355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Гроссман » Годы в огне » Текст книги (страница 8)
Годы в огне
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:45

Текст книги "Годы в огне"


Автор книги: Марк Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Все они – оба старика и Санечка – были в гражданской одежде и, случись внезапная встреча с неприятелем, вполне могли сойти за охотников или сплавщиков, добирающихся домой.

Пронькин уговорился с Путной: обнаружив опасность, он пришлет к нему парнишку с докладом, а на крайний случай – ударит из ружья.

Второй день марша клонился к вечеру, и Лоза с изумлением взирала на стариков, которые шли так, точно всего лишь четверть часа назад отправились в путь, – ни усталости, ни остановок, ни жалоб. Девушка уже давно едва несла ноги, хотелось остудить их в реке, но совестилась спутников и их возможных шуток.

Лишь раз спросила, будто бы для улыбки, отчего не сетуют и тяжко ли идти?

Ипат Мокеевич забавно сощурил глаза и ответил: если весь век жаловаться, то и жить некогда будет.

Но тут же, правда, добавил, что оба они – то есть Гиляжев и Пронькин – «от пня народ» и уставать им в собственной тайге нет никакого резона.

Весь минувший день проводники шли молча, вслушиваясь и вглядываясь в ущелье, в мешанину деревьев, в жаркое небо над головой.

Однажды на полном и ровном ходу Ипат Мокеевич вдруг стал колом, приложил к уху ладошку, затаил дыхание, но тут же его глаза успокоенно потухли, и он таинственно усмехнулся Гиляжеву: где-то на востоке, в горах, покатал камни громок и стих, будто пробормотал во сне.

– Не зря у нас июль грозником зовут, – сказал Аюп-ата, утирая тряпочкой пот со лба.

Потом снова и беззвучно продолжали путь. Но общительный Пронькин с трудом хранил безмолвие и не раз пытался заговорить с молодым человеком.

– Угомону не знаешь… – не поддержала этих попыток Лоза. – Слушай и гляди, Ипат Мокеевич.

– Ежеват ты, сынок, – покачал головой Пронькин, вполне понимая, впрочем, искреннюю суровость юнца. – Беседа нам не препона. Не бойся. Все, что надо заметить, – замечу.

– Не боюсь. А все ж помолчи.

Аюп-ата весело косился на таежника, даже будто бы подмигивал ему, как бы говоря: «Вон она, какова ныне молодежь. И слова не дает сказать старым глупцам!»

К исходу второго дня Пронькин не выдержал.

– Впервые на веку такое вижу, слышь! – возмутился старик. – И что ты за человек – ничему удивиться не желаешь! Можно ли вековать в мире, не зная его! В тайге иной раз слепота и глухота стоят жизни, вот что скажу, сынок!

Санечка отозвалась с внезапной пылкостью:

– Да нет, дедушка, мне все интересно. Но недосуг!

– Отчего ж – недосуг? Я ж поминал: все увижу и услышу. Ведь поминал?

– Да.

Таежник вдруг уколол.

– А может, паря, заячья душа в тебе?

Старик покосился на подростка и увидел, как внезапно побледнело и обострилось его лицо.

– Ты чо? – смутился спутник. – Иль обидел тя ненароком? Ну, не гневись, это так – сболтнулось, перешутил я лишку.

– Нет же! Какие обиды? – покачала головой Лоза, поняв, что и в самом деле колкие слова вырвались у старика без зла. Однако с этой минуть она уже не мешала Ипату Мокеевичу говорить, иногда даже как бы подбадривая рассказчика взглядом.

И Пронькин, уразумев это, с удовольствием пояснял теперь всякого зверя, и всякую птицу, и разную зелень, что там и сям попадалась в пути.

Девушка слушала рассказы таежника обо всем, что вокруг, но вопросов не задавала. Старик снова было подумал, что это равнодушие, но, взглянув на спутника, весело крякнул. Тот смотрел широко открытыми глазами на окружающий мир, будто впитывал его не одними лишь глазами, а, кажется, даже кожею тела. Правда, иногда лицо его каменело, брови сдвигались к переносью – у каждого человека свои беды с победушками. Но суровость быстро пропадала, и молодой человек снова самозабвенно слушал Пронькина и редкую речь Гиляжева. Все же глаза его обшаривали щель каньона, и зелень пихт и берез, мелькавшую, певшую и щебетавшую птичьими голосами.

В эту пору близ путников резко закричала кедровка; старик мгновенно смолк, весь превратился в слух, и даже тело его напряглось.

Однако птица смолкла, и старик усмехнулся.

– Это она нас, болтушка, заметила.

Вышагивая по берегу, говорил юнцу:

– В глуши идешь – все замечай и понимай, ибо от того иной раз жизнь – на кону. Бывает, человек глядит и не видит, слышит и глух, и не всякому дано разгадать, что там, за криком птицы, или под пеной воды, или в следах на песочке.

Вот, скажем, та же кедровка либо сорока. Сидит впереди тебя на ольховом подросте и чистит перья. Что из того следует? А вот что: с ее стороны путь чист, и ни людей, ни крупного зверя окрест нету.

Иногда все трое спускались к реке, ополаскивались прохладной водой, минуту-другую наблюдали за прибрежными рыбками.

Аюп-ата сообщал своему юному спутнику: в Юрюзани не только окунь, ерш или щука, что само собой понятно, но живут и форель, и хариус, и язь, а к тому же еще случается – выскочит на загорбок волны метровый налим и хватит по воде хвостищем так, что брызги – на берегу.

– Коли реку перебредаешь, гляди, чтоб быстрица не снесла, – поучал Ипат Мокеевич Санечку. – А впрочем, ничего. Быстряди не бойся – в тихой воде омуты глубоки. И черти водятся в тихой воде.

И весело усмехался.

Иной раз Ипат Мокеевич показывал Санечке голые косые ущелья, спрашивал, потешно щуря глаза и почесывая затылок:

– А скажи-ка мне, паря, чо замечаешь?

Лоза перечисляла увиденное, понимая, конечно, не о том пытает старик, что ясно всякому глазу, но ничего другого не могла обнаружить.

– Ну, гляди – ив память забей. – добродушно внушал Пронькин, указывая на скалы ущелья. – Царапины на них, много. Али не видно?

Санечка смущенно качала головой, еще не разумея, что это может значить.

– А коли царапины – так ведь легко понять: берег-сыпуха тут, камнепады часты, – пояснил таежник. – Это они след оставляют, и беда, стало быть, над головой висит.

Пососав пустую трубочку, продолжал:

– И без царапин постичь можно – место обвальное. Глянь, на реке чуть не шивера от тех осколков, а на деревьях пыль от камней, чо падали и воздух мутили.

Он поднимал вверх корявый прокуренный палец с крепким ногтем, говорил вежливо:

– Вот вперед и помни, не зевай в подобных местах, – и вздыхал: – А ты втесную к скале идешь и вверх не глядишь.

Санечка ежилась: не от опасности – от обиды на себя. Выросшая в глухом поселении, у Байкала, она многое знала и понимала окрест, однако в сравнении со стариками чувствовала себя подслеповатой и глухой. Вполне понятная мысль, что таежники втрое старше и оттого должны знать впятеро больше, не приходила ей в голову, или Лоза просто отметала ее.

Пронькин тем временем, мерно шагая прибрежной полосой, сообщал молодому человеку, что в тихую безветренную погоду в ущелье худая видимость, ибо плотно, как клушка на гнезде, сидит в теснине туман. Зато в мути этой, особо в ранние рассветные часы, все слыхать много лучше обычного.

Старик упреждал также, что в горах путь порой в полтора раза длиннее, чем на карте: понятно, тропа не по линейке рисована. А ночи в горах черны, а лето прохладнее, чем на равнинах, это уральцы знают изрядно.

Аюп-ата всякий раз подтверждал правоту Ипата Мокеевича и, в свой черед, учил юнца, как читать следы зверей на жесткой каменистой земле или узнавать и понимать ночные голоса птиц.

Лиса на его языке была «тюлькю», ворон – «кузгун», грач – «каракарга», сорока – «хаихкан», и Лоза поражалась тому, как верно выражает народ названия зверей в звуке.

Оба старика, ведя уважительную, негромкую беседу, быстро и без устали шли вперед. Во всяком случае, Санечке так казалось.

Перебираясь иной раз с берега на берег, Ипат Мокеевич говорил:

– Зряч, да не зорок ты, паря. Как не понять: у берега и где глубоко – речка тихо течет, а в середке торопится. Зачем через воду бежать? Пощупай дно ногою, палкой: вдруг яма?

Истекала последняя ночь пути, и восток уже побледнел, зарделся и вскоре подернулся пеплом; загомонили ранние птицы каньона, возвещая первое июля, верхушку лета. Идти в этот час по длинным росам рассвета было легко и празднично, и на время даже забывалась чугунная тяжесть ног.

Река впереди повертывала на север, однако вокруг было тихо, хоть мак сей, и не слышался звук отбойной струи, обычной в таких местах. Значит, не видная глазу, Юрюзань покойно поворачивалась в каменном ложе матеры.

И все же слух проводников был напряжен до предела. Ибо наступало время выхода дивизии на плато.

Близ одного из поворотов Пронькин резко оборвал движение, подал знак спутникам, чтоб тоже притаились, и стал вслушиваться, даже, кажется, внюхиваться в утреннюю зарю. Затем кивнул чекисту: «Не отставай!» – и, сняв ружьецо с плеча, двинулся к изгибу ущелья. Но прежде приложил палец к губам, требуя тишины.

Дойдя до поворота, осторожно из-за кустов поглядел вперед – и в тот же миг лицо его осветилось озорной усмешкой. Он поманил спутников к себе, впрочем, снова подав знак осмотрительности.

Санечка сравнялась с Пронькиным, бросила взгляд, куда указывал старик, и тут же тревожно повернулась к нему. Таежник улыбнулся снова, давая понять, что ужасного нет, и ткнул пальцем в ружье: «В случае чего, отобьемся!»

Все же Лоза непроизвольно нащупала в кармане брючишек наган, и они вышли из-за скалы.

В двух десятках шагов от них жировал медведь. Это был большой бурый зверь. Весил он небось без малого двадцать пудов. Космач ловко подтягивал к себе дудки многоцветников и, не торопясь, отправлял их в пасть.

Внезапно зверь почуял запах людей, увидел их рядом и, испуганно ухнув, бросился через реку на гребень каньона.

– Старик, а слышит тонко, – похвалил зверя Пронькин. – Ветер-то не к нему, а от него на нас течет.

Добавил уважительно:

– Хозяин!

– Однако побежал, – укорил мохнача Гиляжев.

– Врасплох и медведь труслив, – попытался оправдать владыку Ипат Мокеевич.

Он повернулся к чекисту.

– Это ладно, что встретили мишку и не пуган он.

Заметив вопросительный взгляд, пояснил:

– Стало быть, людей близко нет. Ну, пошли далее.

И снова был марш – броды через реку, и обходы пропастей, и остановки у расщелин, какие не обойти. В этом, последнем случае охотники посылали Лозу назад, к разведке, чтоб та, в свою очередь, упредила саперов и головкой полк – предстоит постройка мосте.

Время от времени проводники останавливались, слушали тайгу и ущелье – нет ли опасного звука, спокойны ли окрест звери и птицы?

Первую ночь старики и Санечка провели чуть не всю на ногах. Зато во вторую повезло: ко времени привала сыскалась у бережка пещера, и Пронькин, заслонив узкий вход березовой зеленью, стал высекать кресалом искру. Скоро вырос в очажке огонек, и таежник на нем вскипятил в котелочке воду, заварил ее листьями черной смородины, добытыми из бездонной пайвы [20]20
  Пайва – заплечный берестяной короб, напоминает понягу.


[Закрыть]
. И все, немного погодя, пили сказочную терпкую, дымную жидкость.

Медленно отхлебывая чай, Ипат Мокеевич как бы случайно вглядывался в лицо Санечки: молодой человек безуспешно боролся со сном, роняя голову и забавно тараща глаза.

Только увидев, что Лоза доел ужин и допил чай, Пронькин разрешил дружески: «Ну, поспи чуток».

Аюп-ата немедля подхватил из рук Санечки кружку, скрутил из своего выцветшего брезентового плаща скатку и предложил ее чекисту. Лоза счастливо улыбнулась и тут же заснула, и спала так, будто напилась маковой воды детства.

Допив котелок с чаем, смежили глаза и старики, прижав спины к прохладному камню пещеры. И все же даже в эти минуты жила в глубине их сознания тревога или настороженность, и был это чуткий соловьиный сон.

Уже через час Пронькин и Гиляжев, как по команде, открыли глаза – и, совершенно отдохнувшие, выбрались из грота. Умывшись у спокойного бережка, разбудили Лозу. Пока она споласкивалась в речке, старики оглядели над головой «Божью дорогу», то есть Млечный Путь. Вскоре уже все размеренно шагали на восток.

Как только развиднелось, Ипат Мокеевич остановил спутников, огляделся, прислушался к утру и, успокоенно вздохнув, двинулся дальше.

Все эти три дня к ним постоянно подъезжали связные полка и дивизии: Пронькин, по праву старшего, сообщал им все, что требовалось, о пути, переправах, опасностях, и конники возвращались к колонне.

К концу пути Санечке непрестанно хотелось пить, вода плескалась в двух шагах от тропы, но Пронькин решительно запретил и думать о ней.

– Маешься, как лягушка в засуху, – вздыхал старик, – а ты вовсе о жажде не помышляй, тогда и пить не захочешь.

В эти, третьи, сутки Санечка еле передвигала ноги, чувствовала чугунный груз тела и с завистью посматривала на стариков, которым, казалось, нет износа.

Они уже приблизились к выходу на плато, когда Гиляжев объявил, что рядом дымится Янгантау, то есть Горящая гора, где пар валит из расщелин, – славная даровая банька, а венички для мытья окрест бесчисленно на березах растут.

Впрочем, на баню не было времени: в двух верстах от Горящей горы, на северном берегу Юрюзани, раскинулась деревня Ахуново. Именно к ней должна была прорваться дивизия.

* * *

Наконец наступил последний час рейда по ущелью. Красноармейцы тяжко передвигали пудовые ноги, запинались за камни и коряги. Иные засыпали на ходу и просыпались оттого, что тела их несло куда-то – то ли на скалы долины, то ли в волну Юрюзани. Они еле успевали подставлять под падение ноги, чтобы не грянуться о жесткую, как железо, тропу.

Винтовки, подсумки, пулеметы, скатки, котелки – весь этот привычный и неприметный порой груз теперь злобно давил на плечи, спину, руки, ноги, обутые в битую обувь.

Особое бремя было в том, чтобы подняться после привала, после горячей еды, какая всегда была вовремя и досыта.

И люди тащили себя, понимая: ничего иного нельзя придумать теперь в этой глуши, забытой богом, кроме – «Вперед!»

И леса преклонялись, и горы стелились перед этим безмерным упорством, перед таранной силой красного воинского приказа.

И дивизия шла, тяжко вдалбливая шаг, тысячи усталых шагов. На восток, к возвышенности, в тыл белым волкам Колчака.

Наконец яркое тепло первого июльского дня залило всю долину. Именно в эти минуты, почти падая с ног, вернулся к Путне и начдиву, оказавшемуся здесь, мальчишечка-чекист, достал из планшета карту, доложил:

– Река до плато свободна, товарищ. Разведка 228-го полка готовится покинуть каньон и выйти на возвышенность.

Эйхе весело вскинул голову, улыбнулся командиру полка, кинулся к молодому человеку.

– А ну, дай, парнище, я крепко тебя поцелую, сынок!

Лоза мрачно покосилась на Эйхе, покусала сухие губы, отозвалась хрипло:

– Ваши объятья оставьте при себе, начдив. Мне они не нужны. Вот еще…

ГЛАВА 8
СПОР В БЕРДЯУШЕ

Второго июля 1919 года в Бердяуш, близ Златоуста, где находился полевой штаб Западной армии, прибыл поезд верховного правителя и верховного главнокомандующего Колчака.

На перроне адмирала встречали новый командзап Сахаров, командиры корпусов Каппель и Войцеховский, генералы штаба.

С Колчаком приехали бывший командарм Западной Ханжин, переведенный в Омск, начальник ставки Лебедев и управляющий военным министерством барон Будберг.

Все были приглашены на завтрак в салон верховного и теперь сидели в желтых кожаных креслах вкруг стола и тяжело молчали.

Еду подавали матросы из батальона охраны, безгласные и вышколенные, и это тоже, казалось генералам, усугубляло беду.

Все думали о своем, адмирал злобился на корпусных командиров, те, в свою очередь, нелестно мыслили о главковерхе, и никто не хотел брать на себя в этой обстановке непосильный груз решения.

Ханжин мрачно смотрел в тарелочку с царскими вензелями, на которой угольно чернела икра, и морщился, как от зубной боли.

Способный артиллерийский офицер, прошедший долгую школу русско-японской и мировой войн, он вполне понимал обстановку, сложившуюся на фронте, и смотрел на нее без оптимизма.

Восторги и надежды весны девятнадцатого года, когда Западная и Сибирская армии Колчака душили Совдепию, давно иссякли и развеялись в прах. Теперь красные гнули белых в бараний рог, выдавливали с Урала, то и дело нанося удары, которые ни ставка, ни штабы армий не в силах были предусмотреть.

Но главное, возможно, заключалось даже не в этом. На войне как на войне, она без неудач и мертвых не бывает, и временный урон не страшен, коли впереди, по расчету, успех. Но беда была в том, что надежды на него исчерпались совсем.

У Колчака было еще много золота; от него пока не отвернулись союзники; до Тихого океана простирались тысячи и тысячи верст, – и все же генералы подальновидней ощущали наползающий холодок угасания и смерти. Армия красных росла, как снежный обвал, и Ханжину мерещилось, что эта лавина скоро задавит весь мир.

Казалось бы, силы адмирала незначительно уступали красным дивизиям, но генералы уже не верили своим – серой шинельной массе, для которой офицер и богач всегда были тайным или явным недругом. Они еще могли, эти рядовые, тащить телегу верховного, когда ему сопутствовали фортуна и натиск, но первые же победы красных вызвали у солдат волну дезертирства и паники.

Мрачное молчание в салоне поезда объяснялось раньше всего недальновидностью адмирала. Две недели назад верховный провел в Челябинске совет, коему надлежало решить если не проблемы стратегии, то, во всяком случае, тактику ближних боев. Надо было угадать наступательные планы красных и разбить неприятеля на скалах Аши и перевалах через Уральский хребет.

Ведь были же у белой армии и опыт, и знания, и порыв в счастливейшем для нее марте 1919 года, когда иные дивизии большевиков дышали на ладан!

Ханжин тогда имел колоссальный численный перевес над 5-й красной армией и был убежден, что не позволит противнику вырваться на запад, удавит его в нещадной петле окружения.

Генерал почти добился цели, разгромив всего за десять дней марта весь левый фланг Блюмберга, захватил немалые трофеи и взял Уфу.

Так же отменно шли дела у командующего Сибирской армией Гайды. Генералы и войска ликовали, полагая, что это начало конца красных и требуются лишь последние усилия для завершения войны.

Шестого марта Колчак приказал ему, Ханжину, заготовить в верховьях речек, впадающих в Каму и Белую, тысячу саженей плавучих мостов для переброски их к Волге. Днем и ночью приводился в исправность речной флот, захваченный в Уфе; адмирал Смирнов спешно формировал специальные войска: им предстояло совершить прыжок за великую реку. Короче говоря, была почти исступленная вера в триумфальный марш к Москве, к кремлевским колоколам.

Восторг директив Ханжина и Гайды, кажется, переполнял войска, опьяненные успехом.

Приказ командующего Западной армией, распубликованный через месяц после первых атак, нес на себе следы этого – увы! – гимназического восторга и был высокопарен и велеречив. Он, Ханжин, рассуждал о доблестных войсках, «оросивших горы и долины Башкирии своей кровью», о героях, о страданиях и стуже, оставшихся позади. Приказ гнал солдат без остановок вперед, чтобы скорее «водрузить победный стяг Российской армии на берегах освобожденной Волги».

И командзап, и начштаверх Лебедев твердили, что с Красной Армией на Восточном фронте покончено, во всяком случае – в центре и на правом фланге.

Двенадцатого апреля генерал получил директиву адмирала № 1085/оп, такую же восторженную и недальновидную, как и его собственный приказ. Главковерх начинал ее словами: «Противник на всем фронте разбит, деморализован и отступает».

В тот же день адмирал послал командармам депеши, полные парадных слов и фимиама. Затем оба генерала получили повеление правителя поголовно истреблять коммунистов, комиссаров и добровольцев.

Все упивались словами, как провинциальный адвокат, решивший, что он уже выиграл процесс, и состязались в употреблении превосходных степеней и восклицательных знаков.

Говоря о войсках Колчака и собственной армии, Ханжин торжествовал: «Не знаешь, чему больше удивляться, – искусству ли вождей, или геройству командуемых ими войск».

Вплетал свой голос в общий хор командующий Южноармейской группой генерал Белов: «Уже ясно обозначился полный разгром 5-й советской армии…»

В столицах Европы и в Вашингтоне тоже ликовали и молнировали Колчаку эпистолы, полные непритворной услады.

Но именно тогда, в дни «бега к Волге», Ханжин, впрочем, не он один, заметил первые признаки беды. Войска растянулись на огромном фронте, тылы отстали, постоянно нарушалась связь.

Красные могли ударить по левому оголенному его, Ханжина, флангу и переломить ход событий в свою пользу.

Генерал пытался убедить главковерха остановиться, подтянуть тылы, дать отдых солдатам. Однако адмирал решительно запретил даже думать о стоянке.

Тогда же, двенадцатого апреля, командующий Южной группой генерал Белов, только что сообщивший Колчаку о разгроме 5-й красной армии, докладывал более чем конфиденциально: «Дороги таковы стали, что ни на санях, ни на колесах ездить нельзя. На реках поверх льда местами вода до двух аршин. Спасают только ночные заморозки и полнолуние. Двигаемся главным образом ночью и в утренние часы».

Колчак отмахнулся и от этого доклада. Верный своим привычкам, адмирал тут же придумал себе оправдание: Белов – курляндский немец (его настоящая фамилия Виттенкопф), и он ничего не понимает в России. Хотя, впрочем, поправил себя главковерх, генерал далеко не дурак.

И снова телеграфные аппараты выстукивали приказ: форсировать наступление!

В середине апреля в руки Ханжина попал приказ командующего Южной группой красных. Фрунзе объявлял о переходе своих дивизий в общее контрнаступление. В приказе значилась дата начала – двадцать восьмое апреля текущего, девятнадцатого года. Не было никаких оснований подозревать в приказе фальшивку: его подлинность подтвердил комбриг неприятеля Авалов, перебежавший к Ханжину.

Памятуя о настоянии адмирала как можно скорее очутиться на берегах Волги, Ханжин ограничился тем, что переслал приказ Михаила Фрунзе Колчаку. Однако ничто не изменилось ни в диспозиции, ни в планах войск. Возможно, адмирал не верил в наступательные возможности «разбитых» и «деморализованных» красных дивизий.

Теперь Ханжин едва ли может хоть как-то существенно объяснить свою апатию, хотя он меньше других генералов страдал недугом шапкозакидательства, столь распространенным в белых верхах. Так, еще седьмого марта, в самом начале броска на большевиков, он сообщил офицерам своей армии: «Красной нитью во всех действиях нашего противника проводится активность во что бы то ни стало и при всякой обстановке, доходящая до дерзости…»

И не постеснялся требовать: «Такую же дерзость нужно и нам…»

Фрунзе нанес Колчаку удар, от которого Ханжин, прежде всего Ханжин, уже, пожалуй, не оправится. Три последовательных наступления: Бугурусланское, Белебеевское и Уфимское – вырвали стратегическую инициативу из рук Колчака. Девятого июня Тухачевский, заменивший Блюмберга, взял Уфу, а спустя десять дней вышел к предгорьям Урала. Прыжок красных через реку Уфу в совершенно непредусмотренных местах вызвал уныние в войсках обороны. Да к тому же появились вчера, в конце дня, некие туманные сведения о фантастическом рейде красных по Юрюзани. Об этом нынче утром, лишь только генералы вошли в салон, Сахаров доложил Колчаку. Но главковерх лишь саркастически скривился в ответ. И генералы могли сколько угодно и без толку гадать, по какому поводу насмешка.

И он, Ханжин, и его комкоры уведомляли адмирала еще в Челябинске: надо прикрыть Юрюзань и Ай, ибо сам бог сотворил этот черный ход на Уфимское плато. Но надо признаться, что все они доказывали необходимость заслона весьма вяло, на всякий случай, сами не веря в рейд неприятеля по Юрюзани.

Тогда, в Челябинске, Александр Васильевич мрачно посмеивался над генералами, предполагавшими воинские таланты у фельдшерского сына Фрунзе и вчерашнего поручика Тухачевского. И вот худшие предположения Западной, отвергнутые Колчаком, оправдались, и все здесь, в салон-вагоне, чувствовали себя глупцами, которых обвели вокруг пальца.

Ханжин тряхнул поседевшей шевелюрой, будто избавлялся от неприятной памяти, и покосился на Колчака.

Главковерх механически жевал какую-то еду, веко его левого глаза непрерывно дергалось, и кадык судорожно шевелился над воротом черного адмиральского френча.

Колчака терзали сомнения, впрочем, они терзали его всегда, с того самого дня, когда он, хоть и веря в победу, взвалил на свои плечи управление сухопутной армией. Он худо знал войну на суше и оттого легко поддавался всяким советам, наитию, даже посулам попов и гадалок. Вспыльчивый, властный, самолюбивый, он нередко падал духом в пору, когда, напротив того, требовалась крайняя мобилизация душевных и физических сил. Кто-то внушил Колчаку мысль, что его вояжи на фронт и в прифронтовые города огромно воодушевят армию и граждан, и адмирал мотался по рокадам, с одного фланга на другой, и произносил унылые речи, полные призывов обезглавить красную гидру. Он по сути дела свалил все руководство на генерала Лебедева, в глубине души понимая, что мальчишка не справится с делами и окончательно запутает их. Поезд верховного и его автомобили то и дело оказывались в Челябинске, Екатеринбурге, Троицке, Нижнем Тагиле, Перми, Мотовилихе, Златоусте и прочих городах Урала, и цена этим наездам была медный грош, а порой и того хуже: Колчак достигал результатов прямо противных задуманным.

Так, однажды, прибыв в Канск и найдя тамошние дела в скверном состоянии, адмирал страшно раскричался и велел тотчас повесить городского голову Степанова. И потом две недели труп болтался на станционном телеграфном столбе, вызывая озлобление обывателей.

В Троицке, куда верховный правитель приехал семнадцатого февраля, его пытались встретить с надлежащей помпезностью торговцы и представители духовенства. Купцы Мулла-Галей Яушев и Ибрагим Ирисов, муллы Абдурахман Рахманкулов и Абдурахман Расулев, испытывая надлежащее почтение и волнуясь, шли от центра к станции по коридору из войск. Дутов велел казакам образовать этот коридор в несколько верст, опасаясь, как бы кто-нибудь из троицких граждан не швырнул в обожаемого правителя самодельную бомбу.

На перрон депутацию не пустили. Колчак, выйдя из вагона и заметив эту нелепицу, весьма громко закричал: «Дураки!», и никто, кажется, не понял, кому адресован вопль: депутатам или дутовцам. Кто-то из адъютантов Колчака бросился к калитке, где топтались купцы и муллы, что-то сказал казакам, и в тот же миг депутация бегом направилась к своему верховному правителю, и за ней мчались вооруженные казаки.

Мулла-Галей Яушев сунул адмиралу адрес и хлеб-соль, и все прибежавшие снова кинулись к калитке, чтобы исчезнуть за ней навсегда.

Впрочем, Колчак погрешил бы против истины, если бы стал утверждать, что вояжи на фронт и в города, парады, приемы, богослужения и молебны, – вся эта атмосфера поклонения – противны его духу и вызывают тошноту. Совсем напротив. Он с наслаждением, правда, вполне закамуфлированным, устраивал смотры, посещал званые обеды, земские собрания и городские думы.

Молоденький адъютант адмирала лейтенант Трубчанинов, относившийся к своему патрону с обожанием, ежедневно оставлял на столе Александра Васильевича стопу газет, где красным карандашом подчеркивал нужные фразы: «Все газеты наполнены восторженными статьями и подробными описаниями пребывания Верховного Правителя в Перми» («Уральская жизнь», г. Екатеринбург, двадцать пятого февраля 1919 года), «Банкет в честь Верховного Правителя» («Наш Урал», г. Екатеринбург, восемнадцатого февраля 1919 года) и прочее, прочее, прочее.

С особым тщанием помечал юный моряк мелкие газетные мелодрамы, которые потом – это он хорошо знал – оживленно прочитывал адмирал:

«БЛАГОДАРНОСТЬ ВЕРХОВНОГО ПРАВИТЕЛЯ

Верховный Правитель приносит благодарность неизвестной женщине, передавшей на параде войск, 19 февраля 1919 года, в его распоряжение два золотых пятирублевого достоинства.

Директор Канцелярии Верховного Правителя генерал-майор
А. А. Мартьянов».

Эта заметка, набранная самым жирным шрифтом, красовалась на первой странице пермской газеты «Освобождение России» двадцать первого февраля сего года. С ней вполне перекликалось сообщение «Ирбитских уездных ведомостей», усердно живописавших визит хлеботорговцев, вручивших Колчаку двадцать тысяч рублей.

– Мы дорого заплатим за этот просчет, и я решительно настаиваю… – внезапно донесся до Колчака голос Войцеховского, и главковерх с удивлением взглянул на энергичного комкора, совершенно не понимая, о каком просчете он говорит и на чем настаивает.

«Ах, да, – уныло сообразил Александр Васильевич, – я, кажется, отвлекся – и в самую неподходящую минуту…»

И он стал с подчеркнутым вниманием вслушиваться в доводы генерала, который напоминал присутствующим, что в свое время никто не внял голосу разума и не прикрыл войсками Ай и Юрюзань, и вот теперь приходится расхлебывать кашу, которую вряд ли удастся расхлебать.

Внимая своему генералу, верховный заметно бледнел, и веко на левом глазу дергалось все чаще, ибо всем было ясно, кто «не внял» и кто «не прикрыл». И это было совсем худо: его, Колчака, власть над командирами армий и корпусов становилась все слабее и призрачней.

«Конечно, теперь, когда большевики прошли по Юрюзани, легко давать советы, как следовало упредить их поход! – подумал он с озлоблением. – Задним умом мы крепки!»

Казалось бы, он сделал все верно и все необходимое предусмотрел. В свое время Уфимский корпус Войцеховского вывели в глубокий тыл, на плато, чтобы при нужде бросить его под главный удар красных и остановить их. И адмирал, и его штаб были совершенно убеждены: у армии Тухачевского лишь два пути для наступления – Бирский тракт и каньоны Самаро-Златоустовской железной дороги.

Да, да, и тогда раздавались голоса, что большевики могут хлынуть по Юрюзани, но это были голоса так – на всякий случай, для оправданий, обелений, то есть стелилась заранее соломка, если все же придется свалиться в грязь.

«Нет, черт подери, совершенно невозможно угадать, что может прийти этим большевикам в голову! – пытался он снова взвинтить и оправдать себя. – Ни один искусный командарм не потащит свои войска в глушь и мрак бездорожья. Но это мужичье!..»

Колчак опять не слушал Войцеховского и все убеждал себя, что в его последних планах не было никаких трагических пробелов и ошибок. Каппель, согласно диспозиции ставки, зарылся на восточных берегах Уфы, оседлал высоты, подготовил к обороне немногие перевалы через Уральский хребет. И, кажется, можно было не испытывать беспокойства за прочность горной обороны.

Однако адмирал, пожалуй, лжет себе. Если говорить совершенную правду, его днем и ночью холодила тревога, он вспыхивал, кричал на генералов и адъютантов, снимал и назначал командиров. А все дело было в том, что Колчак мало верил в собственную проницательность, тем паче – в проницательность Лебедева, Сахарова, братьев Пепеляевых, Иванова-Ринова, проницательность, которую и в подзорную трубу не разглядишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю