412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Дженнингс » Вальтер Беньямин. Критическая жизнь » Текст книги (страница 26)
Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:49

Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"


Автор книги: Майкл Дженнингс


Соавторы: Ховард Айленд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 55 страниц)

В этом же письме он упоминает о том, что в «саду Георге» наткнулся на цветок удивительной красоты, а именно на изданную в 1928 г. книгу биографий Гёте, Шиллера, Гельдерлина и других авторов «Поэт как вождь немецкого классицизма», написанную Максом Коммерелем, историком литературы, входившим в окружение Штефана Георге. Год спустя в Die literarische Welt вышла рецензия-эссе Беньямина «Против шедевра», работу над которой он начал в Сан-Джиминьяно. В ней он подчеркивает «величие» этой книги, «физиогномический и – в самом строгом смысле слова – непсихологический подход», свойственный ее «плутарховскому стилю», «обилие аутентичных антропологических идей» на ее страницах, но в то же время и подвергает ее решительной критике:

Вне зависимости от облика, [который принимает современность,] наша задача состоит в том, чтобы схватить его за рога и получить возможность вопрошать прошлое. Это бык, чья кровь должна наполнить яму, чтобы на ее краю появились духи ушедших. И именно этого смертоносного напора идей не хватает в работах, созданных в окружении Георге. Вместо того чтобы приносить настоящему жертвы, они избегают их… [тем самым лишая] литературу тех интерпретаций, которые они ей задолжали, и ее права на рост (SW, 2:383).

Этот ключевой герменевтический принцип, а именно движущая сила («кровь жизни») настоящего во всех интерпретациях прошлого или в обращенных к нему вопросах[282]282
  См. в главе 2 о том, что корни этого интерпретационного принципа восходили к Ницше и ранним романтикам. Краткая формулировка этого принципа приводится в работе 1932 г. «Раскопки и память» (SW, 2:576; см. также 611).


[Закрыть]
нашел отражение в «философии фланера», ставшей основой «Пассажей» и в то же время поставленной в центр рецензии Беньямина на книгу Франца Хесселя «Пешком по Берлину», свидетельствующую об интеллектуальном родстве их обоих. Рецензия Беньямина «Возвращение фланера», напечатанная в октябре 1929 г. в Die literarische Welt, содержит множество отрывков из «Пассажей». Беньямин причисляет неспешный, элегический текст Хесселя, называемый «египетской книгой снов для тех, кто не спит», к традиции Бодлера, Аполлинера и Леото, этих классиков flânerie, и так пишет об авторе: «Только человек, в котором о своем присутствии уже объявила – пусть очень тихо – современность, способен окинуть столь оригинальным и „свежим“ взглядом то, что только что стало старым» (SW, 2:264). В июле и августе Беньямин работал над рядом других статей, включая «враждебное эссе» о швейцарском прозаике Роберте Вальзере (C, 357). В сущности это эссе, опубликованное в сентябре в Das Tagebuch, не содержит признаков откровенно враждебного отношения к этому автору, который, как отмечает Беньямин, был любимым писателем Кафки, хотя, возможно, намек на такое отношение содержится в словах о мнимом невнимании Вальзера к стилю, принимающему облик «целомудренной искусственной неуклюжести», и в упоминании о детском благородстве персонажей изящных жутковатых сказок Вальзера, аналогичном благородству героев волшебных сказок, «которые точно так же порождены ночью и безумием» (SW, 2:258–259).

В конце августа Беньямин опубликовал в Die literarische Welt текст под названием «Беседа с Эрнстом Шеном», в котором он и композитор Шен, один из его старейших и ближайших друзей, незадолго до того получивший влиятельную должность художественного руководителя на франкфуртской радиостанции Südwestdeutscher Rundfunk, обсуждают просветительско-политические возможности радио и телевидения, которым, согласно их общему мнению, не следует ни заниматься насаждением культуры с большой буквы К, ни выполнять чисто репортерскую функцию. С того момента как Германия в 1923 г. начала приобщаться к радио, стало ясно, что это новое СМИ может политизироваться, лишь удовлетворяя желание аудитории «развлечься», хотя такая направленность радиопрограмм, указывали оба собеседника, не обязательно исключает различные художественные достижения (в частности, упоминались трансляции «Полета Линдбергов» в постановке Брехта, Вайля и Хиндемита и кантаты Эйслера) и даже передачи об экспериментальных произведениях (см.: GS, 4:548–551)[283]283
  Об использовании развлечений в учебных целях ср. AP, папка K3a,1, и «Теорию развлечений» в SW, 3:141–142. См. также: “Zweierlei Volkstümlichkeit” (1932) в GS, 4:671–673, и финал эссе 1932 г. «Театр и радио» в SW, 2:585.


[Закрыть]
. Из бесед Беньямина с Шеном в следующем году возникли планы написать статью о политических аспектах радио; эта статья так и не была написана, но в письме Шену Беньямин отмечает несколько сфер, которые он собирался осветить. Они включали тривиализацию радио как следствие, в частности, недееспособности либеральной и демагогической печати, а также недееспособности вильгельмовских министров, контроль профсоюзов над радио, безразличие радио к литературе и коррупцию в отношениях между радио и печатью (см.: GB, 3:515–517). В маленькой статье о Шене нашли отражение две темы, в наибольшей степени волновавшие Беньямина в 1920-х гг.: в ней рассматриваются вопросы дидактики и образования вообще, изучаемые сквозь призму современных средств коммуникации, включая печать, радио, фотографию и кино. Эта ключевая тенденция творчества Беньямина 1920-х гг., выросшая из размышлений, связанных с коллекцией детских книг, собранной им с Дорой, а возможно, более косвенным образом также из наблюдений Беньямина за развитием его сына, почти незаметна в его главных эссе этого периода; его идеи об образовании и средствах коммуникации, не образуя связной теории, разбросаны по множеству небольших текстов, опубликованных в немецкой печати в самое разное время и в самых разных изданиях.

Конец 1920-х гг. дал повод к размышлениям не только о новых средствах коммуникации. Эрнст Шен открыл дверь к регулярной работе на радио и для самого Беньямина, который во второй половине 1929 г. часто вел передачи на франкфуртском и берлинском радио. С августа 1929 г. по весну 1932 г. он выступал у микрофона более 80 раз, в самых разных форматах. Они включали всевозможные передачи для детей («Берлинский уличный мальчишка», «Суды над ведьмами», «Банды грабителей в старой Германии», «Бастилия», «Доктор Фауст», «Бутлеггеры», «Лиссабонское землетрясение»), лекции по литературе («Детская литература», «Книги Торнтона Уайлдера и Эрнеста Хемингуэя», «Берт Брехт», «Франц Кафка: „Великая китайская стена“», «По следу старых писем»), радиопостановки (остроумные и ученые беседы под такими названиями, как «Что читают немцы, пока их авторы-классики пишут» и «Лихтенберг», и такие пьесы для детей, как «Суматоха вокруг Каспера») и, наконец, «радиомодели» (дидактические драматизации – с примерами и контрпримерами – типичных этических проблем повседневной жизни, с основным вниманием к ситуациям дома, в школе и на службе)[284]284
  См.: GS, 7:68–294 (“Rundfunkgeschichten für Kinder” и “Literarische Rundfunkvorträge”), и GS, 4:629–720 (“Hörmodelle,” куда включены две Hörspiele). О работе Беньямина на радио см.: Schiller-Lerg, Walter Benjaminund der Rundfunk. О работе с участием Шена см.: Schiller-Lerg, “Ernst Schoen”. Не известно ни одной сохранившейся записи голоса Беньямина.


[Закрыть]
. Для своих выступлений он обычно пользовался собственным сценарием, время от времени пускаясь в импровизации, а при сочинении радиопьес часто сотрудничал с другими авторами. Беньямин умело пользовался материалом из своих газетных статей, адаптируя его к более специфической аудитории и несколько упрощая язык. В своих письмах он порой пренебрежительно отзывается о своей деятельности на радио как о пустяковой Brotarbeit – поденной работе, которой занимаются только ради денег, однако в соответствии с выдвинутым им годом ранее принципом о необходимости не опускаться ниже «определенного уровня» и в работе исключительно ради заработка те радиосценарии Беньямина, которые нам известны, тщательно выстроены и написаны с воодушевлением, свидетельствуя о большой искушенности их автора и его интеллектуальном обаянии.

В начале августа 1929 г., вскоре после того, как Беньямин вернулся автобусом из Италии, он в последний раз съехал с семейной виллы на Дельбрюкштрассе – «моего обиталища на протяжении 10 или 20 лет», как он с печалью выразился в кратком послании Шолему (C, 355). Он надеялся смягчить этот удар, добившись приглашения от профессора и журналиста Поля Дежардена на его «Декады в Понтиньи» – проводившиеся в бывшем цистерцианском монастыре Понтиньи ежегодные встречи виднейших французских художников, писателей и интеллектуалов; Беньямин сообщал Шолему, что туда приглашались только «приезжие» иностранцы (см.: GB, 3:428). В 1929 г. он не смог присутствовать там по «техническим», как он выразился, причинам, но ровно 10 лет спустя, в 1939 г., его пригласили пожить в монастыре и воспользоваться его знаменитой библиотекой. Оставшись в Берлине без дома, Беньямин следующие несколько месяцев прожил у Хесселей на Фридрих-Вильгельм-Штрассе в Шёнеберге, старом западном районе Берлина. В октябре вышла его рецензия на книгу Хесселя о Берлине, и на повестку дня был поставлен вопрос о возможной совместной работе над радиопьесой, судя по всему, заказанной Эрнстом Шеном Хесселю, хотя в итоге Хессель отверг эту идею, поскольку, как он сетовал Шену, Беньямину свойственно «все усложнять»[285]285
  Цитата в письме Эрнста Шена Беньямину от 10 апреля 1930 г. (GS, 2:1504).


[Закрыть]
. Шен со своей стороны во всем обвинял Хесселя, указывая на его «безумное упрямство»; он дошел до того, что предлагал Беньямину, который, кажется, и организовал этот заказ для Хесселя, воспользоваться револьвером. Поскольку речь шла о гонораре в тысячу марок, сам Беньямин был «очень раздосадован» отказом Хесселя от сотрудничества (см.: GB, 3: 517).

У Аси Лацис, готовившейся к отъезду в Москву, случился нервный срыв наподобие того, который в 1926 г. привел ее в московский санаторий. Беньямин посадил ее на поезд во Франкфурт: она направлялась к неврологу, у которого там была клиника[286]286
  См.: Lacis, Revolutionär im Beruf, 68, где Ася упоминает о своем удивлении тем, что Беньямин на этот раз решил не сопровождать ее во Франкфурт.


[Закрыть]
. Во время нескольких визитов Беньямина во Франкфурт в сентябре и октябре, когда он не только навещал Асю, но и несколько раз выступил по радио, заметно активизировалось и его интеллектуальное общение с Адорно. Ключевое место в их беседах занимало исследование о пассажах. В Кенигштайне, курортном городе в горах Таунус, вокруг Беньямина и Адорно вскоре сложился небольшой кружок. Сидя за столом в Schweizerhäuschen, Беньямин, Ася Лацис, Адорно, Гретель Карплус и Макс Хоркхаймер вели дискуссии, касавшиеся таких ключевых концепций в творчестве Беньямина, как «диалектический образ»[287]287
  Снимок домика в швейцарском стиле, в котором они собирались – судя по всему, ресторана или гостиницы, – содержится в van Reijen, van Doorn, Aufenthalte und Passagen, 116.


[Закрыть]
. Беньямин зачитывал вслух отрывки из первых набросков к «Пассажам» и, очевидно, вызвал сенсацию своей теорией игрока. Эти «кенигштайнские беседы» повлияли на мышление всех их участников и способствовали формированию того, что впоследствии стало известно как Франкфуртская школа теории культуры. В часто цитируемом письме от 31 мая 1935 г., адресованном Адорно, Беньямин упоминает разговоры во Франкфурте и Кенигштайне как новый этап в развитии его собственной мысли, в первую очередь ознаменовавший поворот от «беспечно-архаического» романтического метода философствования, все еще «находящегося в плену у природы», и от «рапсодического» способа изложения; по его словам, подобный образ мысли и литературный метод стали казаться ему наивными и устаревшими (см.: SW, 3:51). Разумеется, постромантическая и антиромантическая переориентация, сопутствовавшая обращению к жанру фельетона, может быть распознана уже в композиции и тональности «Улицы с односторонним движением», произведения, в немалой степени вдохновлявшегося городскими штудиями Кракауэра. Однако к 1935 г. роль Кракауэра в обеспечении Беньямина возможностями для издания перешла к Адорно и Хоркхаймеру.

Той осенью бракоразводный процесс принял неожиданно «жестокий» оборот и, по словам Беньямина, начал сказываться на его состоянии. К концу октября, когда рухнул американский фондовый рынок, он был сражен десятидневным припадком, во время которого не мог ни с кем говорить и никому звонить, не говоря уже о том, чтобы писать письма (см.: GB, 3:489, 491). 1929 г., принесший Беньямину множество успехов и в некотором отношении ставший пиком его карьеры как веймарского литературного критика, завершился для него глубокой депрессией. Несмотря на все гордые заявления о том, что развод сделал его свободным, следующие два года были для него отмечены величайшим эмоциональным потрясением в его жизни, вызванным изгнанием из родительского дома и из собственной семьи.

Новый, 1930 г. принес с собой хроническую нестабильность во внешних обстоятельствах жизни Беньямина. Хотя работа для газет и на радио более или менее поддерживала его на плаву в течение следующих нескольких лет, вплоть до захвата власти нацистами, покончившего с его карьерой немецкого литератора, теперь перед ним встала угроза экономического кризиса – в марте число безработных в стране достигло 3 млн, – с которой он не сталкивался со времен гиперинфляции в начале 1920-х. А развод, на который Беньямин пошел довольно безрассудно, угрожал лишить его всего наследства. Несмотря на это, он утверждал, что ни о чем не жалеет. Наоборот, Беньямин был намерен извлечь некоторые интеллектуальные выгоды из своего «импровизированного существования» и непреодолимого ощущения «временности» всего, что составляло его повседневную жизнь. В письме Шолему от 25 апреля, написанном на следующий день после судебного решения о расторжении брака, он сообщал, что «ушел с головой в это новое начало, включающее смену места жительства [и] способ зарабатывать на жизнь» (C, 365).

Это состояние внутренней решительности перед лицом внешней неопределенности отразилось в «чрезвычайно личном», как выразился Шолем, письме, написанном несколько недель спустя и свидетельствующем о «меняющихся изо дня в день констелляциях, в которых я пребываю уже несколько месяцев» (цит. по: SF, 162; ШД, 266). Письмо, о котором идет речь, касается семьи и брака Беньямина, в его изложении принимающих облик темных сил наподобие тех, которые действуют в романах Жюльена Грина: «Мою сестру можно поставить в ряд с наиболее неприятными женскими образами Грина». Отношения между Беньямином и его сестрой, и прежде не особенно сердечные, еще больше ухудшились. Его теперь уже бывшая жена впоследствии говорила Шолему, что сестра Беньямина «эксплуатировала его самым ужасающим образом». Судя по всему, речь шла о разделе наследства, оставленного старшими Беньяминами[288]288
  См.: Puttnies and Smith, Benjaminiana, 166.


[Закрыть]
. И все же сестра была не единственным препятствием, с которым он столкнулся. «А какую борьбу мне пришлось вести против этой власти не только там, где она противостояла мне в ней… но и во мне самом!» (цит. по: SF, 162; ШД, 266). Эта борьба, согласно часто цитируемому отрывку из его письма Шолему, велась с запозданием и в катастрофических обстоятельствах:

Сомневаюсь, что у тебя сложилось более верное, более положительное представление о моем браке, чем у меня самого, даже сегодня, а значит, надолго. Не оскорбляя этот образ, скажу тебе… что в последнее время они (я говорю о годах) превратились в экспоненты этой власти. Я очень, очень долго полагал, что у меня никогда больше не хватит собственной силы выйти из-под этой власти, и когда она вдруг – посреди глубочайшей боли и полнейшего одиночества – пришла ко мне, конечно, я в нее вцепился. Поскольку трудности, проистекающие из этого шага, в настоящий момент являются определяющими для моего внешнего бытия – ведь на пороге сорока жить без имущества и положения, без жилья и состояния, – сам этот шаг является основой моего бытия внутреннего, фундаментом, на котором чувствуешь себя тяжело, но в котором нет места для демонов (цит. по: SF, 162; ШД, 265–266).

В своих мемуарах Шолем подчеркивает «серьезный кризис и перемены», произошедшие в этот период в жизни Беньямина, и в связи с этим приводит замечание американского автора исторических романов Джозефа Хергсхаймера, с которым Беньямин познакомился в начале 1930-х гг.: Беньямин произвел на него впечатление «человека, который только что сошел с одного креста и собирается взойти на новый» (цит. по: SF, 164; ШД, 268). Сама Дора, присутствовавшая на кремации матери Беньямина в ноябре 1930 г., была потрясена тем, как «ужасно» он выглядел; она сообщала Шолему, что испытывала к своему бывшему мужу жалость. «В интеллектуальном плане он остается для меня большим авторитетом, точно так же, как и прежде, хотя я чувствую себя более независимой. Я прекрасно понимаю, что больше он не испытывает ко мне никаких чувств: он всего лишь благодарен мне за мое достойное поведение, и с меня этого довольно»[289]289
  Ibid., 166, 164. Слова Хергсхаймера приводятся на p. 166.


[Закрыть]
.

Перед лицом всех этих бедствий Беньямин прибег к испытанному средству – странствиям. Время с конца декабря 1929 г. по конец февраля 1930 г. он провел в Париже, остановившись в Hôtel de l’Aiglon на бульваре Распай, 232, в районе Монпарнаса. «Оказавшись в этом городе, – писал он в «Парижском дневнике», широком обзоре текущей французской литературы, печатавшемся четырьмя частями в Die literarische Welt с апреля по июнь 1930 г., – сразу же чувствуешь себя вознагражденным» (SW, 2:337). Однако пребывание в Париже омрачалось финансовыми проблемами. Беньямин пытался достать немного денег, добиваясь возврата средств, которые он ссужал таким столь же безденежным друзьям, как Мюнхгаузен, и совершая из Парижа «радиопоездки» во Франкфурт. Но даже при наличии подобной ненадежной основы он активно старался расширить свои литературные связи во французской столице. В первые дни после прибытия в Париж он встречался со знакомыми по своим прошлым визитам, включая поэтов Луи Арагона и Робера Десноса и критика Леона-Пьера Кента. Несколько раз он виделся и с Жюльеном Грином. Они договорились о том, что Беньямин переведет его следующую книгу – впрочем, этот проект остался неосуществленным. Во время долгого вечера в ночном клубе Le Bateau Ivre его потчевал рассказами о Прусте Леон-Поль Фарг, которого Беньямин считал «величайшим из живых французских поэтов». Украшением этих рассказов была история о знаменитой неудачной встрече Пруста и Джойса за обедом, который давал Фарг[290]290
  О встрече Пруста и Джойса см.: Ellman, James Joyce, 523–524.


[Закрыть]
. Из числа новых знакомых наибольшее впечатление на Беньямина произвели Марсель Жуандо и Эмманюэль Берль. Он был поражен глубиной проникновения католического интеллектуала Жуандо в «хитросплетения набожности и греха» в его этюдах из провинциальной жизни, а в еврейском интеллектуале Берле его привлекала «редкая критическая хватка». Беньямин даже заявлял о «поразительном» сходстве между точкой зрения Берля и своей собственной (C, 360). Впрочем, еще более памятным, чем эти встречи, стало для него знакомство с «месье Альбером», который, по мнению Беньямина, послужил образцом для Альбертины из прустовского «В поисках утраченного времени»[291]291
  Более вероятно, что месье Альбер был прототипом Жюпьена. См. текст Беньямина “Abend mit Monsieur Albert”, явно не предназначавшийся для публикации, в GS, 4:587–591.


[Закрыть]
. Впервые он увидел Альбера за стойкой в «маленькой бане для гомосексуалистов», которую тот содержал на улице Сен-Лазар, и зафиксировал их дальнейшую беседу в небольшом тексте «Вечер с месье Альбером», вложенном в письмо Шолему. Но самым важным из этих новых контактов была встреча с Адриенной Монье (1892–1955), владелицей знаменитого книжного магазина La Maison des Amis des Livres на улице Одеон, 7, напротив магазина «Шекспир и компания» Сильвии Бич. В начале февраля Беньямин вошел в магазин Монье, испытывая «мимолетное, поверхностное ожидание встречи с хорошенькой молодой девушкой». Но вместо нее он увидел «флегматичную светловолосую женщину с очень ясными серо-голубыми глазами, одетую в платье из грубой серой шерсти строгого, почти монашеского покроя». Он сразу же почувствовал, что она входит в «число тех людей, которым невозможно оказать все подобающее им уважение и которые, ничем не показывая, что ожидают какого-либо подобного уважения, в то же время не отказываются от него ни словом, ни делом» (SW, 2:346–347). Магазин Монье служил местом встречи и лекционным залом для парижских писателей и художников модернистского направления; в последующие годы Беньямин встречался там с такими фигурами, как Валери и Жид. А сама Монье, издававшая стихотворения и прозу под псевдонимом Л. М. С., после изгнания Беньямина из Германии в 1930-е гг. оказалась одним из его самых верных друзей и спонсоров.

Во время одного из приездов Беньямина из Парижа во Франкфурт он получил просьбу написать эссе-некролог для сборника в память о Франце Розенцвейге, в декабре 1929 г. умершем от бокового амиотрофического склероза. Беньямин сообщал Шолему, что отверг это предложение, просто потому что слишком удалился от своеобразного мира мыслей Розенцвейга – мира, которому он отдавался с такой страстью в начале 1920-х гг. Именно осознание этой интеллектуальной дистанции, пройденной Беньямином с тех дней, позволило подвести итог последних нескольких лет, каким тот виделся ему из Парижа. В письме Шолему, написанном по-французски, он выделяет два момента из этого периода. Во-первых, он признает укрепление своей репутации в Германии и заявляет о своей амбиции получить признание в качестве «главного критика немецкой литературы» (C, 359). Разумеется, он сразу же оговаривается, что литературная критика более полувека не считалась в Германии серьезным жанром, и всякий, желающий составить себе имя в сфере критики, должен сперва изменить ее как жанр – эту цель он тоже поставил себе, надеясь достичь ее при помощи сборника своих литературных эссе, на издание которого был заключен договор с Ровольтом. Кроме того, Беньямин отмечает в качестве своего второго крупного достижения постепенную реализацию проекта «Парижские пассажи», теперь принимавшего в его мыслях форму книги. В провидческом комментарии, предугадывающем содержание папки N проекта «Пассажи», он отмечает, что эта книга потребует эпистемологического введения наподобие того, что прилагалось к книге о барочной драме, и констатирует свое намерение приняться в рамках этой задачи за изучение Гегеля и Маркса.

После возвращения из Парижа в конце февраля 1930 г. Беньямин вновь поселился у Хесселей, но одновременно искал для себя жилье. В начале апреля он снова переехал, заняв квартиру в садовом домике на участке по адресу Мейнекештрассе, 9, чуть южнее Курфюрстендамм в Шарлоттенбурге. Именно там 24 апреля он узнал об окончательном расторжении своего брака – событии, вызвавшем появление на свет ретроспективного письма Шолему, с которым Беньямин по-прежнему делился своими самыми интимными переживаниями. В этом письме он сетует на то, что «в итоге оказался неспособен выстроить свою жизнь на превосходном фундаменте», заложенном им «на 22-м году жизни» (C, 365). На этом 22-м году, пришедшемся на 1913 и 1914 гг., он написал «Метафизику молодости», за которой вскоре последовали «Два стихотворения Фридриха Гельдерлина». Не то что бы Беньямину сейчас казалось, что за прошедшие с тех пор 16 лет он не сочинил ничего более выдающегося, но он считал, что на протяжении этих лет перед лицом финансовых и прочих практических соображений все чаще и чаще шел на компромисс, жертвуя своей независимой позицией, которую так высоко ценил.

В феврале, в разгар личного кризиса, переживавшегося Беньямином, Шолем потребовал от своего друга представить четкое изложение его отношений с иудаизмом. Он напомнил Беньямину, что ходатайствовал за него перед Магнесом и Еврейским университетом, потому что сам Беньямин заявлял о своем стремлении к «продуктивной конфронтации с иудаизмом», и отмечал, что невыполнение Беньямином своих обязательств поставило его в очень сложное положение. Шолем объявлял о своей готовности примириться с любым решением Беньямина, если только оно будет абсолютно чистосердечным, даже если это решение будет означать, что Беньямин уже не сможет «в этой жизни рассчитывать на подлинную конфронтацию с иудаизмом, в которой наша дружба не станет посредником» (C, 362–363). Беньямин игнорировал этот вопрос на протяжении более двух месяцев и наконец 25 апреля дал ответ Шолему, признав, что не сталкивался «с живым иудаизмом в каком-либо ином виде, кроме тебя» (C, 364). Жена Шолема Эша в июне 1930 г. нанесла визит Беньямину в Берлине и, выступая в качестве посланца Шолема, прямо поставила вопрос о приверженности Беньямина иудаизму, о его планировавшейся поездке в Палестину и о деньгах, которые он был должен Магнесу. Беньямин уклонился от ответа на все эти вопросы. Когда же ему был задан вопрос о том, как следует понимать прямое выражение им своего «коммунистического уклона», он ответил: «У нас с Герхардом всегда было так, что мы убеждали друг друга» – более ловкую увертку трудно себе представить (SF, 162–164; ШД, 265–267). Эти переговоры фактически положили конец попыткам Шолема склонить Беньямина к сионизму или вообще к какой-либо разновидности иудаизма.

Весной 1930 г. было положено начало амбициозной программе написания или, выражаясь на материалистическом и брехтовском жаргоне, производства серии эссе, призванных вывести Беньямина на современную культурно-политическую арену. По сути, Беньямин так рьяно отдался этой работе, что мы сравнительно немного знаем о событиях в его жизни, происходивших на протяжении следующего года за пределами его кабинета. В «Улице с односторонним движением» он вполне по-брехтовски заявил, что критик – «стратег в литературной борьбе» (SW, 1:460; УОД, 49). Согласно этой точке зрения, критика – это в первую очередь вопрос морали, и критик должен стремиться к «подлинной полемике», ведущейся на языке художников. На протяжении следующих двух лет Беньямин пытался реализовать это представление о литературной полемике в ряде эссе-рецензий, многие из которых были напечатаны в социал-демократическом издании Die Gesellschaft («Общество»). Он метил как в правых консерваторов и фашистов, так и в умеренных, либеральных левых, ставя себя в положение левого аутсайдера, находящегося вне традиционных антиномий, и в то же время имея в виду идею истинного гуманизма, очищенного от сантиментов того и другого толка. В своей рецензии на книгу Коммереля о немецком классицизме Беньямин попытался найти сбалансированный тон, несмотря на свое отвращение к правившему бал культурному консерватизму с его культом тевтонства, таким его «опасным анахронизмом», как сектантский язык, и навязчивым стремлением подменять исторические события мифологическим силовым полем, роль которого в данном случае играла «история спасения». Намного менее уважительной получилась его объемная рецензия на сборник эссе «Война и воины», составленный романистом и эссеистом Эрнстом Юнгером, возможно, ведущим глашатаем праворадикальных интеллектуальных кругов Веймарской республики. В рецензии «Теории немецкого фашизма» Беньямин стремится выявить стратегии, применяемые в военном мистицизме, абстрактном, мужском, «нечестивом», Юнгера и его окружения. В их идее об «имперском» воителе он усматривал новое воплощение послевоенных немецких наемников-фрайкоровцев, этих серо-стальных «боевых механиков правящего класса», фактически дополняющих «управленцев-бюрократов в их визитках»; в их представлениях о «нации» он выявлял апологию правящего класса, опирающегося на касту воинов – правящего класса, презирающего международное право, никому (включая в первую очередь самого себя) не подотчетного и «принявшего облик сфинкса – производителя товаров, [который намеревается] в скором времени стать их единственным протребителем» (SW, 2:319; МВ, 372). Авторы эссе из этого сборника, отмечает Беньямин, не способны называть вещи своими именами и вместо этого предпочитают наделять все, имеющее отношение к войне, героическими чертами немецкого идеализма. Точно так же, как несколькими годами позже в эссе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», он будет ссылаться на прославление войны у Маринетти как на пример фашистской эстетизации политики, так и здесь культ войны называется переводом принципа l’art pour l’art. Как утверждает Беньямин, последний – это именно утонченное нисхождение к культу стоимости в искусстве, негативная теология, шарахающаяся от социальных функций и объективного содержания, отчаянная попытка не замечать кризиса в искусстве, вызванного техническими достижениями (фотография) и всеобщей коммодификацией. Реальной проблемой послевоенной «тотальной мобилизации», о которой говорит Юнгер, служит возникновение техники планетарного масштаба и конкретно ее использование в деструктивных целях. «Социальная действительность, – пишет Беньямин в начале рецензии (и этого тезиса он придерживался на протяжении всех 1930-х гг.), – не созрела еще для того, чтобы подчинить себе технику…. [а] техника, в свою очередь, недостаточно еще сильна, чтобы возобладать над стихийными силами общества». Для этого зловещего апофеоза воителя симптоматично то, что ему не свойственно хоть сколько-нибудь ценить мир. Отсюда вытекает и решительный полемический выпад: «Не будем все же доверять тому, кто рассуждает о войне, не зная ничего другого, кроме этой войны… Откуда вы? Что вам известно о мирной жизни? Приходилось ли вам когда-нибудь в ребенке, дереве, животном замечать эту жизнь точно так же, как вы замечали форпосты на войне?»

Если в своей критике культуры правого толка Беньямин обычно взывает к здравомыслию и трезвому взгляду на окружающую действительность, то при нападках на леволиберальных интеллектуалов он бескомпромиссно размахивает знаменем революции. В подобных случаях он способен прибегать к разгромному тону, каким написана, например, «Левая меланхолия», отвергнутая Frankfurter Zeitung и в итоге напечатанная в 1931 г. в Die Gesellschaft. В этой статье, формально представляющей собой рецензию на книгу стихов такого уважаемого автора, как Эрих Кестнер (сегодня он в первую очередь известен как автор детской книги «Эмиль и сыщики»), Беньямин прослеживает развитие немецкой леворадикальной интеллигенции, понимаемое как явление «буржуазного распада», на протяжении предшествовавших 15 лет, от активизма через экспрессионизм к «Новой вещественности» (течению, с которым был связан Кестнер)[292]292
  Об активизме см. главу 2. Об экспрессионизме и «Новой вещественности» см. также: SW, 2:293–294, 405–407, 417–418, 454.


[Закрыть]
. По его словам, политическая значимость этого процесса «исчерпала себя, когда революционные позывы, насколько они имели место в буржуазной среде, превратились в предметы отдыха и развлечения, доступные широкому потребителю» (SW, 2:424; МВ, 379; однозначно негативное отношение к «способам развлечься» выдает здесь влияние Брехта). Беньямин противопоставляет коммодифицированную меланхолию и псевдонигилизм, свойственные этой культурной тенденции, скрывающей свое принципиальное самодовольство под личиной отчаяния, «подлинно политической поэзии» таких поэтов-предэкспрессионистов, как Георг Гейм и Альфред Лихтенштейн, и таких современных поэтов, как Брехт. Он приходит к выводу о том, что леволиберальная идея гуманизма, выстроенная вокруг попытки отождествить профессиональную жизнь с частной жизнью, имеет не менее чем «животную» природу, поскольку в текущих обстоятельствах аутентичный гуманизм способен вырасти лишь из конфликта между двумя этими полюсами человеческого существования.

Стихотворения Кестнера, «утратившие дар вызывать отвращение», обращены не к обездоленным и не к богатым промышленникам, а к средней прослойке – посредникам, журналистам и начальникам департаментов, чье существование, вполне дисциплинированное, «нравственно розовое», обильное ограничениями и иллюзиями, было проанализировано Зигфридом Кракауэром в его книге 1930 г. «Белые воротнички», рецензии на которую Беньямин в том году опубликовал и в Die literarische Welt, и в Die Gesellschaft. Мы уже говорили об интеллектуальном и личном долге Беньямина Кракауэру, восходящем к началу 1920-х гг. Свою книгу об офисных служащих Кракауэр написал с позиции осведомленного аутсайдера, которой придерживался и Беньямин[293]293
  См. короткую политическую аллегорию Möwen («Чайки»), входящую в цикл Nordische See («Северное море») и опубликованную в сентябре 1930 г. в Frankfurter Zeitung (GS, 4:385–386).


[Закрыть]
. В качестве «революционного автора из рядов буржуазии» этот аутсайдер и «оппозиционер» объявляет своим главным делом политизацию своего собственного класса; он знает, что пролетаризация интеллектуала едва ли способна превратить его в пролетария и что влияние со стороны интеллектуала может быть лишь косвенным. В противоположность модному радикализму он не обслуживает запросы снобов, нуждающихся в сенсациях, однако в качестве физиономиста и толкователя снов подмечает яркие и неяркие детали жилых пространств, трудовых привычек, платья и меблировки, повсеместно относясь к различным аспектам социальной реальности как к сложным образам на загадочной картинке, на которой следует выявить подлинную сущность среди фантасмагорий:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю