412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Майкл Дженнингс » Вальтер Беньямин. Критическая жизнь » Текст книги (страница 43)
Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:49

Текст книги "Вальтер Беньямин. Критическая жизнь"


Автор книги: Майкл Дженнингс


Соавторы: Ховард Айленд
сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 55 страниц)

Не каждый из дней, совместно проведенных Адорно и Беньямином в Париже, был посвящен работе над сборником Хоркхаймера. Визит Адорно дал им с Беньямином много времени для проработки вопросов, представлявших для них взаимный интерес; по словам Беньямина, общение с Адорно «подготовило почву для продуманного осуществления давно созревших замыслов», тем более что они с Беньямином вновь обнаружили «единство в отношении важнейших теоретических начинаний», которое в свете их долгой разлуки «порой казалось почти поразительным» (BA, 155; C, 533). Они обсуждали свои недавние работы и, разумеется, текущее состояние и дальнейшие перспективы изысканий о пассажах. Адорно, рассматривавший исследование о пассажах в его непосредственном историческом контексте, предложил Беньямину написать эссе с критикой теорий К. Г. Юнга; ему казалось, что возможность провести грань между теорией Юнга об архаическом образе и теорией Беньямина о диалектическом образе, представлявшей собой суть историографического метода Беньямина, могла бы вдохнуть свежую энергию в этот проект и прояснить его эпистемологию. Те несколько дней в Париже стали прорывом в их личных отношениях. В начале 1930-х гг. Беньямин с настороженностью относился к тому, что Адорно, по его мнению, воровал у него идеи ради многообещающей научной карьеры, в которой было отказано ему самому. Затем последовали годы в целом дружественного интеллектуального диалога, сопровождавшегося подспудным соперничеством за сердце Гретель Адорно. И лишь сейчас, в 1936 г., сходство их жизненной ситуации соединилось с давним сходством их теоретических и политических интересов. После этих парижских дней они стали называть друг друга в своей переписке Тедди и Вальтером, хотя так и не преодолели барьер формального обращения на «вы» (немецкое Sie).

Оптимизм, внушенный Беньямину визитом Адорно, оказался недолгим. Ближе к концу месяца Беньямин узнал, что его брат Георг 14 октября 1936 г. был приговорен к шести годам заключения в тюрьме Бранденбург-Герден. В ответ на немногословное извещение, полученное от Беньямина – «говорят, что он держался с совершенно незабываемым мужеством и выдержкой», – Шолем сравнил положение Георга с положением своего брата, тоже ставшего политическим заключенным в Германии. «С тех пор как [пацифист Карл фон] Оссиецкий получил [в 1935 г.] Нобелевскую премию, они с удвоенным рвением мстят за это тем политическим узникам, содержащимся в предварительном заключении, у которых сохранилось здоровье: моя мать пишет мне, что им было уготовано много новых испытаний. Но что хуже всего – так это полная непредсказуемость сроков заключения» (BS, 187, 189). И все же, какими бы тревожными ни были эти известия, куда большее беспокойство у Беньямина вызывала катастрофа, назревавшая в его собственном семействе. Дора Софи еще весной 1936 г. начала сообщать ему о проблемах со Штефаном. Он требовал от нее разрешения не ходить в местный лицей, сетуя на зубрежку, к которой сводилось обучение в этом заведении. Дора Софи признавалась Беньямину, что усматривает корень проблем в самом Штефане: в Берлине он был чрезвычайно успевающим учеником, теперь же получал посредственные оценки и реагировал на них мыслями о побеге. Альтернативой мог бы стать интернат в Швейцарии, но он был Доре не по карману. Она пыталась продать дом на Дельбрюкштрассе в Берлине, который отошел ей по соглашению о разводе, но очень боялась, что вступившие в силу «еврейские законы» сделают продажу дома невозможной[424]424
  Дора Софи Беньямин Вальтеру Беньямину, 19 апреля 1936 г. Walter Benjamin Archive 015, Dora Sophie Benjamin 1935–1937, 1936/4.


[Закрыть]
.

Известия о проблемах со Штефаном, несомненно, застали Беньямина врасплох. Его переписка с сыном велась нерегулярно, но письма, которыми они обменивались, в целом были беззаботными. Его сыну даже удалось подать в шутливом тоне сообщение о попытке записать его в «юные фашисты», членство в которых служило преддверием к вступлению в фашистскую партию. Все члены местной «авангардистской» группы в Сан-Ремо были автоматически включены в списки «юных фашистов», но Штефан даже не знал, что входит в число «авангардистов». На вопрос о знании иностранных языков он заявил чиновнику в местном отделении фашистской партии, что вскоре уедет за границу, и это дало ему временную отсрочку (см.: GB, 5:320n). Летом Штефан действительно покинул Италию, вернувшись в Вену, чтобы готовиться к вступительным экзаменам в австрийскую гимназию. Но и здесь у него ничего не вышло, и он написал своей матери, что вместо этого будет поступать в гостиничное училище, тем самым приведя в ужас своих высокообразованных родителей. К концу октября 1936 г. Штефан перестал подавать о себе вести, отказываясь отвечать как на письма и телеграммы от родителей, так и на звонки от сестры отца Доры. Дора Софи заклинала Беньямина отправиться в Вену и разыскать их сына, так как сама она не решалась туда ехать из-за страха быть арестованной. Она покинула Германию, не заплатив крупного налога, взимавшегося со всех эмигрантов, и на ее арест был выписан ордер (о чем даже упоминалось в берлинских газетах)[425]425
  Дора Софи Беньямин Вальтеру Беньямину, 10 июля, 16 августа и 16 октября 1936 г. Walter Benjamin Archive 015, Dora Sophie Benjamin 1935–1937, 1936/8 и 1936/10.


[Закрыть]
. Соответственно, Беньямин сделал приготовления к тому, чтобы 5 ноября выехать из Парижа, и даже успел сообщить Францу Глюку о том, что его почта будет пересылаться в Вену. Но из-за продолжавшейся неопределенности – они с Дорой не знали, ни где именно находится Штефан, ни каковы его намерения, – он отправился в путь лишь в конце ноября: сначала в Сан-Ремо, а оттуда через Равенну в Венецию – Штефан в конце концов согласился встретиться там с отцом, но не с матерью. Переговоры между отцом и сыном принесли свои плоды, и Штефан согласился вернуться с отцом в Сан-Ремо.

Беньямин описывал проблему, одолевавшую его сына, как «расстройство воли» (GB, 5:428); как бы родители Штефана ни называли это, его психологическое состояние в самом деле вызывало опасения. Беньямин сразу же попытался организовать для сына визит к известному психоаналитику, своему боевому товарищу по былым дням молодежного движения Зигфриду Бернфельду. Но, пообщавшись с подростком подольше, Беньямин вынес более разумную оценку. Он писал Хоркхаймеру, что «в случае моего сына, которому сейчас 18 лет, ему пришлось покинуть страну в период полового созревания, и с тех пор он так и остается неуравновешенным» (GB, 5:431). Чем дольше Беньямин находился в обществе сына, тем лучше понимал его моральное состояние. Что на самом деле происходило со Штефаном, до конца неясно, но, по-видимому, он назло родителям пропадал в венском полусвете, раздобывая деньги всеми возможными способами и так же быстро их проигрывая. Дора Софи сходила с ума от беспокойства. Ей казалось, что надо держать Штефана подальше от Вены с ее угрозой, создававшейся «доступностью всех казино», но она считала, что его нельзя оставлять в Сан-Ремо. В том, как она объясняла это решение, в полной мере отразилась ее идея о «нравственном падении» сына: если бы Штефан вернулся в Сан-Рено, то он бы «превратился здесь в нахлебника и бездельника, поскольку он по своей природе не склонен ни к какому серьезному делу. Я не могу доверить ему бухгалтерию пансиона и тем более кассу; он ничего не понимает в том, как управлять пансионом, и слишком изнежился для того, чтобы быть пригодным к физическому труду»[426]426
  Дора Софи Беньямин Вальтеру Беньямину, 26 января 1937 г. Walter Benjamin Archive 015, Dora Sophie Benjamin 1935–1937.


[Закрыть]
. В тот момент, когда их с Вальтером попытки спасти сына зашли в тупик, ее тревожило, что он уже мог стать преступником. Именно тогда ей в голову пришла радикальная мысль, чтобы Штефана усыновила его берлинская няня Фриди Барт, успевшая стать швейцарской гражданкой и проживавшая в Берне. Мы можем только представлять себе реакцию отца Штефана на его проблемы с деньгами и азартными играми. Беньямин, и без того испытывавший определенную вину за разлад в отношениях с сыном, теперь, наверное, был охвачен настоящим раскаянием.

В итоге эмоциональное состояние Штефана в течение 1937 г. улучшилось. Он выдержал вступительные экзамены в австрийские университеты по естественной истории и географии и даже добился, чтобы его имя было внесено в списки членов Венского фашистского союза, надеясь получить австрийское гражданство или по крайней мере паспорт. Первые результаты психоанализа встревожили его мать; она обвиняла себя в том, что сын получал от нее слишком мало любви в первый год их бегства из Берлина. Узнав об этом, Беньямин заплатил своей знакомой, Ане Мендельсон, 50 франков за то, чтобы она произвела графологический анализ характера его сына (письмо Беньямина с описанием результатов анализа утрачено). Наконец, Штефан побывал и у невролога Вильгельма Хоффера, который смог сказать что-то обнадеживающее. «Общее впечатление благоприятное. Внешне Штефана можно описать как хорошо развитого молодого человека, который производит вполне мужественное впечатление… Поначалу он вел себя застенчиво и неловко, что вполне объяснимо с учетом его возраста и ситуации». По мнению Хоффера, безрассудное поведение Штефана и то, что он оказался в дурном обществе, вероятно, было временным явлением[427]427
  Вильгельм Хоффер Доре Софи Беньямин, 24 мая 1937 г. Walter Benjamin Archive 018, Dora Sophie Benjamin 1937–1939, 1937/5.


[Закрыть]
.

Кризис, переживаемый Штефаном, как и можно было ожидать, вновь пробудил недоверие в отношениях между Беньямином и Дорой: Беньямин считал, что она в одностороннем порядке принимает решения по всем принципиальным вопросам, а Дора отвечала на это новыми обвинениями в том, что Беньямин уделяет слишком мало внимания своему сыну. Впрочем, как и во многих предыдущих случаях, той весной им удалось уладить свои разногласия, и в начале лета Беньямин опять вернулся в пансион в Сан-Ремо.

Встреча Беньямина со Штефаном в Венеции обернулась одной неожиданной удачей: проезжая через Равенну, Беньямин получил возможность увидеть ее знаменитые византийские мозаики. «Я наконец удовлетворил желание, которое лелеял 20 лет: я видел мозаики Равенны. Впечатление, которое они произвели на меня, едва превосходит впечатление от угрюмых, похожих на крепости церквей, уже давно лишившихся всех перемежающихся орнаментов, украшавших их фасады. Некоторые в какой-то мере ушли в землю, и, чтобы проникнуть в них, нужно спуститься вниз по ступеням; это лишь усиливает ощущение, что ты попал в прошлое» (BS, 188). Хотя мозаики Равенны почти не оставили следов в его творчестве, следующая встреча с миром искусства, состоявшаяся несколько недель спустя в Париже, принесла намного более осязаемые плоды. Беньямин получил «исключительное удовольствие» (GB, 5:481), побывав на большой выставке работ Константена Гиса, художника XIX в., которому посвящено одно из самых важных эссе Бодлера Le peintre de la vie moderne («Художник современной жизни»), часто цитируемом в «Пассажах».

Во время треволнений из-за Штефана, пока его родители пытались найти выход из положения, Беньямину приходилось ездить взад-вперед между Парижем и Сан-Ремо. Урзель Буд воспользовалась случаем немного подзаработать и сдала комнату Беньямина еще одному жильцу; поэтому в первые недели декабря Беньямин нашел себе временное пристанище в квартире на улице Лавель, 185, в 15-м округе. Время с Рождества 1936 г. по середину января 1937 г. он провел в Сан-Ремо. Вернувшись в январе в Париж в свою квартиру на улице Бенар, Беньямин немедленно принялся за эссе об Эдуарде Фуксе. В августе предыдущего года, во время визита в Данию, он снова занимался подготовительной работой к написанию этого текста, заказанного ему Zeitschrift für Sozialforschung в 1933 или 1934 г.; в 1935–1936 гг. он работал над этим проектом спорадически и без особого энтузиазма, но теперь почувствовал, что ему ничего не остается, кроме как завершить эту работу. Потому ему удалось, как выразился Адорно, «затравить лисицу» («фукс» по-немецки означает «лиса»), то есть приступить к написанию эссе, долго откладывавшегося в сторону. В конце января он известил Адорно и Хоркхаймера о том, что начал сочинять черновик эссе и что для его завершения ему, вероятно, потребуется еще недели три. Стремительность и напряженность, сопровождавшие сочинение эссе, вполне могли поспорить с неспешностью, с которой шла подготовка к его написанию. 1 марта Беньямин писал Адорно: «Уверен, что вам в голову не приходила иная причина моего молчания в эти дни, кроме самой правдоподобной. После того как работа над текстом о Фуксе подошла к решающему этапу, она уже не терпела никаких соперников – ни днем, ни ночью» (BA, 168). Такой короткий срок написания эссе объясняется тем, что Беньямин активно пользовался имевшимися у него материалами: примечательная критическая историография, которой открывается эссе, а также большие разделы об искусстве и политике во Франции XIX в. позаимствованы непосредственно из «Пассажей», а соображения о связях Фукса с марксизмом и с Социал-демократической партией опирались на материалы ее журнала Die neue Zeit, с которыми Беньямин подробно ознакомился за два лета, проведенные в Дании.

На каждой странице эссе отражается неоднозначное отношение Беньямина к его герою. Эдуард Фукс (1870–1940) в 1886 г. вступил в Социал-демократическую партию, а в 1888–1889 гг. уже сидел в тюрьме за политическую деятельность. В наше время он больше всего известен своей Illustrierte Sittengeschichte vom Mittelalter bis zur Gegenwart («Иллюстрированная история нравов от средневековья до современности»), изданной в трех томах в 1909–1912 гг., и Die Geschichte der erotischen Kunst («История эротического искусства»), три тома которой вышли в 1922–1926 гг. Беньямин признает в Фуксе первопроходца в сфере коллекционирования карикатуры, эротического искусства и жанровой живописи; он подчеркивает тот вызов, который произведения Фукса бросали истинам буржуазной художественной критики с ее прославлением творческого начала художника-индивидуума и излишним доверием к стародавней классицистической концепции красоты; наконец, Беньямин воздает должное ранним попыткам Фукса примириться с массовым искусством и технологиями воспроизведения. Но в то же время Беньямин указывает на ограничения, которые накладывала на Фукса и его творчество приверженность либеральным принципам социал-демократов: убеждение в том, что объектом их просветительской деятельности являлось «общество», а не конкретный класс, их веру в дарвиновский биологизм и детерминизм, их сомнительную доктрину прогресса и неоправданного оптимизма и их глубоко немецкое морализаторство.

Таким образом, эссе Беньямина примечательно не столько разбором работ Эдуарда Фукса, сколько теорией историографии культуры, которую Беньямин излагает на первых страницах. Опираясь на теоретический фундамент, заложенный в «Пассажах», Беньямин своим эссе о Фуксе в то же время задает курс на революционную историографию, которую он будет разрабатывать в конце 1930-х гг. Его эссе начинается с понимания отношений между произведением искусства и соответствующим историческим моментом – понимания, принципиального уже для самых первых критических работ Беньямина. Согласно его точке зрения, произведение искусства, не будучи изолированной, независимой вещью, представляет собой изменяющийся исторический феномен, колеблющееся «силовое поле», порожденное слиянием и интеграцией – динамическим сочетанием – пред– и постистории произведения: «Именно благодаря [его] постистории [его] предыстория распознается как одна из сторон непрерывного процесса изменений» (SW, 3:261). Здесь, как и в своей диссертации 1919 г. о немецком романтизме, Беньямин предвосхищает теории восприятия конца XX в., признающие то влияние, которое историческое восприятие произведения оказывает на его смысл. В обоснование своей идеи Беньямин снова приводит одну из своих любимых цитат, а именно принадлежащие Гёте слова: «Нельзя судить о том, что когда-то произвело на нас большое впечатление» (SW, 3:262).

Это представление о произведении как о фрагменте широких исторических процессов представляет собой основу беньяминовской концепции диалектического образа, получившей в эссе о Фуксе новую своеобразную формулировку. Уже в 1931 г. в эссе «История литературы и литературоведение» Беньямин утверждал, что «речь идет не о том, чтобы представлять произведения литературы в связи с их временем, а о том, чтобы представлять их в том времени, в которое они возникли» (SW, 2:464; МВ, 428). То, что в 1931 г. оставалось вопросом репрезентации нашей собственной эпохи через репрезентацию тех элементов предшествовавшей эпохи, которые синхронны ей, в 1937 г. превратилось в более злободневный вопрос о том, насколько адекватен исторический опыт современности, по правде говоря всегда занимавший Беньямина. В качестве «фрагмента прошлого» произведение искусства представляет собой часть «принципиального сочетания» с «именно этим настоящим». «Ведь именно безвозвратный образ прошлого грозит исчезнуть в любом настоящем, которое не распознает себя как проглядывающее в этом образе» (SW, 3:262). Если настоящее проглядывает в образе прошлого, это означает, что «пульс» прошлого бьется во всяком настоящем. Иными словами, «историческое понимание [есть] постсуществование того, что было понято» (SW, 3:262): это утверждение было позаимствовано из «Пассажей» (папка N2,3). Из такого диалектического выражения отношений между прошлым и настоящим вытекает, согласно ключевой формулировке Беньямина, то, что «история порождает каждое настоящее» (SW, 3:262). Это двоякое представление, восходящее к сделанному Ницше в работе «О пользе и вреде истории для жизни» заявлению о том, что прошлое можно понять только с точки зрения мощнейшей энергии настоящего, так как прошлое всегда вещает подобно оракулу, этот глубокий парадокс исторического понимания влечет за собой как конструктивные, так и деструктивные последствия. «„Построение“ предполагает „разрушение“», читаем мы в «Пассажах», «ибо распад исторического подобия должен идти тем же путем, что и построение диалектического образа»[428]428
  AP, 470 (N7,6); AP, 918 (Материалы для синопсиса 1935 г.).


[Закрыть]
. На практике это означает, что, по всей видимости, архаичные и ретроградные элементы любой эпохи должны быть переоценены историком таким образом, чтобы «сместить угол зрения (но не критерии!)», добиваясь того, чтобы «все прошлое вошло в настоящее в историческом апокатастасисе» (AP, N1a,3). Беньямин прибегает здесь к ключевому понятию античной стоической, гностической и патристической мысли, apokatastasis, означающему космологическое чередование между гибелью исторической эпохи в очистительном огне и ее возможным последующим restitutio in integrum. Эта изначально мифическо-космологическая концепция становится у Беньямина процессом, совершающимся в рамках истории.

Именно с этой точки зрения Беньямин мог критиковать понимание истории по Фуксу за то, что оно не учитывает деструктивный элемент. В принципе речь идет о несостоятельности сознания, о его капитуляции перед «ложным сознанием». Если исторический континуум не взрывается, то история культуры оказывается «отрезана» и «заморожена» в качестве объекта созерцания; конкретно вопрос сводится к «отказу от созерцательности, характерному для историцизма» (SW, 3:262)[429]429
  На типичное для Беньямина неоднозначное отношение к вопросу созерцания указывает следующее место из раздела проекта «Пассажи» под названием «Первые наброски»: «В рамках проекта „Пассажи“ следует привлечь к суду созерцание [Kontemplation]. Но оно обязано блестяще защищаться и добиться своего оправдания» (AP, 866 [Q°,6]). См. также: H2,7, о «„незаинтересованном“ созерцании, свойственном коллекционеру».


[Закрыть]
. И эту мысль увенчивает часто цитируемое и даже ставшее классическим предостережение: «Все, что исторический материалист изучает в сфере искусства или науки, обязательно имеет родословную, на которую он не может взирать без ужаса. Плоды искусства и науки обязаны своим существованием не только творчеству создавших их великих гениев, но и в той или иной степени безымянным трудам их современников. Нет такого документа культуры, который в то же время не был бы документом варварства» (SW, 3:267). Этим словам три года спустя будет отведена принципиальная роль в тетическом эссе «О понимании истории».

Достойно внимания то, что радости, которую Беньямин испытывал по завершении работы над эссе, сопутствовало «определенное чувство презрения», нараставшее в нем по мере того, как он все глубже знакомился с произведениями Фукса, и требовавшее от него принять меры к тому, чтобы оно не ощущалось в самом эссе (BA, 169). Пожалуй, оно в наибольшей степени заметно в его предварительных заметках: «Фукс не замечает деструктивного начала не только в карикатуре, но и в проявлениях сексуальности, особенно в оргазме… Фукс не понимает исторического аспекта, присущего предвкушению в искусстве. Для него художник в лучшем случае выражает в себе исторический статус-кво, но только не грядущее» (GS, 2:1356). Это неоднозначное отношение отразилось в письме Хоркхаймеру, которым сопровождалась отправленная ему рукопись:

Вам лучше, чем кому бы то ни было, известно, сколько всего свершилось во всемирной истории и в частной истории с тех пор, как впервые родился замысел этой работы [о Фуксе]. То, что этот замысел был сопряжен с определенными трудностями, нами уже обсуждалось… Я старался сказать о Фуксе все, чего он, как мне казалось, заслуживает, – порой настолько удачно, а порой настолько же неудачно, насколько было возможно. Вместе с тем я стремился к тому, чтобы моя работа заинтересовала более широкого читателя. Именно имея все это в виду, я попытался дать критический разбор методологии Фукса и прийти к положительным формулировкам по теме исторического материализма (GB, 5:463).

В конечном счете Фукс интересовал Беньямина меньше, чем представившаяся ему возможность изложить свои собственные идеи. Сравнивая эссе о Фуксе с критическими высказываниями Адорно в адрес Мангейма, Беньямин продемонстрировал, что вполне осознает ту «сноровку», с которой они оба «высказывали [свои] сокровенные мысли – неизменно ненавязчиво, но не идя ни на какие уступки» (BA, 168). Хоркхаймер и его нью-йоркские коллеги были очень довольны результатом. 16 марта Хоркхаймер писал о том, что это эссе станет особенно ценным материалом для Zeitschrift, поскольку в нем преследуются те теоретические цели, которые ставит перед собой сам журнал; кроме того, Хоркхаймер предложил ряд мелких поправок, и Беньямин согласился с большинством из них. В апреле в текст были внесены дополнительные поправки, предложенные самим Фуксом, которому Беньямин отослал свое эссе. Однако реальный процесс редактирования повлек за собой трения. Самым неприятным для Беньямина было решение редактора выбросить из эссе первый абзац, в котором творчество Фукса помещалось в контекст марксистской теории искусства. Как в мае объяснил ситуацию Лео Левенталь, говоривший от имени Хоркхаймера, редакторы по «тактическим» соображениям не желали создавать у читателя впечатление, что они публикуют «политическую статью»[430]430
  Текст писем Хоркхаймера и Левенталя Беньямину (от 16 марта 1937 г. и от 8 мая 1937 г. соответственно) см. в: GS, 2:1331–1337, 1344–1345.


[Закрыть]
. Судя по всему, Беньямин так и не смирился с удалением первого абзаца, который был опубликован лишь в составе его Gesammelte Schriften. С изданием эссе в Zeitschrift пришлось ждать до октября, поскольку Хоркхаймер не хотел, чтобы оно негативно отразилось на ходе «бесконечных» переговоров с немецкими властями о вывозе коллекции Фукса из страны (см.: GB, 5:550).

Тревоги института оказались необоснованными: в отличие от эссе о произведении искусства статья «Эдуард Фукс» вызвала весьма вялую реакцию со стороны современников. Беньямину самому пришлось заботиться о том, чтобы получить на нее отзывы. Шолем, несмотря на разногласия между ними, оставался самым верным читателем его работ, и Беньямин своевременно отправил ему авторский вариант эссе о Фуксе. Реакция со стороны Шолема была предсказуемой: признаваясь, что «успех марксистского подхода, сомнительная природа которого вновь и вновь ввергает читателя трудов Вальтера Беньямина в мрачные размышления, даже вопреки желанию автора, менее заметен такому незадачливому поклоннику, как я», Шолем тем не менее счел себя обязанным оплакать тот ущерб, который Беньямин причинял своему творчеству тем, что метал «свои замечательные идеи перед свиньями диалектики» (BS, 206).

Какими бы ни были оговорки самого Беньямина в отношении его «замечательных идей», эссе о Фуксе выдвинуло на передний план проблему вопросов методологии в историографии культуры – проблему, близкую к сути его исследования о пассажах. Он признавал это в отправленном в конце января письме Хоркхаймеру, в котором задавался вопросом о том, какие литературные формы уместны в современной философии, – тем же самым, на который был дан столь строгий ответ в предисловии к книге о барочной драме:

Естественно, не может быть и речи об отказе от философской терминологии. Я полностью согласен с вашими словами о том, что, возможно, нельзя позволять, чтобы исторические тенденции, «запечатленные в определенных категориях, были утрачены в стиле». К вашим словам мне хотелось бы добавить еще одно соображение… Речь идет о возможности использовать философскую терминологию для симуляции несуществующей глубины. Также можно встретиться с некритическим использованием формальных терминов. Вместе с тем конкретный диалектический анализ того или иного изучаемого предмета включает критику категорий, в которых он был постигнут на более раннем уровне реальности и мысли… Несомненно, общая вразумительность не может быть критерием. Но вполне возможно, что конкретный диалектический анализ должна сопровождать определенная прозрачность частностей. Разумеется, совершенно иное дело – общая вразумительность целого. И здесь уместен прямой взгляд на описываемый вами факт: в долгосрочном плане заметную роль в сохранении и передаче науки и искусства сыграют маленькие группы. По сути, сейчас не время выставлять в витринах то, что, как мы считаем – возможно, не вполне безосновательно, – у нас имеется; скорее, похоже, пора подумать о том, где нам спрятать это, чтобы уберечь его от бомб. Возможно, именно в этом состоит диалектика вещи: найти для истины, представляющей собой не что иное, как аккуратный конструкт, надежное место, аккуратно сконструированное наподобие сейфа (C, 537).

Это важное письмо служит свидетельством присутствовавшего в творчестве Беньямина противоречия между интересами высокообразованной, оторванной от масс элиты (для которой «общая вразумительность» не является критерием) и требованием избегать формального жаргона и осуществлять «конкретный диалектический анализ», обеспечивающий «прозрачность частностей». В письме к Хоркхаймеру Беньямин склоняется к первому; в посвященном этой же теме письме к Брехту акценты расставлены уже совсем по-иному.

Впрочем, повседневная конфронтация с вопросами методологии так и не приблизила Беньямина к ответу на злободневный вопрос, вставший после завершения долго откладывавшегося эссе о Фуксе: что писать дальше? Едва ли он был в состоянии лично принять это решение, так как любая серьезная смена направления требовала благословения со стороны Хоркхаймера. Осенние дискуссии с Адорно убедили Беньямина в том, что эпистемологическому аспекту исследования о пассажах в наибольшей степени пойдет на пользу конфронтация с «функцией психоаналитических теорий коллективной психологии при их использовании фашизмом, с одной стороны, и историческим материализмом – с другой». Полем для этой конфронтации мог бы стать анализ концепции «архаических образов» из «Арийской психологии» Карла Густава Юнга (см.: GB, 5:463–464). Дальнейшие размышления привели Беньямина к необходимости рассмотреть также творчество Людвига Клагеса – не столько его работы по графологии, сколько идеи, выдвинутые в его книге «О космогеническом эросе», которая уже давно вызывала интерес у Беньямина. Он увидел здесь возможность нащупать корни идеи о коллективном бессознательном и порождаемых ею «фантастических образов»: эта антропологическая задача вполне отвечала плану составленного в 1935 г. синопсиса исследования о пассажах (см.: GB, 5:489). Как Беньямин объяснял во втором письме, посвященном серьезным возражениям Хоркхаймера против акцента на работы Юнга и Клагеса, следовало вернуться к «старейшему слою в замысле книги», то есть к произведениям сюрреалистов с их психоаналитическим уклоном, из которых этот замысел вырос, чтобы прояснить ход последующих изысканий и размышлений. В то же время Беньямин предложил Хоркхаймеру вместо исследования о Юнге и Клагесе провести сопоставление «буржуазной» и материалистической историографии, которое могло бы стать введением к книге в целом. Интересно отметить, что такое сопоставление действительно было написано в 1938 г. и оно предназначалось в качестве введения – не к самим пассажам, а к книге о Бодлере, за которую Беньямин взялся в итоге. Беньямин уже весной 1937 г. в качестве третьего варианта того, чем бы он мог заняться в ближайшее время, предложил расширить раздел о Бодлере, включенный в синопсис 1935 г. К концу апреля Хоркхаймер еще решительнее призывал его заняться Бодлером и отказаться от исследования о коллективной психологии. Оказалось, что сфера интересов Беньямина уже начала вторгаться на территорию, зарезервированную для ближайших сотрудников Хоркхаймера по институту – Эриха Фромма и Герберта Маркузе, и, соответственно, Хоркхаймер перенаправлял своего далекого коллегу на Бодлера. В ответном письме Беньямин согласился вернуться к своему синопсису 1935 г. в плане переработки раздела о Бодлере в отдельное эссе. Таким образом, он воспринял понукания со стороны Хоркхаймера вполне благосклонно. После завершения эссе о произведении искусства в их диалоге начало ощущаться взаимное интеллектуальное уважение, хотя Хоркхаймер всегда сохранял известную сдержанность, наверняка как-то связанную с нераскрытой вспомогательной ролью, сыгранной им при отклонении хабилитационной диссертации Беньямина о барочной драме в 1925 г. С точки зрения Беньямина, это растущее уважение сейчас, после окончательного одобрения его эссе о Фуксе, служило признаком укрепления его позиций в институте.

Беньямин уведомил Адорно об изменении своих рабочих планов 23 апреля, отметив: «Безусловно, ваше собственное предложение [насчет Юнга] произвело на меня впечатление наиболее осуществимого… в той мере, в какой речь идет об исследовании [о пассажах]. Вместе с тем… ключевые мотивы этой книги являются столь взаимосвязанными, что различные отдельные темы в любом случае нельзя считать серьезными альтернативами» (BA, 178). Тем не менее Адорно по-прежнему выступал за то, чтобы Беньямин взялся за Юнга, и еще в середине сентября выражал надежду, что «вашим следующим эссе все-таки окажется работа о Юнге» (BA, 208). Да и сам Беньямин не сразу отказался от этого замысла: в начале июля он еще мог сообщить Шолему о том, что углубился в недавно изданный сборник статей Юнга за 1930-е гг. Он был захвачен идеей Юнга о специальной терапии для «арийской души» и хотел оценить «специфические проявления клинического нигилизма в литературе – Бенн, Селин, Юнг», с тем чтобы продемонстрировать те «вспомогательные услуги», которые они оказали национал-социализму (BS, 197). Он признавался, что не имеет понятия, кто бы в итоге взялся издать его эссе, но его настойчивость показывает, какое значение это выявление ядовитых корней коллективной психологии имело для замышлявшегося им исследования о пассажах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю