Текст книги "Годы в огне"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
А позже стало вполне ясно, что это волевой и очень грамотный краском и на него без всяких оговорок можно положиться.
2-й Петроградский полк, оставив себе то же имя, принял теперь номер «243», и Роман Иванович уже вскоре взял Степана Сергеевича себе в помощники.
В мешанине весеннего отступления (это был последний серьезный нажим Колчака) оба командира без устали метались по грязным полям. В районе Бугульмы, врезавшись в такое смятение, Сокк увидел Вострецова на черном взмыленном жеребце. Помкомполка мешал трусам бежать из окопов.
– Стой! – кричал он какому-то мальчишке, бросившему оружие. – Стой! Испугом от пули не отобьешься! В укрытие!
Один из бойцов, обезумевший от страха, выскочил из траншеи и, передернув затвор винтовки, кинулся на краскома.
Степан выхватил наган из кобуры и бросил коня на безумца. Парень не выдержал напора, спрыгнул в окоп и скрылся за спинами бойцов.
Случившийся поблизости военкомдив-27 [5]5
Военный комиссар 27-й дивизии.
[Закрыть]Андрей Павлович Кучкин длинно и поучительно внушал Вострецову, что надо действовать не оружием, а словом, но позже согласился, что в иных обстоятельствах речью делу не пособишь.
Пули летали над головой Степана Сергеевича, но пока, слава богу, ни одна не ужалила его.
Там же, под Бугульмой, встретили они, Вострецов и Кучкин, однажды медленную подводу, и у Степана екнуло сердце: в седле, возле нее, ехал, уронив голову, комиссар полка Петров.
Всеволод Александрович беззвучно плакал, и слезы текли по его заросшему щетиной лицу.
В телеге, на сене, укрытый до шеи одеялом, лежал Роман Иванович Сокк и тихо стонал, прижимая рану в животе.
– Что случилось? – почернев, спросил Вострецов.
– Поднял батальон врукопашную и пошел впереди. Ну и вот…
Услышав негромкий разговор, Сокк открыл глаза, прохрипел, трудно шевеля губами:
– Коли не помру, – свидимся… А пока… прими мой полк. Прощай.
Петров кивнул вознице, тот стегнул лошадь, и телега заскрипела по горбатой дороге. Однако тотчас остановилась, и комиссар крикнул Степану, что его зовет раненый.
Вострецов спрыгнул с коня и подошел к Сокку [6]6
Р. И. Соккпосле лечения, в ноябре 1919-го года, командовал одной из бригад 27-й дивизии. За освобождение Омска и подавление Кронштадтского мятежа награжден двумя орденами Красного Знамени. В мирные годы – на командной и военно-преподавательской работе. Умер 1932-м году.
[Закрыть]. Роман Иванович сказал, не поднимая землистых век:
– Колчак выдохнется. Этот его бег на запад… последний. А мы встретимся, друг… На Урале либо в Сибири. Я все равно доживу, Вострецов!
ГЛАВА 3
В СТАРОМ ПУЛЬМАНЕ
Важенин искоса присматривался к безмолвному иконописному мальчишке, почти недвижно сидевшему в углу пульмана. У юнца были синие, холодные, как показалось моряку, глаза, тонкие, удивительно яркие губы, пряменький, может, чуть вздернутый носик. Застиранную до белизны гимнастерку перехватывал в талии солдатский ремень, потертый, как подошва, и такой же жесткий и бесцветный. Брючишки защитной окраски, порванные на коленях, были укрыты аккуратными латками, а возле карманов заштопаны с чисто женским умением.
«Ни дать, ни взять – девчонка… – подумал Кузьма. – И куда едет?»
Старый пульман, отслуживший свой век, вероятно, еще на исходе минувшего столетия, расшатанный и грязный, как фургон, был битком набит толпой самого разного тона и свойства. Матросы, перекрещенные пулеметными лентами, без сомнения, спешили на фронт – бои шли уже где-то за Уфой; несколько пехотинцев, заросших бородами и нещадно дымивших махоркой, тоже, надо думать, добирались туда же – может, возвращались из служебных поездок, может, из госпиталей. Вкраплены были в тесноту и неведомые пассажиры в грязной, мешковатой одежде со следами масел и копоти. Но у людей в спецовках белели гладкие кисти рук с коротко подрезанными ногтями, а из-за ворота выглядывали тонкое белье и бледные шеи без отметин солнца и ветра.
Кузьма наблюдал за непроглядными этими душами и думал, что они, чай, офицеры или чиновники и спешат тоже поближе к боям, не в Красную Армию, конечно, а за линию фронта – к белым, к Колчаку.
Встречались еще тут, на полках, женщины, редкие, правда, всечасно настороженные, боящиеся за себя и свои мешки, бог знает с каким имуществом, вернее всего – с сухим харчем и мукой.
В пульмане было донельзя тесно, душно, отчего селилось дурное настроение, которое росло еще и потому, что в вагон чуть не на каждой станции влезала ЧК, проверявшая документы и груз.
Мальчонка сел в вагон близ Волги. На одном из полустанков, где задержались чуть не на сутки, оттого что на тендере вышли дрова и весь поезд рубил лес на топливо, юнец подошел к подножке, на которой сидел увешанный мешками и мешочками пехотинец с желтой, насквозь прокуренной бородой, и взялся за поручни.
– Куда? – мрачно поинтересовался солдат. – Откачнись!
– Подвинься-ка, служивый, я войду, – хмуро пробормотал юнец.
– Ха-ха! – оскалил зубы фронтовик. – Только его и ждали, гляньте-ка, люди добрые!
– Уйди… – мальчишка нахмурился. – Это ж – вагон, не твоя телега.
– Еще и гавкает! – изумился солдат. – Гляди, язык ниже пяток пришью!
Мальчишка бросил на бородача недобрый взгляд, впрыгнул на подножку и, оттолкнув солдата, полез в пульман.
Пехотинец, оторопевший поначалу от такой наглости, ухватил незваного гостя за гимнастерку и рванул к себе. Подол треснул, и малец остановился. Фронтовик поднес к самым его глазам кулак величиной с армейский котелок и сказал сразу охрипшим голосом:
– Я те, гаденыш, полезу! Я те утру молоко на губах, сопляк!
И выругался такой длинной, затейливой и грязной бранью, на какую в ту пору способны были одни фронтовики, озверевшие от многолетней окопной жизни.
– Я те… – багровея, повторил солдат. – Ну, чо глаза вырачил?
И он ткнул жилистым обкуренным кулаком мальчишку в бок.
И тут случилось то, чего не ожидали ни солдат, ни матросы, подошедшие на шум.
Юнец вырвал из кармана латаных брючишек складной перочинный нож, выхватил зубами лезвие и резко занес руку назад, для удара.
Солдат побледнел от неожиданности, отскочил в глубь тамбура и, лязгая челюстью, передернул затвор винтовки.
Матросы оттерли пехотинца в вагон, посулили намять шею, коли станет палить в детей. У мальчонки же отняли нож, сложили его, сунули в карман брючишек, а самого пустили в проход.
Один из флотских, с закатанными рукавами бушлата, весь в татуировке, подвел юнца к месту, где была свободная вещевая полка, и сказал, явно довольный его безоглядной отвагой:
– Лезь туда. Оклемаешься малость – спустись. Посидишь с нами. Кто такой?
– Не твоя боль, – сухо отозвался подросток. – Тебя не тревожат, и ты в душу не лезь.
– Ого! – ухмыльнулся матрос. – Словами, как клещами, хватаешь. Гляди, напугаюсь, заикаться стану.
Мальчишка не удостоил его ответом.
Но моряку, видно, хотелось поболтать с этим странным, не по годам сдержанным подростком, и он добавил:
– Устрашил. Аж поджилки трясутся. Как теперь спать буду?
Снова молчание в ответ. Балтиец покачал головой.
– А вдруг ты – наследник престола? А мы с тобой – так-то, грубо. Да еще на третью полку загнали. Ты уж, в случае чего, извини, ваше величество!
– Экой пустослов! – покосился на него мальчишка. – Пустил – и ладно. Нечего глотку лудить.
Матрос весело поскреб затылок, подмигнул Важенину.
– Каков, а?
Мальчишка, не обращая внимания на шутки и советы, сыпавшиеся со всех сторон, не взглянув даже на солдата с мешками и мешочками, продолжавшего возмущенно сопеть носом, полез на верхнюю полку.
Он лег на голые доски, отвернулся к стене и сунул локоть под голову.
Кузьме стало жаль этого сурового юнца, и матрос, встав на нижнюю лежанку, тихо дотронулся до него.
– Ну? – спросил тот, не оборачиваясь.
Важенин протянул бушлат, сказал:
– Возьми. Спать неловко.
– Спасибо, – внезапно отозвался мальчишка, поднимаясь. – А то я давно уже не дремал, как надо.
Он скатал куртку валиком, положил ее под голову, снова отвернулся к стене и затих.
Вскоре о странном пассажире забыли. Ехать в ту пору было трудно и долго, паровозы часто останавливались: не хватало дров и угля, приходилось добывать старые шпалы и даже пилить лес; не лучше было и с водой, которую собирали в ближних ручьях и лужах.
И население старого пульмана, как и обитатели других вагонов, и днем, и посреди ночи вылезало из поезда, добывало все, что требовалось для движения, и снова укладывалось на свои полки.
Флотский, что первый пожалел мальчишку, сел рядом с Кузьмой, предложил кисет, усмехнулся.
– Посолить нас – и как селедки в бочке.
– Не беда, – отозвался Важенин. – В тесноте люди песни поют, на просторе же – волки воют.
Флотский полюбопытствовал:
– Ты, говорят, уралец, браток?
– Есть маленько, – счастливо вздохнул Кузьма. – Признаться тебе: бредилась мне по ночам неустанно родная сторонка. Вот близится Уфа – и знаю: в своем краю и вода слаще, и камни тебе, как кровные, кланяются.
Балтиец, ухмыляясь, покачал головой.
– Это ты лишку хватил, браток! Весь свет нам нынче – своя земля. Я лично, кроме как на мировую революцию, несогласный.
Он помолчал.
– Лучше дело скажи: морозищи у вас, слух был, – воробьи на лету дохнут!
Кузьма весело сощурился:
Говорят, Урал холодный,
Нет, он рыцарь благородный!
И оба бойца расхохотались.
– Однако я видел: ты последние ночки, открыв глаза, лежал, – вернулся к прежней теме балтиец. – Не спится?
– Не спится, – признался Кузьма. – Последняя верста – она всегда самая длинная.
– Ну, тебе до последней версты еще целая жисть, браток. К Челябе штыками пробиваться надо…
В разных углах вагона пиликали гармошки, и фронтовая братия пела то жалостливые, горькие от тоски, то бесшабашные, распашные куплеты.
Конь боевой с походным вьюком
У церкви ржет, кого-то ждет.
В ограде бабка плачет с внуком,
Молодка горьки слезы льет…
Посмотрю на свово сына,
Сердце оборвется:
Та же горькая судьбина
Ему достается…
Плавали в толчее и духоте скоропешки и круговые, хороводные песни. И даже те, кто не знал слов, подпевали мотиву:
Расшумелся камыш, голубая трава,
Голубая трава, бирюза.
Ой, геройская жизнь не забыта, жива,
Над Уралом гремела гроза.
Надоело народу страдать и молчать,
Шли уральцы, откинувши страх.
Шла казачка в поход пулеметом стучать,
Помогать партизанам в боях.
Она русой была, как пшеница в жнитво,
Золотая папаха волос.
Она храброй была, но в одном из боев
Ей подняться с земли не пришлось.
Рыли яму клинками в просторе степи,
Устилали могилу травой.
У прохладной реки спи, родимая, спи,
Наш товарищ и друг боевой…
Сюда же ввинтился заработать кусок хлеба беспризорник, либо беспризорница, бог уж там разберет чумазую физиономию и пиджак до самых ступней! В руках безотцовщины плясали, летали, сшибались друг с дружкой деревянные, может самодельные, ложки, и стукался головой о кровельные доски лихой, забубенный мотив:
Меня дроля обругала,
Назвала меня свиньей.
Бабы думали: свинина,
Встали в очередь за мной.
…Ой ты, Вася, Васек,
Мое сердце посек,
Посек, порубил,
Сам другую полюбил.
…Мама, бей, хоть не бей,
Милый мой – король бубей!
…То ли сеять, то ли жать,
То ли замуж убежать!
Ложки на одно мгновение прекратили полет и застучали медленнее, вальяжнее.
Коль случилась беда,
Отворяй ворота.
Крикнул я: «До свиданья, красотка!
Здравствуй, каменный дом,
Мать-старушка тюрьма,
Здравствуй, цементный пол и решетка!»
Поезд внезапно дернулся и остановился. Снаружи долетали громкие слова, какой-то шум, может, опять пожаловала ЧК.
Беспризорник с заботой глянул в окно, торопливо допел очередную песенку «Моя милка семь пудов, не боится верблюдов», собрал подаяния и заспешил к выходу.
В вагоне стало тихо, люди прислушивались к наружным звукам. Однако поезд снова затормошился и пошел.
…Подросток на третьей полке проспал сутки, а в начале вторых спустился к Кузьме, отдал бушлат, притулился к окну и замер. Он смотрел, щурясь, будто от сильного света, на матросов и солдат и, казалось, никого не видел.
Важенин придвинулся к новичку, достал из мешка сухари, твердую, как дощечка, тараньку, поделил все пополам, сказал:
– Помозоль зубы. Небось, давно не ел.
– Давно, – отозвался мальчишка. – Однако не в том беда.
– Хм… А в чем же?
Юнец не ответил.
– Тебя как зовут?
– Лоза. Саня.
– Александр, следовательно. Ну а годов тебе сколько? Не секрет?
– Семнадцать.
Важенин весело подмигнул собеседнику.
– Для своих семнадцати лет ты неплохо сохранился, парень.
– Семнадцать, – упрямо повторил юнец. – И не приставай, как лишай.
– Ну, семнадцать – так семнадцать, – поспешил согласиться Кузьма. – Едешь куда?
– На восток.
– Вижу. А все же?
– К своим.
– А свои кто?
Мальчишка поднял на Важенина синие недобрые глаза, хотел что-то сказать, но сдержался.
– Разговорчив ты, парень, как рыба, – вздохнул Кузьма. – Ну а хлеб-то хоть есть умеешь?
Мальчик отломил от рыбешки малый кусочек, взял сухарь, отгрыз от него чуток и стал медленно, словно не думая о еде, жевать. Изредка бросал взгляд в окно, и его плотно сжатые губы шевелились, будто творили молитву. Притом он чуть косился на Кузьму, стараясь сесть так, чтобы порванная рубаха не видна была моряку.
Заметив это, Важенин сказал совершенно дружески:
– Ладно, города, случается, чинят, а не только рубашки.
И, покопавшись в вещевом мешке, протянул подростку французскую булавку.
– Прихвати пока. Нитками разживешься – зашьешь.
За грязными, в подтеках, стеклами пульмана медленно плыли по дуге серые, запыленные осины, березовые рощицы, тоже покрытые мрачным налетом истертой земли, редкие, точно обглоданные, сосны. На полустанках и станциях то и дело попадались разбитые или сгоревшие дома – следы только что отгремевшей здесь жестокой гражданской войны.
Где-то на востоке, может, близ Уфы, а может, уже в Аше, 5-я армия Тухачевского теснила дивизии Колчака, пробиваясь к Челябинску, этим желанным воротам в Сибирь. И все, кто теперь двигался к району боев, так или иначе попадали в круговерть грозной войны, в пламя огненной уральской метели. И Кузьме, разумеется, было не безразлично, зачем и куда едет этот странный и вызывающий уважение своим мужеством и сдержанностью подросток.
– А ты, чай, кадет, – что-то решив про себя, внезапно сказал Важенин. – Я сразу догадался. К белым утекаешь небось?
Мальчишка пристально посмотрел на Кузьму, но отозвался, против ожидания, спокойно:
– Не кадет. А ты кто?
– Я? Моряк. Балтиец.
– Белый?
– Господь с тобой! Белых балтийцев по пальцам счесть можно. Анархисты, те, верно, встречаются. А белых – единицы.
– Вот я и спрашиваю: может, ты – белая единица?
Кузьма рассмеялся.
– Мы с тобой теперь на красной земле. Будь я белый, разве признался бы первому встречному?
– Стало быть, белый?
– Почему же?
– Сам говоришь: красная земля. Коли красный – то и скрывать нечего.
Кузьма покопался твердыми, как сучки, пальцами в затылке, весело прищурился.
– Это ты, пожалуй, верно заметил. Туман ни к чему. Про коммунистов слыхал?
– Слыхал.
– Так вот, я – коммунист, Александр. Большевик то есть.
Мальчишка воззрился на матроса бычком, погрыз рыбешку, полюбопытствовал:
– Домой едешь?
– Как сказать? И да, и нет.
Лоза чуть приметно улыбнулся.
– Не веришь, что ли? – удивился Кузьма.
– Чего темнить? Как это: «И да, и нет»?
– Не темню. «Да» – потому, что и в самом деле в свои края добираюсь, в Челябу. А «нет» оттого, что Челяба, как тебе, может, известно, у белых еще, – Важенин вздохнул. – Коммунисту негоже ждать, когда ему родной город от врага дядя очистит.
– И что же?
– А то, что в армию спешу, парень. В 5-ю красную армию.
Последние слова матроса явно заинтересовали подростка. Он сосредоточенно посмотрел на Кузьму, даже подвинулся ближе, но тут же снова замер, будто молча укорил себя в неосторожности.
Матрос заметил это движение, попенял:
– Тебя не разгадать. Все спрашиваешь да глазами тычешь, а о себе ни слова.
– Каков есть… – покосился на него мальчишка и отодвинулся.
– Нет, брат, меня не проведешь: ты все же кадет и к Колчаку тянешь. А может, даже и связной какой-нибудь, из Москвы, там тоже недобитая контра есть. Или с юга, от Деникина. А то еще хуже: шпион.
– Я не шпион.
– Это каждый так скажет. Шпик, он разве признается.
– Заболтал ты меня совсем, – насупился мальчишка. – Не в чем мне признаваться.
– Не в чем, выходит… А документ у тебя какой-нибудь есть? Мандат или справка?
– Мандат?.. – помедлил юнец. Он на мгновение задумался, но тут же тряхнул русыми прямыми волосами. – И так проживу.
– Нету, я так и думал. А что у тебя есть? Или кто? Отец? Мать?
– Один я… – подросток совсем потемнел лицом. – Никого…
Лоза низко наклонил голову, но все же Важенин заметил, что на лице у него выступили красные пятна. Подросток волновался, или сердился, или гневался на тех, кто погубил его родных, а может, и на него, Важенина, что пристает с вопросами.
Наконец укорил:
– Завалил ты меня словами. Молчать не умеешь.
И глаза его заблестели, кажется, от слез.
Важенин придвинулся к подростку и, повинуясь безотчетному чувству, погладил его по мягким и ярким, будто нити кукурузного початка, волосам.
Это движение вызвало у Лозы совершенно неожиданную реакцию (Кузьме даже показалось, что малый вот-вот заплачет снова), и он выпалил злым, скрипучим голосом:
– Я тебе что – девчонка, что ли, оглаживать меня?
– Ну, не сердись, – смутился Важенин, – совсем не думал обидеть. Не злись.
Подросток внезапно подсел к матросу, спросил, напряженно глядя ему в глаза:
– А ты, и верно, красный? Правда – балтиец?
– Да. Не в правиле у меня людей обманывать.
– А чем докажешь?
– Документ есть.
– Документ – бумажка. Всякую написать можно.
– Там печать.
– Их тоже делают. Из картошки, мне говорили.
– У меня настоящая.
Подросток недоверчиво покрутил головой.
– Не все то правда, что в сказках говорится.
Он повздыхал немного, точно решал в уме мудреную задачу, и вдруг предложил:
– Ты о себе без бумажек скажи. Тогда и видно: какой человек.
– Экой крутой, – все зараз!
– Ну, коли язык болен, – молчи.
Кузьма ухмыльнулся.
– От тебя не отнекаешься. Добро, все одно иных дел нет. Можно и поболтать. Однако – условие.
– Какое?
– Тараньку грызи и сухари тоже. А то худющий вон какой. Прямо – девчонка.
– Ага, буду грызть, – торопливо отозвался юнец. – Не сомневайся ничуть: я всю съем. Ты начинай.
– Изволь. От лишнего слова язык не переломится. Да и то говорят: в игре да в попутье людей узнают. Слушай, коли так.
* * *
Кузьма Важенин впервые ступил на палубу броненосца «Андрей Первозванный» в начале шестнадцатого года. Вспыльчивый и крутой, когда его обижали, он уже через неделю угодил на гауптвахту. Молоденький мичман из дворянчиков, весь чистенький и гладкий, как морской камешек, страшно разгневался на матроса за то, что тот, по мнению офицера, лениво приветствовал его.
Кузьма и в самом деле был человек с кваском и не очень тянулся перед начальством. Но офицеры неопытней, позорче делали вид, что не замечают ничего в поведении нижних чинов: воздух уже густел перед грозой и отдаленные раскаты грядущей революции достигали флота.
Мичман же был мальчишка, натасканный по линейке уставов и наставлений, и ему казалось, что мир как стоял на трех китах, так и будет стоять довеку. Офицерик заставил Важенина походить перед собой, печатая шаг и вскидывая ладонь к бескозырке.
Кузьма прошел раз, прошел два, прошел три, а на четвертый принялся задирать ноги с таким подчеркнутым усердием, что мичман, заливаясь краской, стал сучить штиблетами и хрипло ругаться.
– Назад! – кричал офицерик. – Шагай, как положено, хам!
Важенин добрался до мичмана, круто повернулся к нему и, став колом, тихо, но внятно сказал:
– Ты вот что, вашбродь… ты не шибко на меня кричи… гнида…
И, опалив офицеришку взглядом, ушел в кубрик. Через полчаса он уже обретался на гауптвахте. Остыв, рассказывал сидящему рядом пожилому дядьке об известных ему станицах области войска Оренбургского, о горе Таганай, о забастовках пятого года и прочих событиях и местах, связанных с его, Важенина, детством.
Кузьма был уроженец Челябинска, но почти вся его взрослая революционная жизнь прошла на Балтике.
Темноволосый, некрупного роста, с узковатым разрезом глаз, он походил на башкира, и когда его спрашивали о том, усмехаясь, отвечал, что, точно, башкир – и потому нехристь.
Призванный на флот в конце четырнадцатого года, Важенин поначалу угодил в береговую оборону. Кронштадт был занятное местечко, смахивал маленько на Питер, и Кузьма, получив первую увольнительную, отправился на его булыжные мостовые. Задрав голову, он глазел на огромную глыбу Морского собора; топтался на Якорной площади, пытаясь окинуть взглядом памятник адмиралу Макарову, позеленевший от влажного воздуха залива; с истинным восхищением мастерового щупал железные кружева решетки кронштадтского сада.
Потом все это потеряло прелесть новизны, отдалилось куда-то, и Кузьма стал приглядываться и прислушиваться к тому, чем жили люди в шинелях рядом с ним.
Большинство ругало войну, и Важенин тоже клял ее потому, что не знал, зачем она нужна России и для чего миллион людей или даже больше проливает кровь.
Однажды, когда он ворчал об этом, разглядывая с сослуживцами какие-то памятные пушки в саду, туда же приковылял на деревяшке краснорожий матрос с пустым рукавом. К бушлату его были прицеплены медали.
Флотский кинул себе под ноги бескозырку, чтоб в нее клали деньги, и запел фальшивым, водочным голосом жалобные солдатские, а также лихие корабельные песни.
Мороз и ветер от реки,
А он в изношенной шинели,
На деревяшке, без руки,
Стоит голодный на панели.
Редкие прохожие бежали мимо, не поворачивая головы, и это раздражало инвалида, как личное оскорбление.
Пенятся волны,
Гроза, как граната,
Шумят берега,
Все сильнее прибой.
А в море открытом
Идет канонада,
Два флота вступили
В решительный бой.
Но по-прежнему никто не останавливался возле певца, он озлобился, замолк, поднял бескозырку. И тут услышал, как зеленый солдатик с усердием корит войну.
– Салага! – заорал инвалид, подскакивая к Кузьме и тыкая его костылем в грудь. – Продажная твоя душа! Щенок еще!
– Что? – удивился Важенин, пятясь от матроса. – О чем толкуешь, братец?
– Я те покажу «братец!» – внезапно захныкал увечный. – Акула тебе родня, поганец!
На лице Кузьмы вдруг вздулись желваки, узкие глаза сузились еще больше, и он в тот же миг резко откинул кулак для удара.
Руку его перехватил ротный фельдфебель Таврин. Покачав головой, командир сказал Кузьме:
– Видишь, порченый он. Не надо бить.
Кузьма, чтоб освободиться от ярости, сдавившей сердце, кинул инвалиду:
– Уйди! Уйди, пока я из тебя последнюю ногу не выдернул!
Фельдфебель после этого случая стал внимательно приглядываться к Важенину и однажды пригласил его с собой погулять по бережку. Они проговорили весь вечер, и Кузьма тогда узнал подробности о большевиках, которые против войны и за революцию.
Важенин во всем поддерживал Таврина, однако сомневался, не будет ли выигрыш от переворота кайзеру Вильгельму. Заранее хмурясь, боясь насмешки за свою простоту, он спросил о том спутника, остановившегося возле тумбы с афишами, где белели военные сводки.
Но фельдфебель и не думал смеяться, а объяснил с полной обстоятельностью, что Россия, свалившая царя, малая прибыль кайзеру. И оттого всякий порядочный человек, коли не трус, обязан помочь грядущему вихрю.
И тогда Кузьма задал вопрос, который, может, повернул всю его жизнь к звенящему зову революции. Задавая вопрос, он уже волновался, ибо мятеж мерещился ему стальным и багровым крейсером, летящим на синей волне.
– Не пригожусь ли я в деле, товарищ?
Старший долго молчал, о чем-то размышляя, потом негромко осведомился:
– Листовки расклеишь? Не струсишь?
Кузьму эти слова даже обидели.
– Немудрено.
В начале шестнадцатого года Таврина взяли на «Андрей Первозванный», и фельдфебель перетянул за собой солдата.
Потом уже, совершенно уверившись, что Важенин – свой человек и не болтун, старшина сообщил товарищу, что состоит в партии большевиков, и советовал на время забыть обо всем, кроме революции.
Семнадцатый год начался февральской схваткой, и небо над Россией заклубилось и загремело громами. Немного погодя земля уже ходила ходуном не только в Питере, но и за тысячи верст от него. Отрекся от престола один из самых ничтожных царей империи – Николай II, последовал примеру брата Михаил Романов. Тезка последнего – Михаил Родзянко – посылал во все концы государства депеши, что совет министров устранен и власть перешла к временному комитету Государственной думы. На афишных тумбах пестрели сообщения об аресте министров, градоначальников, увольнении митрополитов, и прочее, прочее, прочее…
Третьего марта 1917 года нижние чины броненосца «Андрей Первозванный» первыми на флоте создали свой судовой комитет, а двадцать седьмого апреля в Гельсингфорс съехались делегаты комитетов, в том числе и Важенин. Через день на транспорте «Виола» провел заседание только что созданный Центробалт, то есть Центральный комитет Балтийского флота.
Важенин вернулся на броненосец первого мая – и в тот же вечер устроил маевку экипажа прямо на палубе.
Сходка еще бушевала и спорила, когда с «Андрея Первозванного» съехал молоденький мичманок, сильно испугавшийся за свою глупую жизнь.
Кузьма не отказывался ни от каких дел революции, пусть они даже иногда были тяжелы и неприятны. В августе того же года он, вместе с кучкой матросов, арестовал бывших придворных Бадмаева, Вырубову и других и усадил их в трюм яхты «Полярная звезда». Это был ответ Балтики на арест большевиков Временным правительством. Еще Кузьма накрыл с моряками Гвардейского и 2-го Балтийского экипажей крупное гнездо офицерья, окопавшегося в петроградской «Астории», где и получил от контрреволюции свою первую пулю.
На Балтике и в Питере он пробыл еще около двух лет. В начале октября семнадцатого года вступил в партию, вел политическую работу на флоте и даже сочинял стихи о мировой революции, хотя и понимал все несовершенство своей музы.
Двадцать пятого октября, в день великой революции, «Андрей Первозванный», не колеблясь, принял ее сторону – и на двух мачтах корабля загорелись красные флаги.
Позже в Питере был создан Северный летучий отряд Сергея Павлова, и в его железные ряды ушли матросы «Севастополя», «Грозного», «Громобоя», «Петропавловска», «Полтавы», «Рюрика», «Олега», «Богатыря», не считая 17-го Сибирского пехотного полка, осененного Георгиевским знаменем.
Важенин узнал об этом лишь через месяц. Балтиец получил письмо от своего незабвенного товарища Таврина, писавшего, что отряд спешит на Урал помочь революции.
Кузьма был сильно огорчен, что опоздал в поход, и корил себя всячески за неведение.
В Челябинске у Важенина никого не было, кроме матери, дышавшей на ладан и не чаявшей уже увидеть блудного сына. Матрос давно не был дома и, казалось, совсем забыл его в вихре гражданских бурь. И тем не менее, в девятнадцатом году он вдруг ощутил тоскливое желание немедля явиться на родину. В южном углу Урала шли кровопролитные бои, и Кузьма совестился, что находится от них в стороне.
В середине июня Важенин добрался до Москвы и пришел в ЦК большевиков. Ему предложили поехать в 5-ю армию Восточного фронта, воевавшую с Колчаком. Это вполне совпадало с желанием балтийца.
– Вот и все, – закончил Важенин рассказ и с некоторым любопытством посмотрел на юнца. – Главное – сказал. Остальное – потом, коли случай выпадет, паря.
Лоза тоже воззрился на матроса, но теперь в его взгляде уже не было настороженности, отчужденности, а казалось, что-то соединило души этих людей, и они почувствовали взаимное расположение и даже симпатию.
Но тут поезд стал сбавлять ход, окутался клубами пара и остановился.
Лоза поспешил к окну, подождал, когда рассеется паровозный туман, и стал жадно рассматривать немалую гору, возле которой стоял состав.
– Где это мы?
Важенин завязывал свой тощий мешок. Затянув шнур, кивнул подростку.
– Давай вылезать, дружок. Далее чугунка оборвана. Уфа.
– А как дальше? Пешком?
– Зачем пешком. Мост теперь день и ночь чинят [7]7
В годы гражданской войны, порой в ходе боев, красные войска восстановили 22 тысячи километров железных дорог, 3 тысячи мостов, отремонтировали 16 500 вагонов.
[Закрыть]. Скоро поезда тронутся. Непременно пойдут. В самое короткое время!