412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Дженнингс » Вальтер Беньямин. Критическая жизнь » Текст книги (страница 21)
Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:49

Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"


Автор книги: Майкл Дженнингс


Соавторы: Ховард Айленд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 55 страниц)

Несмотря на то что привлекательность Парижа для Беньямина отчасти заключалась в присутствии Юлы Радт-Кон, она уехала вскоре после его приезда, и его дальнейшая жизнь в Париже была омрачена тоской по ней, что отразилось в ряде все более доверительных писем. Беньямин часто упоминал изваянный ею его портрет, получивший широкую известность. «Я часто думаю о тебе, – писал он 30 апреля, – и нередко больше всего на свете мечтаю о том, чтобы ты оказалась в моей комнате. Она совсем не похожа на комнату на Капри, но тебе бы она показалась вполне подходящей, а мне очень подходящим показалось бы твое присутствие в ней… Надеюсь, ты заметила, что ты очень дорога мне, особенно сейчас, когда я пишу эти строки, и что я последователен не больше, чем ласкающая рука» (C, 298; GB, 3:151). Ему не хватило духа прямо призвать ее бросить мужа (Юла вышла замуж за его старого друга Фрица Радта в декабре 1925 г.), но он настаивал, чтобы она приехала в Париж одна: «Если ты приедешь, то мы впервые собственными усилиями создадим ситуацию, в которой не все будет случайностью. И мы уже достаточно стары для этого: нам это пойдет на пользу» (GB, 3:171). Письма, которые Беньямин в эти годы отправлял Юле, создают впечатление, что между ними наверняка и неоднократно бывала физическая близость, и это тщательно скрывалось ими от Фрица Радта. Кроме того, в Париже вскоре после прибытия Беньямина был проездом и Саломон-Делатур, но Беньямин отмечал угасание прежних тесных отношений между ними, упомянув, что его франкфуртский союзник и наперсник «прибыл незаметно и отбыл беззвучно» (GB, 3:157). Май был отмечен визитом Эрнста Шена с женой, которых сопровождал русский фотограф-эмигрант Саша Стоун – Беньямин знал его по Группе G; впоследствии Стоун сделал обложку-коллаж для «Улицы с односторонним движением».

Пребывание в Париже было прервано печальным событием: 18 июля скоропостижно скончался отец Беньямина, и ему пришлось на месяц вернуться в Берлин. Его отношения с отцом еще с момента женитьбы Беньямина омрачались постоянными ссорами, вызванными его упрямым убеждением в том, что отец обязан поддерживать своего отпрыска в его интеллектуальных начинаниях и попытках сделать литературную карьеру. Тем не менее большую часть времени они прожили под одной крышей, и через ожесточение иногда пробивались проблески тесных родственных связей между отцом и сыном. В серии автобиографических заметок, которые Беньямин писал с начала 1930-х гг., он изображает отца человеком порой отчужденным и властным, но безусловно заботливым. И эта утрата стала для Беньямина ударом, от которого он не сразу оправился. На протяжении большей части жизни в Париже его одолевала так хорошо знакомая ему глубокая депрессия. После яркого описания радостных дней в Париже он призывал Юлу «помнить о том, что такое жаркое воскресное солнце светит на меня не каждый день» (C, 297). Однако, возвратившись в Париж после смерти отца, он начал ощущать новые и гораздо более сильные симптомы депрессии. Эрнст Блох подмечал в своем старом друге суицидальные наклонности, а после того, как Беньямин вернулся в Берлин, сообщал друзьям, что тот пережил «нервный срыв».

Борьба с депрессией и нервными недугами не помешала Беньямину пуститься в новое интеллектуальное приключение. В последние недели пребывания в Париже к нему присоединились Блох и Кракауэр, тоже поселившиеся в Hôtel du Midi; друзья Беньямина сразу же переняли его парижские привычки, и все трое гуляли и говорили до поздней ночи. Блох много лет враждовал с Кракауэром после убийственной рецензии на его книгу 1921 г. «Томас Мюнцер как теолог революции», напечатанной в Frankfurter Zeitung; тем не менее, встретив Кракауэра в конце августа 1926 г. в кафе на площади Одеон, он тут же направился к нему и поздоровался с ним. Как рассказывал Блох, «Кракауэр потерял дар речи, когда после таких нападок на меня и моей реакции на них… я подошел к нему и протянул руку»[221]221
  Bloch, Tagträume, 47. Цит. по: Münster, Ernst Bloch, 137.


[Закрыть]
. Трое друзей, живя рядом друг с другом, вновь познали чувство интеллектуальной солидарности. Блох пытался заручиться сотрудничеством Беньямина в попытках сформулировать «материалистическую систему», но для Беньямина интеллектуальная солидарность имела свои пределы. С ним, безусловно, было нелегко водить дружбу, особенно изо дня в день, как прежде неоднократно приходилось осознавать Шолему. Сейчас Блох время от времени пытался избавить Беньямина от меланхолии и заразить его, как он выражался, «воинствующим оптимизмом». Но Беньямин оставался верен своей «пессимистической организации». Как он впоследствии выразился в своем великом эссе 1929 г. о сюрреализме, «пессимизм по всему фронту. Исключительно и только он один. Неверие в литературу, неверие в свободу, неверие в население Европы, но прежде всего неверие, неверие и неверие в любое согласие: классов, народов, индивидов. И неограниченная вера в „ИГ Фарбен“ и в мирное усовершенствование военной авиации. И что же теперь, что дальше?» (SW, 2:216–217; МВ, 280). Впоследствии Блох писал, что жизнь в отеле с Беньямином была омрачена «окопной болезнью»[222]222
  Bloch, “Recollections of Walter Benjamin” (1966), в: Smith, ed., On Walter Benjamin, 339.


[Закрыть]
.

Возможно, в попытке избавиться от депрессии и нервов Беньямин отправился с Блохом на юг: 7 сентября они прибыли в Марсель. Кракауэр со своей подругой (впоследствии женой) Элизабет (Лили) Эренрейх опередили их, и Беньямин поселился в отеле «Регина» на площади Сади Карно, рядом с Grand Hôtel de Paris, в котором остановился Кракауэр. Из писем Беньямина, отправленных им в эти недели, видно, что его состояние немного улучшилось; он сообщал Мюнхгаузену, что его преследовал один нервный срыв за другим и что «спокойные периоды в промежутках между ними в итоге лишь ухудшали ситуацию» (GB, 3:188). Шолему он вообще писал о том, что «перспективы на излечение сомнительные». Отчасти его беспокойство было связано с работой над Прустом: «Можно многое сказать о том, чем я реально занимаюсь. Позволю себе добавить… что в некотором смысле от этой работы мне становится плохо. Непродуктивная сопричастность к трудам автора, столь блестяще преследующего цели, очень близкие по крайней мере к тем целям, которые у меня были раньше, время от времени вызывает у меня что-то вроде симптомов кишечного отравления» (C, 305). Беньямин дошел до того, что вопреки своим обычным склонностям и привычкам почти не видел провансальских пейзажей. Исключением была однодневная поездка с Кракауэром в Экс-ан-Прованс, «несказанно красивый город, застывший во времени». Они побывали на корриде около городских ворот: Беньямин счел ее «неуместным» и «жалким» зрелищем, но Кракауэра она вдохновила на сочинение небольшого эссе «Парень и бык»[223]223
  Kracauer, “Lad and Bull”, 307.


[Закрыть]
. Недолгое пребывание в Марселе имело один положительный результат: Беньямин познакомился с Жаном Балларом, редактором Cahiers du Sud, и уговорил его взять еще не написанное эссе о Прусте; в грядущие годы изгнания Баллар нередко доказывал свою неизменную верность дружбе с Беньямином.

Как и во время пребывания в Неаполе, Беньямин приступил к описанию города. Это эссе, дописанное только в 1928 г. и опубликованное в 1929 г. под названием «Марсель» в Neue schweizer Rundschau, вызывает в сознании образ неприглядного, скверного портового города: Марсель изображается Беньямином как «испещренная желтым тюленья морда с соленой водой, вытекающей сквозь зубы. Когда эта глотка открывается, чтобы схватить черные и смуглые пролетарские тела, бросаемые ей судоходными компаниями… из нее разит нефтью, мочой и типографской краской». И все же Беньямин утверждает, что даже самые никчемные, жалкие кварталы, такие как квартал проституток, до сих пор несут на себе след genius loci античной эпохи, характерный для всего Средиземноморья. «Грудастые нимфы, увитые змеиными кольцами головы Медуз над обшарпанными дверными проемами только сейчас стали недвусмысленным признаком профессиональной принадлежности». Эта ссылка на дух города по сути задает симфоническую структуру эссе: в его десяти частях Беньямин пытается описать Марсель так, как он воспринимается каждым из пяти органов чувств. Так же, как при изучении Парижа XIX в. в проекте «Пассажи», его особенно интересуют эти маргинальные районы города, окраины, отделяющие Марсель от сельского Прованса: он называет их «городским ЧП, ареной, на которой неустанно кипит великая решительная битва между городом и селом» (SW, 2:232–233, 235). Как и на Капри, картина, нарисованная Беньямином, возникла из явно плодотворного диалога с Кракауэром, чьи этюды «Две плоскости» и «Стоячие бары на юге» также восходят к их путешествию в эти края. «Две плоскости» интересно сопоставить с «Марселем». Если Беньямин попытался уловить дух места, конкретный набор ощущений, порождаемый данным городом, то Кракауэр в своем этюде активно исследует его геометрию. Гость Марселя оказывается пленником этой геометрии, метаясь между похожей на сон путаницей его переулков и холодной рациональностью городских площадей.

Беньямин покинул Марсель всего через неделю, на какое-то время устроившись в деревушке Агэ под Сан-Рафаэлем, где находились на отдыхе Юла и Фриц Радт. Не считая нескольких встреч с ними, Беньямин прошел в Агэ трехнедельный курс лечения изоляцией, не имея иного общества, помимо «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна, которого он читал в немецком переводе XVIII в. и находил захватывающим. В начале октября он вернулся в Берлин, по-прежнему преследуемый нервными расстройствами, прогнавшими его из Парижа. Он намеревался пробыть в Берлине до Рождества, а затем возобновить свой «эллиптический» образ жизни, перебираясь то в Париж, то в Берлин и продолжая переводить Пруста. Сейчас родной город не обладал для него особой притягательностью, но он нашел пристанище среди своих книг и даже предпринял «полную реорганизацию» своей библиотеки, включая обновление каталога, содержавшегося им в образцовом порядке. Мы не знаем, в чем именно заключалась эта реорганизация, но перед ее началом он заявил, что собирается избавиться от многих книг и «ограничиться немецкой литературой (в которой в последнее время наметился определенный крен к барокко, порождающий большие проблемы вследствие моего финансового состояния), французской литературой, религиозными работами, сказками и детскими книгами» (C, 306–307).

По возвращении в Берлин Беньямин с тревогой узнал, что Ровольт с момента его отъезда не предпринял никаких шагов к выполнению своих обязательств и изданию его работ. Ни книга о барочной драме, ни «Улица с односторонним движением» еще не были набраны, и издательство не спешило называть даже новые сроки. Беньямин знал, что вход в академический мир для него окончательно закрыт, но он все же надеялся, что исследование о барочной драме может открыть перед ним иные возможности. Одной из них служило вхождение в гамбургский кружок Аби Варбурга. В принципе эта надежда имела некоторые интеллектуальные основания. На работу о барочной драме оказали глубокое влияние труды первой Венской школы истории искусства, особенно Алоиза Ригля; первые работы самого Варбурга создавались в контакте с процессами, происходившими в Вене и параллельно им. Книга Беньямина о барочной драме, в которой он пытался рассмотреть конкретный литературный жанр в силовом поле исторических и социальных векторов, делала его естественным союзником школы Варбурга.

Кроме того, он старался поддерживать связи с берлинским литературным сообществом, имевшим левые взгляды. Беньямин присутствовал на «поистине причудливом» заседании Группы-1925, принявшем облик судебного разбирательства по поводу последней книги писателя левого толка Иоганнеса Р. Бехера Levisite oder der einzig gerechte Krieg («Люизит, или Единственная справедливая война»), запрещенной вскоре ее публикации в 1925 г.; Альфред Деблин исполнял роль прокурора, а звезда журналистики Эгон Эрвин Киш – защитника. Эта группа представляла собой странное сочетание бывших экспрессионистов (Альфред Эренштайн, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Толлер), бывших дадаистов (Георг Гросс, Эрвин Пиксатор) и писателей-реалистов, чьи имена сейчас ассоциируются с движением Neue Sachlichkeit («Новая вещественность») (Бехер, Деблин, Курт Тухольский). Беньямин был знаком со многими членами этой группы, включая Блоха, Брехта, Деблина и Рота; с другими, в том числе с великим австрийским романистом Робертом Музилем, его пути неоднократно пересекались в 1930-х гг.

В ноябре Беньямин узнал, что у Аси Лацис в Москве случился нервный срыв: неясно, был ли он вызван расстройством психологического или неврологического толка. Беньямин поспешил к ней и 6 декабря прибыл в Москву. Хотя болезнь Аси послужила для него непосредственной причиной отъезда, в конечном счете Беньямин отправился в Россию также и по другим причинам – личного, политического и профессионального характера. Погоня за неуловимой Асей – обескураживающая и в то же время многообещающая[224]224
  Эта амбивалентность выражалась и в том, что они никак не могли решить, обращаться ли им друг к другу на формальное «вы» или неформальное «ты».


[Закрыть]
 – служила зеркальным отражением попыток закрепиться на стремительно менявшейся и неисследованной культурной территории, а также конкретной попытки запечатлеть средствами литературы технологично-первобытную жизнь в Москве, которую он сравнивал с лабиринтом, крепостью и больницей под открытым небом.

По прибытии в Москву Беньямина встретил Асин спутник жизни Бернхард Райх; не тратя времени, они вместе, как часто будут делать и в последующие недели, отправились к Асе, которая ждала их на улице рядом с санаторием Ротта, где проходила курс лечения. Беньямину показалось, что она выглядела «диковато в русской меховой шапке, лицо от долгого лежания несколько расплылось» (MD, 9; МД, 15). В последующие дни Райх постоянно сопровождал Беньямина в прогулках по городу и исполнял для него роль гида, показав ему не только Кремль и прочие главные достопримечательности, но и ряд важнейших советских культурных учреждений. Вскоре Беньямин по примеру Райха стал частым посетителем Дома Герцена, где располагалась Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП).

Беньямин в своем дневнике пишет о колоссальных трудностях, с которыми он столкнулся в Москве. Московская зима с ее свирепым холодом лишала его сил, а планировка города сбивала с толку. Он был не в состоянии передвигаться по сплошь обледеневшим узким тротуарам, а когда же наконец стал чувствовать себя достаточно уверенно для того, чтобы оглянуться по сторонам, то увидел столицу мирового масштаба, которая в то же время была маленьким городком с двухэтажными домами: на улицах этой «импровизированной метрополии, роль которой на нее свалилась совершенно внезапно», сани и конные экипажи не уступали по численности автомобилям (MD, 31; МД, 47). Москва создавала у него впечатление большого и аморфного, но в то же время многолюдного города. Его жители – монголы, казаки, буддийские монахи, православные священники и всевозможные уличные торговцы по берлинским меркам были невообразимо экзотичными. К тому же, почти совершенно не зная русского, он существовал в полной изоляции и во всем зависел от Райха и Аси, а впоследствии и от Николауса Бассехеса, австрийского журналиста и сына австрийского генерального консула, родившегося в Москве и работавшего в Австрийском посольстве. Беньямин мог часами сидеть и слушать разговоры, в которых понимал лишь отдельные слова; при просмотре фильмов и театральных постановок ему приходилось полагаться на торопливый перевод; наконец, несмотря на все свои усилия стать знатоком новейших течений в советской литературе, он так и не сумел прочесть по-русски ни слова.

Отношения между Беньямином и Бернхардом Райхом на протяжении этих недель оставались очень запутанными. Райх, особенно в первые недели, щедро уделял Беньямину свое время и делился с ним связями с советскими чиновниками, занимавшимися вопросами культуры. Мужчины заметно сблизились, и, когда Райх был вынужден съехать со своей квартиры, он часто ночевал у Беньямина в его гостиничном номере. Но в то же время они соперничали из-за женщины, хотя ни тот, ни другой, судя по всему, никогда в открытую не признавали этого факта в силу своих свободных взглядов. Напряженность в их отношениях наконец проявилась 10 января, когда между ними разгорелась ожесточенная перепалка, по-видимому, из-за отзыва о постановке Мейерхольда, напечатанного Беньямином в Die literarische Welt, но на самом деле, как прекрасно понимал Беньямин, из-за Аси. Однако она полностью контролировала ситуацию. Беньямин порой удостаивался многообещающего взгляда, а то и поцелуя или объятий; впрочем, намного чаще ему приходилось довольствоваться несколькими минутами, проведенными наедине с ней. Во время одного из этих интимных моментов он сказал, что хочет иметь от нее ребенка; она на это ответила, что если бы не он, то они могли бы жить на «пустынном острове» с двумя детьми, и подсчитала, сколько раз он пренебрегал ею или сбегал от нее. Асе явно доставляли удовольствие знаки внимания, которые она получала от обоих мужчин. Когда Беньямин выразил неудовольствие тем, что за ней ухаживает «красный генерал», она презрительно ответила, что Беньямин состоит при ней в качестве «друга дома» [Hausfreund, как по-немецки называют любовника хозяйки дома, постоянно состоящего при ней]: «Если он будет так же глуп, как Райх, и не вышвырнет тебя[,] я ничего не имею против. А если он тебя вышвырнет, то я тоже не против» (MD, 108; МД, 171). В итоге их отношения снова переходили из крайности в крайность, как уже не раз бывало с момента их встречи на Капри: в нем перемежались «раздражение и любовь», которые он не мог не ощущать «при ее, несмотря на все очарование, бессердечии» (MD, 34–35; МД, 54). Беньямин оказался впутан в новый треугольник, носивший явное сходство с мучительной порой в 1921 г., когда его брак чуть не распался из-за охватившего его влечения к Юле Радт-Кон. И потому едва ли удивительно, что после ссоры с Райхом он отправил Юле еще одно интимное послание: «Тебе надо постараться время от времени избавляться по вечерам от Фрица. Иначе после моего возвращения начнутся „мучения“, которые не нужны ни тебе, ни мне. Не говоря уже о том, что (по мере того, как я старею) мой талант к ним идет на убыль. Кажется, расстояние между Берлином и Москвой все же позволяет мне высказать это, питая надежду на твой ответ… Два поцелуя. После того как ты их вытрешь, пожалуйста, немедленно порви это письмо» (GB, 3:227).

Недели, проведенные в Москве, с их характерным для Беньямина переплетением эротики и политики, стали повторением жизни на Капри еще в одном отношении. Писательская активность Беньямина переживала критический этап: чувствуя отчужденность от своего поколения в Германии, он искал в России – собственно, как и другие представители его поколения из Германии – вдохновение, которое бы позволило преодолеть «чувство кризиса», угрожающего «судьбе интеллигенции в буржуазном обществе» (MD, 47; МД, 74; C, 315; SW, 2:20–21). Именно по причине этого чувства кризиса, которое невозможно понять без учета классовых интересов и социального заказа, статус независимого писателя и оказался под вопросом. Снова говоря о своем поколении, Беньямин отмечал, что история Германии в период после Первой мировой войны отчасти представляла собой историю революционного обучения левобуржуазного крыла интеллигенции – радикализации, вызванной не столько самой войной, сколько капитуляцией революции 1918 г. перед «мелкобуржуазным, вульгарным духом германской социал-демократии» (SW, 2:20). В этом контексте Советская Россия представляла собой всемирно-исторический эксперимент «пролетарского правления», включая регламентированное освобождение от традиционной классовой иерархии и ее стирание, вследствие чего жизнь рабочего и жизнь интеллектуала становились взаимовыраженными в соответствии с «новым ритмом» коллективного существования под влиянием «новой оптики».

Беньямин, ежедневно чувствовавший этот ритм, поражался контрасту между высокоразвитым политическим сознанием советского народа и его относительно примитивной социальной организацией. Сама многочисленность населения «находит несомненное выражение в чрезвычайно мощном динамическом факторе, но с точки зрения культуры это стихийная сила, с которой едва ли удастся справиться» (GB, 3:218). Он полагал, что эта структурная неоднозначность символически отражается в интерьере жилища. В противоположность уютному буржуазному интерьеру западных квартир, которому, однако, свойственно «бездушное великолепие домашней обстановки» с ее «огромными, пышно украшенными резьбой буфетами, сумрачными углами, где стоит пальма» (как описывается в главке «Роскошно меблированная десятикомнатная квартира» в «Улице с односторонним движением»), русские квартиры практически голые. «[Нищие] – единственная постоянная структура московской жизни, потому что все прочее здесь пребывает под знаком ремонта. В холодных комнатах еженедельно переставляют мебель – это единственная роскошь, которую можно себе позволить, и в то же время радикальное средство избавления от „уюта“ и меланхолии, которой приходится его оплачивать» (MD, 36; МД, 56). Посетив фабрику, Беньямин отметил не только наличие «ленинского уголка», но и то, что рядом друг с другом ведется и ручное, и машинное производство одних и тех же предметов.

Во время своего визита Беньямин наблюдал начало сталинизации в советской культурной политике. В письме Юле Радт-Кон, отправленном из Москвы 26 декабря 1926 г., он отмечал наличие «конфликтов в общественной жизни, в значительной степени носящих едва ли не теологический характер и настолько сильных, что они создают невообразимые препятствия для какой-либо частной жизни» (C, 310) (речь идет о том, что ему почти никогда не удавалось побыть наедине с Асей). А в эссе «Москва», в основу которого были положены дневниковые записи, сделанные во время его поездки, он прямо утверждал, что «большевизм ликвидировал частную жизнь» (SW, 2:30; ПИ, 178). Русские ведут отчужденное существование в своих квартирах, одновременно играющих роль и конторы, и клуба, и улицы. Времяпрепровождение в кафе здесь такая же редкость, как художественные училища и кружки. Самодовольство буржуазного существования и фетишизм потребительства были ликвидированы за счет самого свободного интеллекта, исчезнувшего вместе со свободной торговлей.

Соответственно, в тот момент – почти через три года после смерти Ленина – положение русского писателя отличалось от положения его европейских коллег «абсолютно публичным» характером его деятельности, обеспечивающим и более широкие возможности для работы, и более значительный внешний контроль (согласно анализу, проведенному Беньямином в «Политических группировках русских писателей» [SW, 2:6]). В теории вся интеллектуальная жизнь в новой России обслуживала общенациональные политические дискуссии, для которых зимой 1926/27 г. в атмосфере послереволюционной реконструкции все еще была характерна конкуренция между различными политическими группировками, хотя бесспорной доминирующей силой оставалась коммунистическая партия, чьи часто пересматривавшиеся директивы не мог игнорировать ни один интеллектуал, так же как в прежние времена он не мог игнорировать точку зрения покровителя-аристократа.

Хотя тональность нескольких репортажей Беньямина о советском обществе и культуре (см.: SW, 2:6–49) несколько варьируется в зависимости от тональности конкретного издания – репортажи, которые были напечатаны в Die literarische Welt, в целом выдержаны в более радикальном ключе, чем, скажем, эссе «Москва», написанное для журнала Бубера Die Kreatur, – их общей чертой остается внимание к «частной жизни», являющееся принципиальной чертой его творчества и в других отношениях (о чем свидетельствует обращение к фигуре фланера). Вообще именно частная жизнь, вдохновляющаяся ответственностью перед целым и философской критикой атомизированной субъективности, иными словами, фактический идеал, совместимый с концепцией коллективного одиночества, занимал ключевое место в юношеской философии Беньямина. Настоящий индивидуум, как писал Маркс в 1844 г., не может не быть «представителем вида» (цит. по: SW, 2:454). С этой планетарной точки зрения, указывал Беньямин, конфликты, свойственные общественной жизни, обязательно находят выражение в самой частной жизни. Насаждение частной жизни в планетарной перспективе представляет собой неотъемлемую часть и защиты бедных и традиционно бесправных, и сохранения интеллектуальной свободы: свободы не соглашаться и свободы заниматься произведениями прошлых времен. Именно подавление этой свободы и служит источником сатирических ноток в ряде репортажей Беньямина, написанных в духе особенно воинствующего сочувствия, например, когда он описывает противоречие между старым русским типом угнетенного мечтателя и новым человеком революции, «интеллектуальным снайпером», натасканным на выполнение политических приказов: в уничтожении этого асоциального типажа России «чудится призрак ее собственного прошлого, призрак, преграждающий путь к новому машинному раю» (SW, 2:8–9). Подлинная объективность, как утверждается в этом сатирическом анализе, зависит от диалектики субъекта и объекта, индивидуального и коллективного; постижение фактов предполагает определенную убежденность.

В поворотный момент исторических событий если не определяемый, то означенный фактом «Советская Россия», совершенно невозможно обсуждать, какая действительность лучше или же чья воля направлена в лучшую сторону. Речь может быть только о том, какая действительность внутренне конвергентна правде? Какая правда внутренне готова сойтись с действительностью? Только тот, кто даст на это ясный ответ, «объективен». Не по отношению к своим современникам… а по отношению к событиям… Постигнуть конкретное может лишь тот, кто в решении заключил с миром диалектический мирный договор. Однако тот, кто хочет решиться, «опираясь на факты», поддержки у фактов не найдет (SW, 2:22; ПИ, 163–164).

Описывая Москву Буберу, Беньямин именно в духе этой диалектической объективности цитирует знаменитое изречение Гёте: «Все фактическое уже есть теория» (C, 313).

Таким образом, Беньямин не занимал конкретной «позиции» по русскому вопросу, по крайней мере публично. Но в дневнике, который он вел во время своего двухмесячного пребывания в Москве, он выражается более откровенно: «Мне все больше становится ясно, что в дальнейшем мне требуется твердая опора для моей работы. Переводческая работа, конечно, в качестве такой опоры совершенно не годится. Необходимым предварительным условием является открытое выражение своей позиции. Что удерживает меня от вступления в КПГ, так это исключительно внешние обстоятельства» (MD, 72; МД, 117). Подобные соображения подводили его к вопросу о том, не получится ли «в деловом и экономическом отношении» укрепить свой статус «левого индивидуалиста», который бы позволил ему работать в привычной для него области. Роль интеллектуального лидера (Schrittmacher-Position) казалась ему соблазнительной, «если бы не наличие коллег, чьи действия… демонстрируют… сомнительность этого положения» (MD, 73; МД, 118). Имеет ли смысл «нераскрытое инкогнито среди буржуазных авторов»? Мог ли он сохранять «независимое положение», не переходя на сторону буржуазии и не нанося ущерба работе? Не пора ли вступить в партию, тем более что для него это вступление наверняка окажется «экспериментальным»; такой шаг обеспечил бы ему «мандат» и дал бы возможность встать на сторону угнетенных. Беньямин учитывает и личные преимущества, которые ему принес бы официальный статус его работы: он чувствовал, что Райху хватает терпения мириться с выходками Аси, от которых он сам сошел бы с ума, и «если только [Райх] не подает виду, то это уже очень много». Вместе с тем быть, подобно Райху, коммунистом в государстве господствующего пролетариата означает «полностью отказаться от личной независимости». При этом риску подвергалась, в частности, научная работа Беньямина «с ее формальными и метафизическими основаниями» – работа, которая сама по себе, как он отмечает, могла бы принести пользу для революции, особенно с точки зрения формы. Он задается вопросом, не будет ли полезным ради этой специализированной работы «избегать некоторых крайностей „материализма“» или же вместо этого следует «разобраться с ними» в порядке внутрипартийной дискуссии. Что случится со всеми мысленными «ограничениями», предполагаемыми его работой, в обществе, требующем, как он выразился, только «банальной ясности» (SW, 2:39; ПИ, 196)? Возвращаясь к ключевому вопросу частной жизни, он подводит довольно решительный итог своим дневниковым размышлениям: «…пока я путешествую, о вступлении в партию вряд ли может идти речь». В грядущие годы он предполагал оставаться свободным литератором, «вне партии и должностей» (MD, 60; МД, 99).

Итак, несмотря на сознательно неоднозначное отношение к коммунистической партии и явную неприязнь к первым признакам сталинизма, в Москве Беньямин получил разнообразные впечатления, вполне отвечавшие его принципу многомерного познания: «Место по-настоящему знаешь только тогда, когда пройдешь его в как можно большем количестве направлений» (MD, 25; МД, 37). Наряду с культурной и политической жизнью города он старался изучать и его повседневную жизнь во всем ее разнообразии. В страшный мороз он ходил и боролся «с внешним морозом и внутренним огнем» (MD, 128; МД, 211). Беньямин изучал магазины (получая особое удовольствие от магазинов игрушек и кондитерских), рестораны, кабаки, музеи, конторы (в которых сталкивался с «большевистской бюрократией»), побывал на фабрике, где производили игрушки для рождественских елок, в детской больнице и знаменитом монастыре, а также осмотрел такие туристические достопримечательности, как Кремль и собор Василия Блаженного. Его взгляд подмечал нищих, беспризорных детей, уличных торговцев, разнообразие товаров, вывесок и плакатов, относительное отсутствие автомобилей и колокольного звона, характерную одежду москвичей и их «азиатское» чувство времени, вежливую давку в трамваях, сани, быстро и плавно проносящиеся мимо пешеходов, и то, как искрится снег. Каждый день он ходил на спектакли, в кино или на балет. Он посмотрел такие новые фильмы, как «Потемкин» Эйзенштейна, «Мать» Пудовкина, «По закону» Кулешова и «Шестую часть мира» Вертова. Ему довелось побывать на балете «Петрушка», поставленном на музыку Стравинского, на спектакле «Ревизор» Гоголя в постановке Всеволода Мейерхольда (в сокращенном варианте, который все равно продолжался больше четырех часов) – экстравагантную сценографию этого спектакля, включая серию жанровых картин, он сравнивал с архитектурой московского торта, а также на пьесе «Дни Турбиных» Михаила Булгакова: по его словам, это была «совершеннейшая подрывная провокация» (MD, 25; МД, 36). Он присутствовал в театре Мейерхольда на многолюдном публичном диспуте с участием Владимира Маяковского, Андрея Белого, Анатолия Луначарского и самого Мейерхольда. В качестве специалиста по литературе и изящным искусствам он дал интервью для газеты «Вечерняя Москва»[225]225
  См.: Dewey, “Walter Benjamins Interview”, где содержится немецкий перевод короткого интервью, взятого у Беньямина 18 декабря 1926 г. в помещении Всероссийской ассоциации пролетарских писателей и опубликованного 14 января 1927 г. См. также: MD, 86; МД, 47–48. В этом интервью, отметив, что итальянский футуризм зашел в тупик, Беньямин упоминает о «стагнации» немецкого искусства после упадка экспрессионизма и называет Пауля Шеербарта в качестве не самого известного, но наиболее интересного представителя немецкой литературы, произведения которого полны «технического пафоса» и «машинного пафоса», что было тогда новым словом в литературе. Строительство машин у Шеербарта «важно не по экономическим соображениям, а в качестве демонстрации некоторых идеальных истин» (судя по всему, это утверждение вызвало крайнее недовольство со стороны Райха и Лацис). Далее Беньямин заявил, что Советская Россия была единственной на тот момент страной, в которой искусство развивалось и приобретало «органический характер».


[Закрыть]
. Наконец, он использовал всякую возможность, чтобы ознакомиться с замечательными московскими собраниями живописи. Он был потрясен при виде «Танца» и «Музыки» Матисса, висевших над парадной лестницей в галерее Щукина. Когда Беньямин стоял перед Сезанном, ему в голову пришла мысль, которая вдохновила его на написание нескольких самых известных его эссе: «Перед необычайно красивой картиной Сезанна я подумал, насколько неуместны разговоры о „вчувствовании“ уже с языковой точки зрения. Мне показалось, что, созерцая картину, вовсе не погружаешься в ее пространство, скорее напротив, это пространство атакует тебя в различных местах. Оно открывается нам в уголках, где, как нам кажется, находятся очень важные воспоминания; в этих местах появляется нечто необъяснимо знакомое» (MD, 42; МД, 64). Это ощущение осаждения времени в пространстве, порождающее странные отзвуки в знакомых вещах, ляжет в основу не только «Краткой истории фотографии» (1930), но и размышлений в проекте «Пассажи», из которых в 1935 г. вырастет «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости». В атмосфере политического и культурного возбуждения, повсюду царившего в Москве, настоящее (Gegenwart) приобретало исключительное значение, как выразился Беньямин в письме Юле Радт-Кон, в котором речь идет о теологических конфликтах, сотрясавших общественную жизнь в России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю