412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Дженнингс » Вальтер Беньямин. Критическая жизнь » Текст книги (страница 24)
Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:49

Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"


Автор книги: Майкл Дженнингс


Соавторы: Ховард Айленд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 55 страниц)

В отношениях Беньямина с собратьями по перу происходили и другие события. В середине февраля 1928 г. он встретился с преподававшим в то время в Гейдельберге литературным критиком Эрнстом Робертом Курциусом (1886–1956), чьи эссе о современных французских романистах он впервые читал в 1919 г.; в 1948 г. Курциус издаст свой влиятельный труд «Европейская литература и латинское Средневековье». Кроме того, тогда же состоялись первые личные встречи Беньямина с Гофмансталем, которому он послал две свои книги. Книга о барочной драме была снабжена посвящением: «Гуго фон Гофмансталю, расчистившему путь для этой книги, с благодарностями. 1 февраля 1928, В. Б.» (GB, 3:333n), смысл которого раскрывает замечание Беньямина Бриону о том, что Гофмансталь был первым читателем этого труда (см.: GB, 3:336). Разговор с Гофмансталем, посетившим Беньямина в его квартире на вилле в Грюневальде, касался его отношения к собственному еврейству, а также зарождавшихся у него идей по поводу исследования о пассажах. Эта встреча была для Беньямина непростой. Он осознавал, что проявлял «непреодолимую сдержанность… невзирая на все мое восхищение им» и невзирая на «все проявленное им подлинное понимание и доброжелательство». Шолему он писал, что Гофмансталь порой «едва ли не впадает в детство» и «не видит со стороны окружающих ни капли понимания» (C, 327–328). В следующем месяце Беньямин напечатал рецензию на театральную премьеру барочной драмы Гофмансталя (как определил ее он сам) Der Turm («Башня»), хотя в своих письмах Беньямин упоминал об очень неоднозначном впечатлении, которая произвела на него эта пьеса, и сравнивал ее в своей рецензии с «миром христианских страданий, изображенных в „Гамлете“» (см.: SW, 2:105).

В феврале Беньямин ближе познакомился и с Теодором Визенгрундом Адорно, прибывшим на несколько недель в Берлин, что дало возможность продолжить дискуссии, начатые ими во Франкфурте в 1923 г. В середине февраля Беньямин сообщал Кракауэру (который первым представил их друг другу), что «мы с Визенгрундом часто видимся – к взаимной пользе. Теперь он познакомился и с Эрнстом Блохом» (GB, 3:334). Беньямин снова встретился с Адорно в начале июня в Кенигштайне под Франкфуртом, где Адорно учился в докторантуре, а еще месяц спустя они начали вошедшую в историю двенадцатилетнюю переписку, позволяющую проследить развитие их «философской дружбы»[256]256
  Адорно называл ее “philosophischen Freundschaft”, почти повторяя определение Беньямина “philosophische Kameradschaft” (BA, 108, 10).


[Закрыть]
. (Однако называть друг друга по имени они начали лишь осенью 1936 г., после визита Адорно в Париж, и в их переписке никогда не было той фамильярности, которую Беньямин позволял себе в отношении таких старых друзей, как Шолем, Эрнст Шен и Альфред Кон; тем не менее последнее письмо Беньямина, продиктованное им перед смертью, было адресовано Адорно.) В тот момент связи между ними еще сильнее скрепляло нежное отношение Беньямина к Маргарете (Гретель) Карплус (1902–1993), впоследствии вышедшей замуж за Адорно, с которой Беньямин познакомился в начале года и которой он в первые годы своей эмиграции писал теплые и игривые письма, полные проницательных наблюдений на самые разные темы. В свою очередь, Гретель Карплус щедро делилась своим временем и деньгами – в середине 1930-х гг. она руководила компанией по изготовлению перчаток, – разными способами помогая Беньямину после его бегства из Берлина в марте 1933 г. Хотя Дора много трудилась, переводя детективный роман Г. К. Честертона, читая по радио лекции о детском образовании, сочиняя книжные рецензии для Die literarische Welt (в том числе рецензию на «недописанные» «Поминки по Финнегану» Джойса) и работая редактором в журнале Die praktische Berlinerin, в марте Беньямин называл Шолему положение семьи «мрачным» (GB, 3:348). Несомненно, отчасти это был намек на обещанную стипендию из Иерусалима. Однако, какими бы мрачными ни были их финансовые перспективы, Беньямин тем не менее нашел время и деньги для того, чтобы в январе совершить блиц-визит в известное казино в Сопоте, входившее в состав вольного города Данцига. Что касается его литературных перспектив, то они, в сущности, улучшились по сравнению с прежними днями. Беньямин регулярно писал рецензии и фельетоны для Die literarische Welt и Frankfurter Zeitung, а время от времени и для других журналов, включая Neue schweizer Rundschau и Internationale Revue i10. Беньямин получил предложение стать постоянным автором популярного журнала Das Tagebuch от его издателя Стефана Гроссмана. Более того, Ровольт предложил продлить контракт с Беньямином и дополнить его ежемесячной стипендией, а от издательства Hegner Verlag поступило встречное предложение, хотя в итоге Беньямин отклонил и то, и другое: условия, предложенные Ровольтом, он счел оскорбительными, а Hegner Verlag вызывало у него подозрения своей «католической ориентацией» (C, 322).

Многочисленные издатели Беньямина получали с виллы на Дельбрюкштрассе один текст за другим. Помимо двух описаний беседы с Жидом весной были изданы три статьи Беньямина о детских игрушках, в которых он ведет речь о культурной истории игрушек и подступается к «философской классификации игрушек», рассматривая мир игр не с точки зрения детского сознания, то есть психологии индивидуума, а с точки зрения теории игры[257]257
  Эти три статьи об игрушках см. в переводе на английский в SW, 2:98–102, 113–116, 117–121. См. также письмо Беньямина Кракауэру от 21 декабря 1927 г. в GB, 3:315–316.


[Закрыть]
. Кроме того, он писал о публичной читке Карлом Краусом «Парижской жизни» Оффенбаха, выставке уникальных акварельных диапозитивов XIX в., графологии, книгах, написанных душевнобольными, Берлинской продовольственной выставке, «Париже как богине», а к концу года к этим текстам добавились статьи о романисте Жюльене Грине, «пути к успеху в 13 тезисах» (наброски теории азартных игр), книге ботанических фотографий Карла Блоссфельдта, открывшего ими «новые образные миры», и о Гёте в Веймаре. Многие из этих текстов посвящены темам, затронутым в проекте «Пассажи». Вместе с тем статьи о Гёте и Веймаре стали побочным результатом работы Беньямина над энциклопедической статьей о Гёте, заказанной годом ранее для Большой советской энциклопедии; сама эта статья была написана в 1928 г. Во время июньского посещения Дома Гёте в Веймаре, предпринятого ради сверки источников, Беньямин был неожиданно на 20 минут предоставлен самому себе в кабинете великого писателя, и поблизости не маячило даже тени смотрителя. «В жизни бывает так, – отмечал он, пересказывая свои ощущения Альфреду и Грете Кон, – что чем хладнокровнее ты относишься к вещам, тем теплее они порой отзываются в ответ» (GB, 3:386).

Среди статей и рецензий, напечатанных Беньямином в начале 1928 г., своими нетипично грубыми для него инвективами выделяется одна короткая рецензия, малозначительная сама по себе. Речь идет о рецензии на книгу Евы Физель Die Sprachphilosophie der deutschen Romantik («Философия языка немецкого романтизма», 1927), изданной в феврале в Frankfurter Zeitung и ставшей причиной для раздраженного письма автора книги в газету. Кракауэр, редактировавший фельетонный раздел газеты, ответил письмом Еве Физель, в котором выступал в поддержку рецензии Беньямина. (Ни одно из этих писем не сохранилось.) В письме Кракауэру от 10 марта Беньямин благодарит его за эту демонстрацию солидарности и воздает должное «замечательно точному ехидству», с которым Кракауэр встал на его защиту от «ученой дамочки с револьвером [Revolverheldin]. Из такого же теста слеплены фурии» (GB, 3:341, 343). Далее он шутит о том, что ему потребуется телохранитель на случай дальнейших нападок со стороны читателей рецензий. В письме Шолему он упоминает, что «ненормальная баба» (törichte Frauenzimmer) в своем «бесстыжем» письме в Frankfurter Zeitung ссылалась на ряд важных персон, якобы поддерживавших ее труд, включая Генриха Вельфлина и Эрнста Кассирера (см.: GB, 3:346).

В своей рецензии Беньямин писал, что книга Физель «скорее всего [написана как] диссертация» (что было не так), и ставил ее «намного выше средней докторской диссертации в немецкой филологии». К этому он добавлял: «Это следует заявить с самого начала с тем, чтобы предотвратить какие-либо недоразумения в отношении второго утверждения: перед нами – типичный образчик женского ученого труда. Иными словами, высокая профессиональная компетентность и уровень эрудиции ее автора совершенно не соответствуют низкой степени внутренней независимости и подлинного владения заявленной темой» (GS, 3:96). Далее он упрекает этот труд (прибегая к формулировке, напоминающей о Ницше) за его «недостойный историцизм», которому не хватает реального понимания теории языка, заложенной в романтическом мышлении[258]258
  Ср. «О понимании истории», раздел XVI (SW 4:396; Озарения, 235).


[Закрыть]
: «Ведь конкретные контексты могут быть уверенно выявлены только на основе [интеллектуальных] центров, остававшихся недоступными [самому этому мышлению]». Кроме того, он устраивает автору выволочку за ее «неподобающее» невнимание к вторичной литературе и скудость библиографии.

Похоже, Беньямин читал эту книгу не слишком внимательно – он относит ее к разряду той прагматичной научной лингвистики, которая открыто подвергается критике в конце книги, – и не удосужился узнать что-либо об авторе книги. На самом деле она была написана человеком, специализирующимся в первую очередь в другой области, а именно в античной филологии. Ева Физель в конце 1920-х гг. получила международное признание в качестве авторитета по грамматике этрусского языка. Из-за принятых в 1933 г. антисемитских законов она лишилась места преподавателя в Мюнхене, несмотря на формальное заступничество со стороны своих коллег и студентов, и в 1934 г. эмигрировала в США, где впоследствии преподавала в Йеле и в колледже Брин-Мор[259]259
  См.: Häntzschel, “Die Philologin Eva Fiesel”. Решение не помещать библиографию в книгу, рецензировавшуюся Беньямином, очевидно, было принято издателем. Книга Физель была переиздана в 1973 г.


[Закрыть]
. Довольно одиозная тональность рецензии Беньямина несколько озадачивает. Он не позволял себе ничего подобного в более чем десятке своих рецензий на другие книги, написанные женщинами. Если ему и были свойственны какие-либо антифеминистские настроения, то они никак не мешали ему проявлять уважение к таким женщинам, с которыми он дружил, как Ханна Арендт, Адриенна Монье, Гизела Фройнд, Элизабет Гауптман, Анна Зегерс и др.[260]260
  Ср. письмо от 31 июля 1918 г. Эрнсту Шену, в котором Беньямин отмечает по поводу книги Луизы Цурлинден Gedanken Platons in der deutschen Romantik (1910): «Невозможно описать ужас, охватывающий тебя, когда женщины стремятся играть ключевую роль при обсуждении подобных предметов. Эта работа поистине позорна» (C, 133). В этом же письме звучит слово «бесстыдство». Эти настроения не вполне соответствуют заявлениям, сделанным им пятью годами ранее по поводу необходимости подняться над различием между «мужчиной» и «женщиной» (см. главу 2).


[Закрыть]
Разумеется, вполне возможно, что в данном случае сработала защитная реакция на то, что он счел пусть тонко организованным, но недостойным посягательством на свою собственную интеллектуальную территорию, которое вдобавок не воздавало должного его прошлому вкладу в этой области («Концепция критики в немецком романтизме»). Нападки сопоставимого накала вновь прозвучат лишь в неопубликованной рецензии Беньямина 1938 г. на книгу Макса Брода о Кафке (см.: SW, 3:317–321).

Впервые за время своей профессиональной карьеры Беньямин имел возможность более разборчиво выбирать книги для рецензий, и он постарался уделять основное внимание работам, имеющим отношение к его проекту «Пассажи». В начале года он признавался Альфреду Кону: «Мне нужно заняться чем-то новым, чем-то совершенно иным. Меня связывает журналистско-дипломатическая писанина» (GB, 3:321). В том, что касается исследования о пассажах, Беньямин, по его собственным словам, вступил на неизведанную территорию. «Труд о парижских пассажах, – сообщал он Шолему в письме от 24 мая, – приобретает все больше таинственности и требовательности, а по ночам воет, словно маленький зверь, которого днем я забыл напоить водой из самых далеких источников. Один Бог знает, что случится… когда я выпущу его на волю. Но это произойдет еще очень не скоро, и, хотя сам я могу постоянно всматриваться в глубины клетки, в которой он живет своей жизнью, едва ли я позволю заглянуть туда кому-либо другому» (C, 335). В число всевозможных источников, изучавшихся им в то время, входил и «скудный материал», связанный с философским описанием моды, «этого естественного и совершенно иррационального временного критерия исторического процесса» (C, 329), служащего темой папки B проекта «Пассажи».

Несмотря на работу, не отпускавшую Беньямина из-за стола, время от времени он совершал вылазки в берлинскую интеллектуальную жизнь. Брат Шолема Эрих пригласил его на ежегодный торжественный обед берлинских библиофилов. Там гостям были вручены экземпляры любопытной книжки Amtliches Lehrgedicht der Philosophischen Fakultät der Haupt– und Staats– Universität Muri («Официальная дидактическая поэма философского факультета университета Мури»), автором которой был Гершом Шолем, «педель кафедры философии религии», посвятивший свой труд «Его Великолепию Вальтеру Беньямину, ректору университета Мури». Двое друзей сочинили это собрание шуток и сатир на ученую среду, когда в 1918 г. жили в швейцарской деревне Мури, и теперь брат Шолема издал его ограниченным тиражом в 250 экземпляров. А в конце марта Беньямин присутствовал на последнем из четырех выступлений Карла Крауса, на которых этот великий сатирик под аккомпанемент фортепьяно читал отрывки из оперетт Оффенбаха. Должно быть, это выступление было умопомрачительным: Беньямин сообщал Альфреду Кону, что по его окончании у него в голове творился такой сумбур, что он был не в состоянии разобраться в своих мыслях.

В апреле, спасаясь от ремонта в стенах виллы на Дельбрюкштрассе с его шумом и пылью, Беньямин перебрался в новую комнату, находившуюся «в глубинах Тиргартена, в самой забытой его части», где «в мои два окна не заглядывает ничего, кроме деревьев» (C, 335). В течение двух месяцев, которые Беньямин провел в этом жилье, прежде чем уступить его Эрнсту Блоху, он пользовался соседством с Прусской государственной библиотекой и вел там исследования, связанные с пассажами. Поддерживать это начинание на плаву ему помог аванс, полученный от Ровольта за «предполагаемую книгу о Кафке, Прусте и т. д.» (C, 335–336). Сама эта запланированная книга– Gesammelte Essays zur Literatur так и не вышла из стадии замыслов, хотя два года спустя договор на нее был расширен и перезаключен.

Наряду с литературными трудами Беньямин уделял много времени и сил попыткам помочь двум своим друзьям. Он делал все возможное для того, чтобы найти в Германии финансирование для журнала Артура Ленинга i10, столкнувшегося с серьезными денежными затруднениями. По его настоянию Кракауэр обратился к правлению Frankfurter Zeitung, а сам он писал друзьям и знакомым в издательском мире в поисках поддержки. Из этих усилий ничего не вышло, и журнал Ленинга закрылся к концу своего первого года издания. Кроме того, без работы остался Альфред Кон, и Беньямин усердно пытался найти для него что-нибудь подходящее. Впоследствии в том же году он познакомился с Густавом Глюком, берлинским банковским служащим и человеком высокой культуры, входившим в окружение Карла Крауса, и оба они нашли друг у друга удивительно много общего. Хотя Глюк в итоге послужил моделью для знаменитого провокационного портрета Беньямина «Деструктивный характер», в 1928 г. тот обратился к Глюку за практическим советом в связи с ситуацией, в которой находился Альфред Кон. Кроме того, он искал содействия и у своей новой знакомой Гретель Карплус, руководившей семейной перчаточной фабрикой в Берлине. Не сумев изыскать никаких возможностей в пределах германской экономики, которая к середине 1929 г. скатилась в кризис, Беньямин в конце концов предложил начитанному Кону попробовать свои силы в журналистике и даже сосватал несколько его рецензий в Frankfurter Zeitung и Die literarische Welt.

В письме Шолему от 24 мая Беньямин возвещал о своем неминуемом приезде в Иерусалим и в то же время делился экономическими соображениями: «Я однозначно поставил в свое расписание на этот год осенний визит в Палестину. Надеюсь, что до этого времени мы с Магнесом придем к соглашению относительно финансовых условий моей учебы» (C, 335). Несколькими неделями позже он встретился с Магнесом в Берлине, и канцлер университета «сам и без дальнейших понуканий обещал» обеспечить его стипендией на изучение иврита (C, 338). На протяжении следующих двух лет Беньямин откладывал поездку в Иерусалим не менее семи раз, придумывая самые разные оправдания (такие, как необходимость закончить исследование о пассажах, необходимость быть рядом с больной матерью, необходимость быть с Асей Лацис или необходимость присутствовать на бракоразводном процессе) и в конце концов признавшись в «поистине патологической склонности тянуть с этим делом» (C, 350). Так и не добравшись до Иерусалима, в октябре он все же получил от Магнеса чек на 3642 марки (около 900 долларов в ценах 1928 г.). Беньямин выразил благодарность за эти деньги лишь восемь месяцев спустя, когда наконец приступил к изучению иврита. Как мы уже видели, эти уроки прекратились всего через несколько недель. Шолем полагает, что Беньямин с самого начала обманывал себя мыслью о смещении акцента с европейской на еврейскую литературу и не сразу осознал этого, «по возможности избегая „очной ставки“ с ситуацией» (SF, 149; ШД, 244). Тогдашние письма Беньямина, адресованные Бриону, Гофмансталю, Вольфскелю и другим, в которых он говорит о своем плане посетить Палестину и разведать обстановку, подтверждают предположения Шолема. Вместе с тем Беньямин никогда не относился к изучению иврита всерьез и явно не ощущал необходимости возместить выплаченную ему стипендию. Когда впоследствии вопрос о ее возмещении поднимался в переписке с Шолемом и в разговоре с женой Шолема в Берлине, он уклонялся от этой темы, в силу чего складывалось впечатление, что в истории со стипендией он с самого начала вел себя недобросовестно.

Конец весны обернулся двойным несчастьем. В начале мая мать Беньямина перенесла серьезный удар, от которого так до конца и не оправилась; она по-прежнему жила на вилле, но требовала все большего ухода за собой. В противоположность реакции на внезапную смерть отца Беньямин в своих письмах почти не касается этого события, упоминая его только мимоходом. А в конце мая он отправился во Франкфурт на похороны своего двоюродного деда Артура Шенфлиса, преподававшего математику во Франкфуртском университете и некоторое время занимавшего должность ректора, человека, в котором, по мнению Беньямина, своеобразно переплелись черты еврейской и христианской культуры (что он мог бы сказать и о самом себе). Во время продолжительных попыток устроиться при Франкфуртском университете Беньямин часто останавливался в доме у двоюродного деда, что способствовало их сближению. Вернувшись в Берлин, где его жильем снова стала семейная вилла, Беньямин должен был срочно написать ряд коротких и длинных статей, включая «несколько объемных статей о течениях в современной французской литературе» (C, 335). Эти статьи в итоге были опубликованы четырьмя выпусками под названием «Парижский дневник» в Die literarische Welt в апреле – июне 1930 г. В июне и июле 1928 г. Беньямин и Франц Хессель были втянуты в длительные и в конечном счете бесплодные переговоры о передаче прав на перевод Пруста издательству Piper Verlag. Дело кончилось тем, что и Беньямин, и Хессель совсем отказались от дальнейшего участия в этом полузаконченном начинании, оказавшем такое «сильное влияние на творчество [Беньямина]» (C, 340). В июле Беньямин напечатал короткий полуавтобиографический этюд о Штефане Георге, заказанный Die literarische Welt для юбилейного номера, посвященного 60-летию поэта; среди других авторов этого номера значились Мартин Бубер и Бертольд Брехт. В следующем году у последнего установились с Беньямином тесные личные отношения, сыгравшие судьбоносную роль в его жизни.

Летом 1928 г. Беньямин в привычной для него манере начал подумывать о смене обстановки, хотя ни у него, ни у Доры не было никакого постоянного дохода: «Я сижу, как пингвин, на голых скалах моих 37 лет [ему только что исполнилось 36] и размышляю о возможности отправиться одному в круиз по Скандинавии. Но, вероятно, в этом году уже слишком поздно» (GB, 3:399, Альфреду Кону). С реализацией этого плана пришлось ждать до лета 1930 г., но финансовая неопределенность не стала препятствием для более коротких поездок на юг. В июле Беньямин отправился в Мюнхен, представший его глазам как «ужасающе красивый труп, такой красивый, что трудно поверить в его безжизненность» (GB, 3:402). А в сентябре в Лугано (Швейцария) он встретил своих друзей Юлу и Фрица Радт. Из своего орлиного гнезда рядом с озером он писал Шолему о том, как ему не терпится вновь взяться за исследование о пассажах и за такую работу, которая не была бы связана ни с какими практическими соображениями. «Было бы прекрасно, – уныло отмечал он, – если бы та постыдная писанина, которой я занимаюсь ради денег, не отнимала у меня столько сил и потому не вызывала у меня отвращения. Не могу сказать, чтобы у меня не хватало возможностей для издания дряни. Чего мне никогда не хватало вопреки всему, так это лишь смелости для того, чтобы сочинять ее» (GB, 3:414). К концу месяца он поехал в Геную, а оттуда – в Марсель, где в одиночку пробовал гашиш. Еще одним плодом его нового визита в этот французский портовый город стал набор ярких зарисовок под названием «Марсель», напечатанных в апреле следующего года в Neue schweizer Rundschau («Новое швейцарское обозрение») (см.: SW, 2:232–236); их ближайшим аналогом в англоязычной литературе, вероятно, является сочиненное Джеймсом Эйджи в конце 1930-х гг. описание Бруклина. Сам Беньямин сравнивал «Марсель» с написанным им в начале года текстом о Веймаре, хотя и отмечал, что ни один город не оказывал такого упорного сопротивления предпринятым им попыткам изобразить его, как Марсель (см.: C, 352).

Самым важным из текстов, написанных Беньямином той осенью и зимой «ради денег», было эссе «Сюрреализм», опубликованное тремя выпусками в Die literarische Welt в феврале (см.: SW, 2:207–221; МВ, 263–282). Восемью месяцами ранее в этой газете был напечатан сделанный Беньямином перевод отрывков из сюрреалистического путеводителя Луи Арагона «Парижский крестьянин». Интерес Беньямина к сюрреализму восходит по крайней мере к 1925 г., когда он написал небольшой текст под названием «Сон-китч». По мере более близкого знакомства с этим движением росли и его подозрения, хотя сюрреалистический ход мысли оставался определяющей чертой исследования о пассажах, которое, согласно первоначальным замыслам Беньямина, должно было вступить во владение «наследием сюрреализма» – издалека (C, 342). Беньямин определял эссе о сюрреализме как «непрозрачную ширму, поставленную перед „Пассажами“» (C, 347). Эссе начинается и заканчивается образами техники или, точнее говоря, взаимопроникновением сил человеческого тела и технических сил в рамках по-новому организованной природы (physis). Беньямин выступает в качестве наблюдателя, удаленного от источника потока и со своей наблюдательной точки, роль которой играет его критическая электростанция в долине, пытающегося «оценить энергию движения», уже миновавшего свою «героическую фазу», которую он также называет «изначальным движением». Это движение по-прежнему занимает крайне уязвимую позицию, располагающуюся «между анархистской фрондой [агрессивной политической оппозицией] и революционной дисциплиной». Оно пытается прийти к решению перед лицом конкурирующих политических и эстетических императивов. Согласно Беньямину, сюрреализм знаменует собой кризис искусства и кризис интеллигенции вообще, кризис «гуманистической концепции свободы». Так же, как электромагнитная теория материи покончила с классическим представлением о материи как об элементарном веществе, так и идея о сущности и идентичности человека претерпевает изменения в рамках нового динамичного фюзиса[261]261
  Ср. последнюю главку «Улицы с односторонним движением» «К планетарию», в которой речь идет об овладении «новой плотью» и о новом фюзисе с его беспрецедентными скоростями и ритмами, задаваемыми современной техникой, и со складывающейся благодаря этому новой политической расстановкой сил (см.: SW, 1:486–487; УОД, 109–112).


[Закрыть]
. Вместо атомистических субъекта и объекта классической эпистемологии Беньямин обращается здесь к категориям образного пространства (Bildraum) и телесного пространства (Leibraum) для того, чтобы дать определение новой событийной ткани реальности и ее волновому действию или «иннервации». Эта взвесь того, что Бергсон называл «логикой твердых тел», влечет за собой глубокие последствия для акта чтения. Сюрреалистические тексты подчеркнуто не являются «литературой», хотя при взгляде с иного угла они представляют собой «первобытный всплеск эзотерической поэзии». Беньямин писал в своем «Парижском дневнике» 1930 г.:

В тот момент, когда идея poésie pure рискует задохнуться в стерильном академизме, сюрреализм делает на ней демагогический, почти политический упор. Он вновь открывает великую традицию эзотерической поэзии, которая на самом деле весьма далека от l’art pour l’art, и для поэзии это оказывается такой секретной, целительной практикой (SW, 2:350).

Сюрреалисты взрывают сферу поэзии изнутри, доводя идею «поэтической жизни» до предела. Свидетельство тому – их увлечение всевозможной стариной: первыми стальными конструкциями, первыми фабричными зданиями, первыми фотоснимками, вещами, покидающими этот мир, огромными роялями, одеждой пятилетней давности, встреча с которыми порождает образы первозданной интенсивности. Конечно же, здесь просматривается одна из главных связей с «Пассажами», в рамках которых придается не меньшее значение доведению «колоссальных „атмосферных“ сил, скрывающихся в этих [устаревших или древних] вещах до точки взрыва». (Эта формулировка заставляет вспомнить и «призматические» способности кино, о которых шла речь выше.) Такая мобилизация энергии старины для ее использования в текущих целях – прием, сознательно применяемый Беньямином еще с самых ранних своих работ[262]262
  «Метафизика молодости» (1913–1914) начинается словами: «Каждый день, подобно спящим, мы пользуемся непомерными источниками энергии. Все, что мы делаем и думаем, заполнено существованием наших отцов и предков». В «Жизни студентов» (1915) сразу же делается аналогичное заявление: «Элементы этого конечного состояния… глубоко вошли в каждую эпоху как творения и мысли, со всех сторон подверженные опасностям, опороченные и осмеянные» (EW, 144; Озарения, 9).


[Закрыть]
, – задает основу для возможности если не революционного действия, то хотя бы революционного опыта и революционного нигилизма. Суть революции в первую очередь заключается в ее отношении к тому, что называется обыденным – «мы проникаем в тайну лишь в той мере, в какой распознаем ее в повседневном мире», – хотя Беньямин оставляет открытым «кардинальный вопрос» о том, складывается ли революционная ситуация при изменении установок или при изменении внешних обстоятельств. По его словам, этот вопрос определяет отношения между политикой и моралью. «Мирское озарение» мира вещей, вскрывающее тайное сродство между всевозможными явлениями, выявляет в пространстве политических действий – в рамках того, что он называет «телесной иннервацией коллектива», – образное пространство, в котором перестают действовать одни только силы созерцания. Здесь действие предлагает собственный образ и является этим образом. В примечательном последнем абзаце эссе о сюрреализме, заставляющем вспомнить «Манифест Коммунистической партии», Беньямин ведет речь о «том самом образном пространстве, которое мы обживаем при помощи мирского озарения», и изображает это образное пространство, обвенчанное с телесным пространством, как «мир всеобщей и целостной реальности» – к этому определению он еще вернется в конце своего творческого пути, при работе над эссе «О понимании истории»[263]263
  «Мессианский мир есть мир всеобщей и целостной реальности. Только в мессианском царстве существует всеобщая история. Не как письменная история, а как празднично воплощаемая история. Этот праздник очищен от всякой торжественности… Его язык – освобожденная проза» (SW, 4:404).


[Закрыть]
. Тема свободы, когда-то вдохновлявшая юношеский радикализм, сейчас возвращается в полноте «сюрреалистического опыта» с его раскрепощением «я» и размеренным стиранием грани, отделяющей мир сна от мира яви. Такая «радикальная интеллектуальная свобода», обуздываемая «контролируемым пессимизмом», сделает возможной ту целостную реальность, посредством которой реальность, как мы читаем в конце эссе, преодолевает саму себя. Объясняя эту способность к освобождению, Беньямин дает понять, что сами сюрреалисты не всегда оказывались на высоте задачи мирского высвечивания, вытекающей из революционной поэтической жизни, так как в своем саботаже либерально-гуманистического рационализма и в своих «разгоряченных фантазиях» они порой испытывали влечение к недиалектической концепции мифа, сна и бессознательного[264]264
  В 1932 г. Беньямин будет говорить о «реакционном пути» сюрреалистов (SW, 2:599).


[Закрыть]
.

Изучать следствия концепций, столь кратко очерченных в эссе о сюрреализме, выпало на долю самого Беньямина; его мысли о политике отныне подчинялись представлению о коллективе как о «телесном пространстве», сформированном «образным пространством» и существующем в его пределах. Значительную часть его творчества 1930-х гг., посвященного эстетике средств коммуникации, можно, по сути, рассматривать как раскрытие этих концепций и уточнение отношений между ними. Конечная цель – формирование и трансформация коллектива – происходит посредством иннервации, которую Мириам Брату Хансен называла «неразрушающим, миметическим объединением мира»[265]265
  Hansen, “Room for Play”, 7.


[Закрыть]
. А как утверждает Беньямин в своем эссе 1936 г. о произведении искусства, искусство представляет собой незаменимое средство этого объединения: «Кино позволяет приучать людей к новым апперцепциям и реакциям, которых требует взаимодействие с техникой, чья роль в их жизни усиливается день ото дня. Сделать этот колоссальный технический аппарат нашей эпохи объектом человеческой иннервации – вот историческая задача, при решении которой кино находит свой истинный смысл»[266]266
  Benjamin, “The Work of Art in the Age of Its Technological Reproducibility” (first version), 19.


[Закрыть]
.

Если в середине 1925 г. профессиональная карьера Беньямина едва теплилась, то в течение трех следующих лет он поразительным образом завоевал себе место на немецкой культурной сцене конца 1920-х гг. Задним числом ясно, что это достижение в значительной степени было обязано не только блеску его пера и необыкновенной оригинальности его анализа, но и несравненной многогранности его творчества. Беньямин мог выработать журналистский стиль, созвучный преобладающим тенденциям эпохи и особенно течению «Новая вещественность», быстро вытеснявшему проявления самодовольной имперской культуры, долго продержавшейся и в Веймарской республике. Но творчество Беньямина далеко выходило за пределы «Новой вещественности». Благодаря тому, с чем он столкнулся в Советском Союзе, и все более тесным контактам с Брехтом левая позиция, часто диктовавшая его подход, принципиально отличалась от леволиберальной ориентации большинства деятелей «Новой вещественности». И ключевые моменты этого творчества дополнительно расцвечивала растущая осведомленность Беньямина в сфере массовой культуры, особенно его углубленное и личное знакомство с европейскими авангардными течениями. В итоге созданный Беньямином корпус работ завоевал ему стремительно укреплявшуюся репутацию и доступ ко все более широкому спектру издательских каналов. «Стажировка в области немецкой литературы» закончилась, и перед Вальтером Беньямином открылся путь к позиции самого значительного немецкого культурного критика тех дней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю