмигрантов невыносима, жизнь в одиночку не более выносима, а жизнь среди французов невозможна. Таким образом, остается только работа, но ничто не угрожает ей в большей степени, чем осознание того, что она со всей очевидностью осталась последним внутренним мысленным ресурсом (он уже перестал быть внешним) (BS, 93–94).
Хотя на этот раз пребывание Брехта в Париже было относительно недолгим, оно обеспечило Беньямина обширными контактами – в основном с коммунистами. Ряд новых знакомств, например с советским журналистом и киносценаристом Мишей Чесно-Хеллем, обернулся лишь спорадическими контактами; с другими, включая Курта Клебера, Беньямин был знаком еще в Берлине. В годы Веймарской республики Клебер входил в редколлегию влиятельного левого журнала Die Linkskurve («Левый уклон»); весной 1933 г. он вместе с Брехтом и Бернардом фон Брентано пытался основать колонию левых художников в швейцарском кантоне Тичино. Кроме того, возобновление контактов с Брехтом пробудило у Беньямина надежду на то, что некоторые из его работ удастся напечатать в коммунистических журналах. Элизабет Гауптман полагала, что эссе о французских писателях станет ценным дополнением для материалов журнала Littérature et Revolution, выходившего на французском, немецком, английском и русском языках; Беньямин призывал Брехта обсудить этот вопрос с его другом Михаилом Кольцовым, журналистом и редактором, занимавшим важные позиции в партийной издательской сфере. Но подобно многим другим попыткам Беньямина печататься в России, эта окончилась ничем. В середине декабря его ожидал новый удар на литературном фронте: 14 декабря в Третьем рейхе вступил в силу новый закон о журналистике, ставший формальной основой для деятельности созданной в ноябре Reichsschriftumskammer – государственной «палаты», в которую должны были вступить все немецкие писатели. В последующие месяцы Беньямин взвесил все плюсы (потенциальный доступ к издателям) и минусы (чреватое опасностью раскрытие своего местонахождения) вступления в этот союз писателей и в итоге решил отказаться от членства в нем. Сейчас же он опасался, что создание этого учреждения еще сильнее сократит имевшиеся у него возможности для публикаций.
По мере того как год шел к концу, Беньямин все более четко осознавал, что Париж сам по себе создает проблемы, решения которых у него не было. Его образ жизни в этом городе прежде в значительной степени определялся присутствием таких друзей, как Хессель и Мюнхгаузен, и наличием достаточных средств, дававших ему доступ не только к культурной жизни Парижа, но и к его полусвету. Положение Беньямина в начале 1934 г. едва ли могло сильнее отличаться от этой ситуации. Резкие изменения претерпел и сам Париж. Во Франции все больше опасались войны с Германией, которая активно выражала нежелание соблюдать ограничения, наложенные на нее после Первой мировой войны. К тому же Париж был потрясен внезапным наплывом эмигрантов из Германии, включая многих лиц свободных профессий и интеллектуалов, искавших работу наряду с французскими гражданами и даже вытеснявших их. Первая волна изгнанников состояла главным образом из интеллектуалов и левых противников гитлеровского режима. По оценкам создававшихся в то время комитетов по оказанию помощи, во Францию к маю 1933 г. прибыло до 7300 беженцев, а к 1939 г. их число достигло 30 тыс. Как выразился Манес Шпербер, «мне нравился этот город, чьи жители выказывали добродушие в своих песнях и уличных возгласах, хотя в то же самое время они испытывали поразительную гордость за свой откровенный антисемитизм»[383]383
Цит. по: Palmier, Weimar in Exile, 184.
[Закрыть]. Более того, сама Франция отнюдь не имела иммунитета к радикальному сползанию Европы вправо. На этот счет Беньямин получил недвусмысленное доказательство вечером 4 февраля. Из своего окна в отеле Palace он видел на бульваре Сен-Жермен яростные стычки между полицией и группами вооруженных демонстрантов из различных правых организаций – Action Française («Французское действие»), Croix-de-feu («Огненные кресты») и Jeunesses Patriotes («Молодые патриоты»), пытавшихся помешать формированию леволиберального правительства во главе с Даладье.
Само собой, большинство друзей и родственников Беньямина тоже сталкивались в изгнании с различными несчастьями. Вильгельм Шпайер находился в Швейцарии, но Беньямин собирался порвать с ним, оскорбившись нежеланием или неспособностью Шпайера выплатить ему долю выручки от детективной пьесы, совместно написанной ими в Поверомо. Зигфрид Кракауэр и Эрнст Шен находились в несколько лучшем положении, поскольку обоим удалось обеспечить себе пусть минимальный, но стабильный доход: Кракауэр числился парижским корреспондентом Frankfurter Zeitung, Шен писал для Би-би-си, хотя это была лишь временная работа. Эгон Виссинг вернулся в Берлин, горюя о покойной жене и страдая от пристрастия к морфию, которое он разделял с ней. Другие, включая жившего в Барселоне Альфреда Кона, сумели вывезти из Германии небольшой капитал. Были и те, кто, как Эрнст Блох, просто пропали; Беньямин ничего не слышал о нем в течение нескольких месяцев после прихода Гитлера к власти, когда Блох и его третья жена скрывались в Швейцарии. Наконец, были еще Гретель Карплус, бывшая жена Беньямина Дора, его сын Штефан, брат Георг и прочие, казалось, запертые в Германии, как в ловушке. Гретель Карплус не имела возможности получить паспорт после издания в июле 1933 г. ряда указов, согласно которым она и ее семья попали в разряд «восточных евреев». «Несмотря на то, что папа, – писала она Беньямину, – 47 лет прожил [в Берлине] на Принценаллее, а его отец был крупным венским промышленником!» (GB, 4:331n). Брат Беньямина Георг был выпущен из концентрационного лагеря Зонненбург, но отказался покидать Германию, и Беньямин отлично понимал, что вскоре тот возобновит свою нелегальную партийную работу. «Просто ужасно, – писал Беньямин весной Гретель Адорно, – как всех нас разбросало по миру» (GB, 4:433).
В итоге у Беньямина в Париже не осталось ни одного близкого друга. «Едва ли я когда-либо был настолько одинок, как здесь, – писал он Шолему в январе. – Если бы я искал возможностей посидеть в кафе с эмигрантами, то их было бы найти несложно. Но я их избегаю» (C, 434). Интеллектуальная изоляция и материальные лишения стали лейтмотивом его жизни в Париже. Этот город был слишком дорогим для человека, вынужденного жить на незначительные деньги, которые приносила литературная деятельность, и на небольшое вспомоществование от друзей. Адорно, Карплус и Шолем без устали пытались найти для него покровителей и другие источники поддержки, но эти усилия обычно оставались бесплодными. Безденежные изгнанники были слишком многочисленными, и источников дохода не хватало на всех. И Беньямин был вынужден переселяться во все более дешевые отели и питаться во все более дешевых ресторанах, постоянно преследуемый призраком недоедания и сопутствующих болезней, которые привели его к почти полной беспомощности на Ибице. Но ему было некуда деваться. Кроме того, в отличие от некоторых эмигрантов он не питал иллюзий в отношении устойчивости нацистского режима: он знал, что существование на чужбине затянется надолго, если не навсегда. И в самом деле, начавшееся парижское изгнание продлилось с несколькими перерывами до самого конца его жизни.
В отсутствие друзей и денег Беньямин боролся с искушением отдаться на милость депрессии и запереться у себя в номере, но ему не всегда это удавалось. Он сообщал, что целыми днями лежит в кровати «просто для того, чтобы ни в чем не нуждаться и никого не видеть», но в то же время работает, насколько хватает сил (GB, 4:355). В лучшие дни он добредал до книжного магазина Сильвии Бич и медитировал над портретами и автографами британских и американских писателей; он изучал лотки букинистов на набережной Сены и был в состоянии время от времени вернуться к прежним привычкам, таким старым, что они вспоминались ему «смутно», и купить особенно примечательную книгу; он блуждал по бульварам как современный фланер и мечтал о теплой весенней погоде, надеясь, что вместе с ней к нему вернутся «невозмутимость и здоровье», которые позволят ему гулять «в обществе моих привычных мыслей и наблюдений в Люксембургском саду» (GB, 4:340). Если день становился для него ловушкой, то ночью его воображение находило свободу в снах, имевших смутный политический смысл. «В эту пору, когда мое воображение от рассвета до заката занимают самые ничтожные проблемы, ночью я все чаще и чаще испытываю освобождение во снах, которые почти всегда имеют политический сюжет… [Эти сны] складываются в живописный атлас тайной истории национал-социализма» (BS, 100).
Заслуживает внимания то, что, несмотря на депрессию, ввергавшую его в ступор, он не оставлял попыток закрепиться во французском интеллектуальном мире. При этом, по его словам, обращенным к Шолему, он ни в коем случае не забывал о настроениях, выраженных в одном из мест в «Максимах и размышлениях» Гете: «Ребенок, обжегшись, сторонится огня; старик, часто обжигавшийся, боится даже согреться» (GB, 4:344). Вместе с тем он начал возлагать надежды даже на малейшие возможности, открывавшиеся ему во Франции. Не пристроив еще ни одной статьи ни в один французский журнал, он заручился со стороны переводчика Жака Бенуа-Мешена согласием переводить его тексты, когда в этом возникнет нужда. В своих письмах, относящихся к началу весны 1934 г., он непрерывно строит планы о чтении по-французски лекций о новейших достижениях немецкой литературы – предполагалось, что эти лекции будут проводиться по подписке в доме у известного гинеколога коммуниста Жана Дальзаса. С их помощью Беньямин надеялся не только подзаработать, но и наладить связи с французскими интеллектуалами. В их состав должны были войти вступительная лекция о немецкой читающей публике и отдельные лекции о Кафке, Блохе, Брехте и Краусе. Беньямин погрузился в изыскания и подготовку текстов лекций, в своих письмах друзьям непрерывно требуя от них присылать материал. Предполагалось, что вступительная лекция будет содержать не только замечания об антифашистских тенденциях, но и едкую критику позиции, которую занял крупный писатель-экспрессионист Готфрид Бенн. После захвата власти нацистами Бенн стал выполнять обязанности главы Прусской академии художеств – эта должность осталась вакантной после стремительного бегства Генриха Манна из Германии; вскоре членам академии было предъявлено требование присягнуть новому государству. Хотя отношение Бенна к Гитлеру и нацизму, судя по имеющимся фактам, было неоднозначным, он тем не менее напечатал ряд статей в поддержку режима, начиная с печально известного заявления «Новое государство и интеллектуалы». Незадолго до начала лекций Беньямина были разосланы напечатанные приглашения, но лекции так и не состоялись. Дальзас серьезно заболел и был вынужден все отменить.
Кроме того, Беньямин лично обращался к ряду ведущих интеллектуалов. Он нанес визит Жану Полану, редактору Nouvelle Revue Française («Новое французское обозрение»), и предложил написать по-французски о теориях матриархата, принадлежавших швейцарскому антропологу и юристу Иоганну Якобу Бахофену (1815–1887). Интерес, проявленный Поланом к предложенной теме, повлек за собой обширные изыскания, написание статьи… и вежливый, но твердый отказ. Этот эпизод свидетельствует о росте доверия Беньямина к своему письменному французскому. Еще в начале того года он сообщал Гретель Карплус, что закончил свою первую франкоязычную статью (ныне утраченную) и что она, по словам коренного француза, содержала всего одну языковую ошибку. Другие обращения – к профессору немецкой литературы Эрнесту Тоннела, к эссеисту и критику Шарлю Дюбо и к редактору новой французской энциклопедии – не дали вообще ничего определенного, хотя бы отказ. Подобные трудности с внедрением во французские интеллектуальные круги были типичны для немецких изгнанников-интеллектуалов. В целом они встречали сочувствие со стороны своих французских коллег, особенно тех авторов, которые были известны как Rive Gauche: Жида, Мальро, Анри Барбюса, Поля Низана, Жана Геенно и др.[384]384
См.: Lottmann, Rive Gauche (Paris, 1981). Цит. по: Palmier, Weimar in Exile, 190.
[Закрыть] Но даже они дистанцировались от немцев, общаясь с ними в кафе и на встречах в книжных магазинах, но почти никогда не приглашая их к себе домой.
Разочарованием завершались и попытки Беньямина найти возможности для издания своих работ за пределами Франции. За ряд текстов ему еще не заплатили, а другие, попав в немецкие издательства, так и застряли там, и больше их никто не видел. Даже друзья Беньямина не выполняли своих обязательств: Вилли Хаас в Праге так и не заплатил ему за статьи для Die Welt im Wort, закрывшегося и обанкротившегося, а Вильгельм Шпайер не спешил пересылать авторские отчисления за детективную пьесу, написанную им совместно с Беньямином в 1932 г. О том, какими лишениями сопровождалась жизнь в изгнании, можно судить по тому, что Беньямин подумывал о судебной тяжбе со своим старым другом уже из-за этой относительно небольшой суммы – 10 процентов суммы, полученной за эту лишь умеренно успешную пьесу. Примечательный проект, предназначавшийся для Zeitschrift für Sozialforschung, пал жертвой не редакционного отказа, а нежелания Беньямина доводить эту работу до конца. Речь идет о «ретроспективном обзоре культурной политики Die neue Zeit – газеты, являвшейся идеологическим органом германской Социал-демократической партии (см.: BS, 139). Беньямин потратил не один месяц на подготовку к этой работе, надеясь «наконец-то показать, что коллективное литературное творчество представляет собой особенно подходящий материал для материалистического разбора и анализа и, более того, может получить рациональную оценку лишь в рамках такого подхода» (C, 456). Он упоминал о запланированной статье едва ли не в каждом письме, сочиненном им в конце лета и начале осени, но в итоге просто утратил интерес к этому замыслу. По настоянию Беньямина Шолем обратился к Морицу Шпитцеру, редактору «Шокеновской библиотеки» (серии небольших, довольно популярных книг, издававшихся в основном для немецко-еврейской аудитории), с просьбой заказать Беньямину «одну или несколько книжечек» (BS, 106). Из этого плана тоже ничего не вышло, поскольку германское ведомство по обмену валюты вскоре прекратило все платежи авторам Шокеновской библиотеки, живущим за границей.
В особенное отчаяние Беньямина приводили продолжающиеся попытки найти издателя для «Берлинского детства на рубеже веков». В начале года Клаус Манн подумывал напечатать несколько главок из «Берлинского детства» в издававшемся им в изгнании журнале Die Sammlung, но дело кончилось ничем. У Беньямина промелькнул луч надежды, когда он получил восторженный отзыв о рукописи от Германа Гессе. Однако тот не был уверен в своей способности чем-либо помочь: «Судьба уберегла меня от сожжений книг и проч. и проч., и я – швейцарский гражданин; никто не предпринимал против меня ничего, кроме частных устных оскорблений, но мои книги все дальше и дальше отступают в глубины забвения и покрываются пылью, и я смирился с тем фактом, что это, несомненно, кончится очень нескоро. И все же я получаю письма, свидетельствующие о том, что у таких, как мы с вами, все еще существует тонкая прослойка читателей» (цит. по: GB, 4:364n). В попытках куда-нибудь пристроить «Берлинское детство» Гессе обращался к двум издателям – С. Фишеру и Альберту Лангену. Его усилия в итоге оказались бесплодными, но Беньямин был благодарен знаменитому романисту за поддержку. Еще одна попытка устроить издание «Берлинского детства» привела к новой размолвке с Шолемом. Адорно рекомендовал «Берлинское детство» Эриху Рейсу, берлинскому издателю, работавшему на еврейскую аудиторию. Это побудило Беньямина отправить Шолему просьбу о своего рода рекомендательном письме с объяснением «еврейских аспектов» книги (BS, 102). Естественно, что при этом он затрагивал самое больное место их дружбы – свое отношение к иудаизму и потому получил от Шолема, как и следовало ожидать, колючий и укоризненный ответ:
Я ненавижу г-на Рейса, жирного з.[ападно] – берлинского еврея, полуспекулянта, полусноба, и твоя просьба о том, чтобы я обратился к нему, не привела меня в особый восторг. В то же время мне не ясно и то, читал ли он твою книгу или же все это только идея г-на Визенгрунда. То, что Рейс энергично эксплуатирует подъем сионизма, хорошо известно… Мне совершенно неясно, как ты мог вообразить, чтобы я, выполняя роль «эксперта», смог отыскать в твоей книге элементы сионизма: для этого тебе придется очень сильно помочь мне, прислав список намеков. Единственное «еврейское» место в твоей рукописи – то, которое я в свое время настойчиво просил тебя выбросить[385]385
Шолем имеет в виду главку «Пробуждение пола» (BC, 123–124; БД, 132–133). См. об их переписке по этому поводу, относящейся к началу 1933 г., в BS, 25.
[Закрыть], и я не знаю, какой, по твоему мнению, должна быть эта процедура, если ты не в состоянии добавить главки, которые бы имели содержание, непосредственно связанное с данной темой, а не просто были бы вдохновлены какой-либо метафизической позицией, которая, несомненно, не вызовет у г-на Рейса ни малейшего интереса. К сожалению, ты также серьезно преувеличиваешь мою мудрость, если предполагаешь, что я мог бы прояснить для издателя «еврейский аспект» твоей книги, совершенно неясный мне самому. И между прочим, я не знаком с г-ном Рейсом лично. Стоит ли говорить, что, если это издательство обратится ко мне по своей собственной инициативе, я сделаю ради тебя все, что только возможно – в этом ты можешь быть уверен, – но я должен с определенной долей скепсиса просить тебя еще раз подумать, вправду ли ты считаешь разумным выдвигать меня на роль предполагаемого «авторитета» (BS, 106–107).
Хотя Шолем в годы изгнанничества Беньямина снова и снова выказывал себя в качестве верного друга, он последовательно отказывался делать что-либо, что могло скомпрометировать его собственные позиции по отношению к другим еврейским интеллектуалам – даже в такой безобидной ситуации, как эта, когда он не питал никакого уважения к получателю его возможного письма. Таким образом, и из этой попытки издать книгу Беньямина тоже ничего не вышло.
Впрочем, не все литературные начинания Беньямина окончились крахом. Он дописал начатую им на Ибице большую статью «Проблемы социологии языка» для Zeitschrift für Sozialforschung и получил за нее скромный гонорар. Кроме того, он напечатал несколько коротких текстов – некоторые из них вышли под псевдонимом К. А. Штемпфлингер – во Frankfurter Zeitung: рецензию на книгу Макса Коммереля о Жане Поле, рецензию на две книги И. А. Бунина и написанную в соавторстве рецензию на новую работу о Гёте. Наконец, весной 1934 г. он написал два из своих важнейших эссе: «Автор как производитель» и «Франц Кафка». Работа «Автор как производитель» была впервые издана через 26 лет после смерти Беньямина; в рукописи имеются указания на то, что 27 апреля она была прочитана в качестве лекции в парижском Институте по изучению фашизма. Этот институт, членами которого являлись Артур Кестлер и Манес Шпербер, был основан в конце 1933 г. Ото Бихальи-Мерином и Гансом Майнсом. В качестве исследовательской группы, подчинявшейся Коминтерну, но финансировавшейся французскими трудящимися и интеллектуалами, институт занимался сбором и распространением информации и документов о фашизме. Речь Беньямина, представлявшая собой чрезвычайно проницательный анализ взаимоотношений между литературной формой и политикой, хорошо укладывалась в эту программу, но состоялось ли это выступление на самом деле, неизвестно.
В работе «Автор как производитель» разбираются взаимоотношения между политическими тенденциями литературного произведения и его эстетическим качеством; мнение о том, что политическая тенденциозность ограничивает эстетическое качество произведения, сложилось очень давно. Однако Беньямин начинает с предположения о том, что «произведению, которое обнаруживает правильную [политическую] тенденцию, не нужно более никакое иное качество». В своем эссе, отнюдь не являющемся доктринерским призывом к полной политизации литературы, Беньямин призывает подходить к вопросу о политической тенденциозности произведения с точки зрения его литературного качества: «Я хочу вам показать, что тенденция в поэтическом, литературном произведении может быть верна политически только тогда, когда она также верна литературно. То есть что политически верная тенденция включает в себя литературную тенденцию. И сразу же добавлю: эта литературная тенденция, которая имплицитно или эксплицитно содержится в каждой верной политической тенденции, – она, и ничто иное, составляет качество произведения» (SW, 2:769; УП, 135). Беньямин выворачивает идею тенденциозности наизнанку, переосмысляя формальные качества произведения – его «литературную технику» – с точки зрения их взаимосвязей с преобладающими социальными производственными отношениями. Таким образом, вопрос о правильной «тенденции» ставится в зависимость от позиции произведения с точки зрения «литературных производственных отношений эпохи»: представляет ли собой техника произведения прогресс или регресс? Беньямин думает здесь не столько об индивидуальной технике в рамках жанра, скажем модернистских манипуляциях нарративной перспективой, сколько о полном пересмотре всего института литературы, включая ее жанры и формы, ее пригодность для перевода и комментирования и даже такие на первый взгляд маргинальные аспекты, как ее уязвимость для плагиата.
Ключевое место в этом эссе занимает длинная цитата, не вполне являющаяся плагиатом: Беньямин цитирует самого себя в качестве автора «из левых». Речь в цитате идет о ежедневной газете как о самом подходящем примере, подтверждающем эту точку зрения. Согласно данной трактовке, буржуазная печать реагирует на ненасытную, нетерпеливую потребность читателя в информации, предоставляя в его распоряжение все больше и больше каналов, позволяющих ему высказаться на беспокоящие его темы: речь идет о письмах в редакцию, авторских статьях, письмах протеста. Тем самым читатели становятся сотрудниками и, по крайней мере в советской печати, производителями: «Человек читающий готов там в любое время стать пишущим человеком, то есть описывающим или даже предписывающим. Он получает доступ к авторству как эксперт – пусть даже не по специальности, а скорее только по должности, которую исполняет. Сам труд обретает дар слова» (SW, 2:771; УП, 139). Возвращаясь к вопросам, рассмотренным им еще в середине 1920-х гг. в «Улице с односторонним движением», Беньямин утверждает, что «литературная компетенция» скорее основывается на «политехническом образовании», чем на какой-либо литературной специализации. Газета – эта «арена безудержного унижения слова» парадоксальным образом становится ареной, на которой происходит «литературизация жизненных условий». Это одна из самых загадочных формулировок Беньямина. Она заключает в себе сложную идею о том, что современная жизнь подвластна анализу, а в конечном счете и изменениям, лишь будучи представленной в очень специфических текстуальных формах. Если Беньямин в «Улице с односторонним движением» призывал к «точному языку», который только и может соответствовать моменту, то здесь он призывает к гораздо более обширному пересмотру всех форм литературного творчества – как производства. Только такой революционный шаг, восходящий к международному конструктивизму, с которым Беньямин сталкивался в начале 1920-х гг., способен взять верх над «иначе неразрешимыми антиномиями».








