Текст книги "Годы в огне"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
ГЛАВА 26
СРОЧНО! СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО!
Двадцать четвертого июля в девять часов с минутами Вострецову передали депешу Тухачевского, помеченную грифом «Срочно! Совершенно секретно!»
Командарм приказывал командирам Волжского и Петроградского полков, ворвавшихся в Челябинск, найти в штабе Западной армии Колчака, а именно в контрразведывательном отделении штабзапа, княжну Юлию Урусову, двадцать лет, рост невысокий, глаза синие, косы черные, пароль – «Вы жили раньше в Челябинске?», отзыв – «Нет, я всю жизнь провела в Вологде». Вострецов и Шеломенцев должны были обеспечить безопасность княжны и при первой возможности переправить ее самолетом в Уфу.
Почти в те же минуты Степану Сергеевичу привезли вторую депешу с тем же требованием. Ее подписал начальник особого отдела армии Петр Васильевич Гузаков.
Такие приказы полагалось выполнять «Аллюр три креста». Оставив полк на попечение комбата-2 Евгения Полякова, «Трубка» во главе конной разведки кинулся в Дядинские номера.
В огромном здании гостиницы, которую еще не полностью покинул штаб, раздавались недружные выстрелы. Кто-то из штабников отбивался от наседающих красноармейцев; еще жгли в иных кабинетах секретные бумаги; еще не все в штабзапе понимали, что́ случилось в это жаркое летнее утро.
Волжцы смели огнем и клинками малые очаги сопротивления и бросились вдоль бесконечного коридора в его самые темные углы.
Разведчикам повезло. В одной из комнат они загнали в шкаф бледного низкорослого человека, окоченевшего от страха. Штабист успел сорвать и выбросить один погон, но второй болтался у него на плече, как осенний осиновый лист.
Вытащенный бойцами из шкафа, офицеришка почти повис на их руках.
Пленный оказался комендантом штаба, и Вострецов сказал слюнтяю, что он спасет себе жизнь, если тотчас покажет комнаты контрразведки.
Обещание преобразило труса.
– Это – пожалуйста, это можно… господа… как перед богом…
Офицер, словно подхлестнутый, бросился по лестнице в полуподвальный этаж. Вострецов и бойцы еле поспевали за коротышкой.
В первых комнатах Гримилова-Новицкого было пусто, – ни людей, ни бумаг, один пепел. Это удивило поначалу Вострецова, но он тут же усмехнулся: кто-кто, а контрразведка знала, что дело – табак, и загодя увезла свое барахлишко.
Продолжая торопливый осмотр, волжцы наткнулись в одной из комнат на человека в гражданской одежде. Его рубаха висела клочьями, лицо почернело, однако избитый был в сознании, хоть и не мог двигаться. Он с трудом сообщил краскому, что пять минут назад сюда забегали Гримилов и Вельчинский, капитан стрелял в него, арестанта, но нервничал и промахнулся. Они не могли уйти далеко.
Волжцы разбежались в разные стороны, и через четверть часа взводный притащил к командиру худого, как веретено, офицера с погонами поручика.
– Кто? – спросил Вострецов, сверля глазами задержанного. – Кем служил?
Офицер, увидев полный ненависти взгляд, которым его обжег арестант, совсем потерялся: теперь нельзя было спасти себя ложью.
– Поручик Вельчинский, – хрипло доложил он. – Отделение Гримилова-Новицкого.
Слово «контрразведка» он побоялся произнести.
Вострецов вонзил в него снова тяжелый взгляд глубоко посаженных глаз, сказал глухо:
– Вот что, Вельчинский: жизнь не обещаю, а виселицу пулей заменю. Помоги найти княжну Урусову.
Губы молодого человека мгновенно высохли, он уронил голову и отозвался с непреклонностью, которой от него никто не ждал:
– О княжне я не скажу ни слова.
– Вот как! Ну гляди, не тяни мне жилы!
Вельчинский трудно глотал слюну, крутил головой – был похож на жадную курицу, клюющую непомерно большие куски хлеба.
Наконец взял себя в руки и вопросительно взглянул на краскома, пытаясь понять, зачем тому нужна Юлия Борисовна.
И вдруг, совсем внезапно для красноармейцев, ожил, явно возликовал и крикнул, что все сделает, дабы найти эту женщину, которую здесь любили, поверьте честному благородному слову офицера. Вельчинский понял, что Юлию Борисовну ищут свои, то есть ее друзья, которые очень хотят ей помочь.
Поручику дали заводную лошадь, и все поскакали на Уфимскую, в особняк Льва Львовича и Веры Львовны Кривошеевых, куда, по словам поручика, вчера вечером поспешила мадмуазель Урусова.
Хозяева особняка были дома, но ничего не смогли сказать о своей постоялице, которую не видели уже сутки. Не дай бог, с Юлей что-нибудь случилось, господи, что же могло случиться?!
Степан Сергеевич немедля установил окрест посты, перевернул вверх дном и главное жилье, и флигель, и все дворовые постройки – княжны нигде не было.
Один из постов находился у двери погреба, где стояли кадки и кадочки, и еще огромная бочка с остатками солений.
Разведчик, наряженный на этот пост, совершенно не понимал, для чего торчит и как здесь может появиться женщина, которую ищут. Однако он безоговорочно верил «Трубке», коего опекали либо бог, либо черт, а может статься, и оба вместе. И выходило: раз поставил, значит, для чего-нибудь да надо. Потому он с напряженным вниманием вслушивался в звуки двора, понимая, что это единственное место, со стороны которого могла появиться княжна.
Но целый час бесполезного топтания утомил бойца, и он заметно успокоился, перестал напрягать слух и зрение и даже позволил себе войти в погреб и присесть на какой-то ящик.
Отдохнув немного, подошел к кадушечке, отвязал от пояса котелок и, достав из-за голенища алюминиевую ложку, начерпал в посудину белой с желтым капусты.
Потом снова опустился на ящичек и, поставив винтовку меж ног, принялся за свой случайный завтрак.
Покончив с едой, тщательно вытер клочком сена котелок и ложку, вернул их на место, на пояс и за сапог, и снова присел. Но тут же поднялся: хотелось спать и, не дай бог, коли грех случится на посту.
Тогда он перекинул винтовку за плечо, прислонился к косяку открытой двери и застыл – весь внимание. Однако ничего подозрительного не было видно и слышно, и он стал думать о доме, о жене, как она там одна, не путается ли с кем, – одним словом, поступал так, как поступают в его положении девять солдат из десяти.
Внезапно откачнулся от косяка, привычным движением сбросил винтовку с плеча на руки, – ему показалось, что за спиной, в мутной глубине погреба, что-то плеснуло и кто-то застонал.
Он резко повернулся к кадушкам – и в потрясении выставил штык вперед.
Из-за края самой большой бочки виднелась голова женщины, безумно усталые глаза были широко открыты, и что-то невнятно шептали губы.
Он кинулся к ней, не зная, что делать, стал колом и тут же с трудом различил слова:
– Звезда… это звезда… господи…
Женщина вдруг засмеялась, пробормотала, как видно, в забытьи: «Нет, я всю жизнь провела в Вологде» и покачнулась. Но тут же поднялась в полный рост, перевалилась через край бочки и упала на прохладный глиняный пол. Мокрое платье облепило ее ладную фигурку и было все покрыто белой пеной рассола.
Боец счастливо ахнул, уразумев, что это она, та самая женщина, которую ищут, глубоко вздохнул, бросился было к ней, но тут же вскинул к балкам погреба оружие и трижды весело выстрелил в потолок.
Вострецов, сидевший на крыльце флигеля (он разослал разведчиков во все ближние дома – может, там кто-нибудь видел княжну, или, на худой конец, знает о ней), услышав выстрелы, мгновенно вскочил и кинулся в погреб.
Вбежал туда и различил часового, который держал на руках женщину, а с нее текла, как показалось, вода. Урусова была без сознания и молчала, крепко сжав зубы.
Вострецов в два прыжка очутился рядом с часовым, заметил в мертво сжатой руке княжны пистолет, покосился на черные косы, тяжело обвившие горло женщины, и задал единственный вопрос, который сейчас имел значение:
– Жива?
– Жилая! – широко улыбнулся разведчик, тотчас выдавая этим словечком свои уральские корни. Красноармеец гордился, что разведка исполнила приказ и нашла эту, несомненно важную, женщину, и что некая заслуга в том принадлежит ему, и что он держит ее на руках, а это тоже очень прилично и приятно.
Урусову тотчас вынесли на воздух, позвали Веру Львовну, велели срочно помочь княжне, и хозяйка распорядилась, чтобы пострадавшую унесли в ванную комнату. Степан Сергеевич попросил к тому же Льва Львовича сбегать к врачу, что поближе, и в тот же миг вести сюда, а не пожелает, так притащить его, сукина сына, под ружьем!
И лишь тогда комполка и разведка ушли во флигель, повеселевшие, довольные, словно дети.
Филипп Егорович слушал их понятные разговоры об урожае, скором конце войны, о ценах на спички, керосин, ситец, всей душой понимал этих людей и сочувствовал им.
В городе еще стреляли, лениво рвались снаряды дальнобойных пушек. В небе мотались красные и белые аэропланы, иногда вспыхивали воздушные бои, стучали пулеметные очереди и, случалось, чадило пламя подбитых машин.
– А что, дедушка, – спросил один из разведчиков старика, уронившего бородатую голову на грудь. – Знал ли ты княжну и что она за человек была?
– Отчего ж – «была»? – с неудовольствием отозвался дворник. – Она молодая, сильная, ей износу нет.
Снова опустил голову и сказал, будто бы себе самому:
– А вот Санечка преставилась… деточка… Не дожила…
Боец деликатно молчал, он не знал, о какой Санечке речь, ах да разве мало пропало и пропадет еще на этой войне всяких, прежде всего молодых людей!
После долгого и скорбного молчания Кожемякин спросил у красноармейцев, не попадался ли им где Дионисий Емельянович Лебединский, очень приятный, разумный молодой человек. И узнав, что нет, не попадался, огорченно потер красные глаза.
* * *
Однако вернемся к событиям недельной давности. Происшествия в ту пору случались постоянно и так громоздились друг на друга, что трудно или невозможно было запомнить их последовательность, начала и концы.
Двадцать третьего июля Эмму Граббе пригласил к себе в кабинет штабс-капитан Крепс.
– Вчера, при невыясненных обстоятельствах, – пробурчал офицер, – в Сибирской слободе застрелен господин Чубатый. Прими мои соболезнования.
Он покосился на равнодушное лицо шлюхи и добавил раздраженно:
– Не лезь в глаза. Без тебя тошно.
Только теперь Граббе рухнула на стул, залилась слезами, что-то бормотала о муже, который был не чета прочим, лучше всех на свете.
Крепс иронически наблюдал за Граббе, потом заметил вяло:
– Тебе лучше исчезнуть из города. И как можно скорее.
Поэма с ненавистью взглянула на Крепса, решила уже сцепиться с ним, но сдержалась: было бы крайне неразумно в такое время остаться одной, без поддержки и харча.
Она ожесточенно терла платком глаза и думала почти с нежностью о Махно, и жирный веселый быт тех времен казался ей ныне верхом совершенства.
Злобясь на Крепса и опасаясь его, она сказала загадочно:
– У меня есть, полагаю, важное сообщение.
Крепс усмехнулся:
– У тебя может быть важное сообщение?
Граббе сделала вид, что пропустила оскорбление мимо ушей. Она торопливо и несвязно стала осведомлять офицера о нищем, который не раз оказывался на пути княжны. Кроме того, попрошайке передавал деньги, а иногда узелки с едой дворник Филипп Кожемякин, живущий в том же флигеле, что и Урусова. Она, Граббе, совершенно не допускает мысли, что это случайные, а не умышленные свидания.
Штабс-капитан, слушая трещотку, торопливо укладывал в огромный кожаный портфель необходимые бумаги, а также внушительный кожаный кисет, в котором хранил свои личные сбережения, изъятые у подследственных за целый год нелегкой работы.
Он думал о том, что все они: и Гримилов, и Вельчинский, и сам Крепс – должны были давно исчезнуть из Челябинска; лишь кретины ретируются, когда в них палят, а мудрые люди делают это заблаговременно. Но командарм Сахаров сказал Гримилову, что он, Сахаров, надеется: контрразведка покажет своим примером пехоте и кавалерии, когда уходят настоящие храбрецы, и еще что-то в этом духе.
Эмма продолжала бубнить, сообщая капитану, сколь много сил и времени он потратила на слежку за нищим, княжной и Вельчинским.
Крепс непонимающе разглядывал нудную бабу и вдруг стал багроветь.
– Что?! – закричал он. – Да как ты смеешь так о госпоже Урусовой?!
Но тут же спокойно махнул рукой, пробурчал:
– Надоедлива, как пиявка. Уходи!
Это была совершенная неожиданность. Граббе полагала, что Крепс, выслушав ее, тотчас станет благодарить, а эту подозрительную княжну отправят в подвал и надлежаще допросят. И Урусова станет добрее к Ивану Ивановичу, черт их всех побери!
Услышав вместо благодарности крик Крепса, Эмма захныкала, и слезы, как рваные бусы, покатились по ее лицу.
Осведомительница почти задом выбралась в приемную и, заметив недоумевающий взгляд Верочки, спросила первое, что пришло в голову:
– Господин Гримилов у себя?
– Да, но что это с вами?
– Ничего, – буркнула Граббе. – Погиб мой муж. Этого мало?
Эмма осторожно постучала в дверь шефа, вошла и плотно закрыла за собой дверь.
Павел Прокопьевич тоже запихивал бумаги в портфель. Он молча кивнул ей на кресло у стола, и осведомительница села, будто у нее подломились ноги. Она совершенно не любила громоздкие кресла, в которые ты погружаешься, как в болото, и над столом торчит лишь твоя голова.
– Слушаю, – сказал Гримилов, не оставляя своих дел.
Граббе, торопясь и сбиваясь, боясь, что ее прервут и не дадут договорить, повторила все, что сказала Крепсу.
Павлу Прокопьевичу было не до этой вульгарной дамы, и он в душе поносил командарма Сахарова, который сам уже небось катит в своем салон-вагоне в Омск!
Все последнее время, возвращаясь домой, Гримилов непрерывно молился перед иконой, подаренной ему священниками Челябинска. Более того, он велел поручику привести в кабинет цыганку, гадавшую за продукты неподалеку от штаба, на Уфимской улице.
Перепуганная пророчица, узнав, что от нее хотят, преисполнилась важности и наговорила Павлу Прокопьевичу одни удачи в будущем. Нет, впрочем, была и одна ужасная неприятность: господин офицер разлучится с горячо любимой женой и, вполне возможно, навеки.
Гримилов дал ворожее настоящий серебряный рубль, и они простились, вполне довольные друг другом.
Все складывалось таким образом, что надо было подумать о будущих отношениях с княжной, раз Марья Степановна, слава богу, провалится куда-то в тартарары.
Правда, по зрелом размышлении Гримилов понимал: он не продвинулся в отношениях с Юлией Борисовной ни на один шаг.
И может быть, именно поэтому донос Эммы заинтересовал Павла Прокопьевича, хотя Гримилов и знал, что Граббе завидует Урусовой и все дело лишь в этом. А вдруг и есть, за что зацепиться?
С несвойственной ему быстротой Павел Прокопьевич решил: если как следует допросить нищего, он скажет все, что угодно. И протокол допроса можно обратить впоследствии против Юлии, коли она станет упираться и отвергать ухаживания своего начальника.
Гримилов позвонил по телефону, вызвал своих солдат и сказал торжествующей бабенке:
– Пойдешь с ними. Ищи нищего.
– Я отыщу, – усмехнулась Эмма, и лицо ее стало почти одухотворенным. – Можете верить.
Она отправилась с двумя солдатами сначала на Александровскую площадь, где как-то видела побирушку, и, не найдя его там, почти бегом потащила солдат к кинотеатру «Луч».
Мальчишка стоял у тумбы с афишами, у ног его лежала фуражка, в которой светились несколько медяков.
Ему тотчас закрутили руки за спину, и Граббе прохрипела счастливым голосом:
– Свяжите. А то сбежит мерзавец!
– Ничо… – ухмыльнулся один из солдат. – Догоним.
И похлопал по ложу винтовки.
– Ну, шагай! – прикрикнул старший команды. – Да не вздумай тикать, дурак!
Нищий кивнул на фуражку.
– Деньги возьмите. Мне на них жить надо.
– На нашем коште теперь… – усмехнулась Эмма.
Лозу привели к Гримилову. Павел Прокопьевич окинул арестованного оценивающем взглядом и весело сощурился.
– Все свободны.
Эмма решила, что приказ ее не касается.
– Свободны, – с раздражением повторил Гримилов, и Эмма, увидев его глаза, налившиеся кровью, сочла за благо исчезнуть.
– Ну-с… – подошел капитан к юнцу. – Выкладывай все, как на духу. Кто? Что? Кем прислан?
Мальчишка хмуро посмотрел на офицера, сказал, что – сын омского профессора Лозы, отца-матери нет, кормится подаянием, как многие на Руси.
– М-да… значит, сирота… – дружеским тоном пророкотал Павел Прокопьевич. – Ах, какая беда, голубчик!
Он подошел вплотную к нищему и, продолжая говорить самым доброжелательным образом, вдруг ударил арестанта в живот.
Нищий захлебнулся воздухом, скорчился и боком упал на кресло у стола.
Подождав, когда мальчишка поднимется на ноги, Гримилов сказал назидательно:
– У нас тут пирогами не кормят. Говорить будешь?
Нет, Павел Прокопьевич совершенно ни в чем не подозревал этого попрошайку. Бил он его больше по привычке, для испуга – и только в самом удачливом случае надеялся на самый минимальный какой-нибудь успех.
Да еще вызывал озлобление крах войны, будущность в грязи и тумане, равнодушная своя или чужая пуля в спину.
Мальчишка молчал.
Гримилов рванул его за ворот рубахи, и она, треснув, медленно сползла с тела. И еще трижды сильно ткнул в грудь.
Нищий непроизвольно прикрыл себя руками, но Гримилов успел заметить небольшие девичьи груди, посиневшие от ударов.
– Вот-с как! – весело сказал капитан. – Ну, теперь мы, надеюсь, поладим, мадмуазель!
– Что надо? – хрипло спросила девчонка. – Зачем притащили?
– Нам нужен совсем пустяк – скажи правду.
– Я ее сказала.
– Почему штаны и короткая стрижка?
– Солдатня не пристает.
– Гм… вполне разумно. Вполне.
Он несколько мгновений размышлял, спросил:
– Есть хочешь?
– Верните мои деньги, сам поем.
– Не «сам», а «сама». Привыкай к правде, дубина.
Капитан с удовольствием похлопал девушку по голой спине и, отойдя на шаг, вновь ударил, норовя попасть в солнечное сплетение.
Она упала на ковер и, стремясь изо всех сил не закричать, до крови прикусила губу.
В дверь постучали.
– Кого черт несет? – крикнул Гримилов. – Я занят!
Однако дверь отворилась, и в проеме появилась тонкая фигура Вельчинского. Поручик бросил быстрый взгляд под ноги, и на верхней губе у него мгновенно выступил пот.
– Я сказал – занят, – угрожающе повторил Павел Прокопьевич. – Потом!
Санечка лежала на полу с закрытыми глазами и убеждала себя, что выпутается из скверной истории, не пропадет, это же глупо – умереть за день или два до прихода своих. Но тут же с холодной ясностью поняла, что смерть за дверью не подождет и надо потерпеть до конца.
– Встать! – приказал Гримилов. – Не то…
Девушка открыла глаза, с трудом села, уперлась спиной в кресло.
– Какие у тебя дела с княжной?
– С княжной?
– Прикинешься дурочкой – отдам тебя на ночь солдатам. Потом – расстреляю.
Павел Прокопьевич побарабанил пальцами о крышку стола, внезапно позвонил колокольчиком.
– Фельдфебеля – ко мне! – приказал он появившейся в дверях Верочке. – И пусть захватит какую-нибудь рубаху.
Когда Лозу увели в подвал, Гримилов уперся неподвижным взглядом в стекло пустого шкафа и несколько минут сидел, не двигаясь и даже, кажется, не дыша.
Но губы его шевелились, он молил бога, чтобы всевышний пощадил его, Павла Прокопьевича, в этой кровавой каше, в этом урагане, выпавших ему, капитану, на долю.
Гримилову было теперь не до смазливой и страшной своим упорством девчонки, не просившей пощады, не ползавшей на коленях в этом, пожалуй, проржавевшем от крови подвале.
Павел Прокопьевич очень сомневался, что нищенка, кормившая себя подаянием, есть красная разведчица или связная, что она имеет хоть какое-то отношение к Юлии Борисовне. Опыт подсказывал Гримилову-Новицкому: не станет агент неприятеля лезть на рожон и брать фамилию Лозы, красного, хорошо известного на белой стороне. И была еще одна мысль, сверлившая голову недалекого Павла Прокопьевича: если княжна – чекистка, то как должен выглядеть он, Гримилов, не только взявший на работу, но и удочеривший ее?!
Нет, тут что-то не так, и все же история с нищей беспокоила начальника отделения. В другое время он не стал бы задумываться над ее судьбой, а просто выбил бы все, что надо. Но теперь вокруг была лихорадка страха, мести, у Гримилова не оставалось времени на жесткий допрос, в кромешном аду бегства и смятения можно было потерять голову совсем не в переносном смысле.
Он решил махнуть рукой на всю эту историю, надо подумать о собственном спасении, ставшем весьма проблематичным после приказа Сахарова.
Солнце уже клонилось к закату, когда Гримилов совершенно внезапно и непонятно почему решил, что все несчастья армии, все обиды и провалы контрразведывательного отделения – конечно же, следствие подтачивания, которым занимаются красные агенты, кишащие здесь, в Челябинске, в Омске, в Иркутске, везде, где решается ход войны.
В голову Павлу Прокопьевичу вдруг пришла мысль, что Вельчинский, этот слизняк, без памяти влюбленный в Урусову, мог предупредить ее о сцене, которую видел у него, Гримилова, в кабинете, и княжна исчезла, испарилась, мгновенно перебежала к большевикам.
Капитан тут же приказал установить наблюдение за своей сотрудницей, но Крепс, которому он поручил это, выяснил, что Юлию Борисовну после полудня никто из сотрудников не видел.
– Болваны! – кричал Гримилов. – Вы мне ответите, если с княжной случится беда!
Даже теперь он старался не проговориться и не дать повода подчиненным зло посмеяться над ним.
Продолжая лихорадочно размышлять о последних событиях, Павел Прокопьевич решил: если его, старого дурака, провели на мякине, то самое лучшее – пустить пулю в лоб Урусовой, обвинить в ее смерти большевиков и, плюнув на приказ Сахарова, спешно уходить на восток.
– Иван Иванович, – почти торжественно объявил он Крепсу, когда Верочка позвала последнего к начальнику. – Вы всегда хорошо относились к княжне. Именно потому вам поручается найти Юлию Борисовну и не спускать с нее глаз. Не забудьте – она моя приемная дочь!
Он помахал перед физиономией штабс-капитана пальцем, это придало Гримилову силы, он вскочил и закричал, уже не умея сдержать себя:
– Что же вы стоите! Бегите, ищите, может, с ней случилось несчастье!
Он проглотил застрявшую в горле слюну, распорядился:
– Да прихватите нищенку, вдруг она что-нибудь знает!
Он тут же понял, что проговорился, выдал свои опасения, что он не исключает самых худших своих страхов, но уже не было времени ни поправляться, ни выкручиваться каким-нибудь иным способом.
Крепс, злобно ругаясь про себя и стараясь не выдать своих чувств, вызвал остатки комендантского взвода. Солдаты притащили из подвала девчонку, и они все побежали в особняк Кривошеевых.
Иван Иванович тотчас велел бойцам обыскать дом, флигель, погреб, баню. Урусовой нигде не было.
Жильцы дома, которых выгнали во двор, ничего не могли, а может, и не хотели сказать о маленькой синеглазой женщине.
Солнце совсем уже легло на горизонт, с севера и запада все громче били пушки, и штабс-капитан не знал, что делать. Ему хотелось плюнуть на все это, избавиться от нищенки, красная она или уж какая есть, и бежать сломя голову из осажденного города.
Рука его не раз тянулась к кобуре нагана, но он побаивался хмурых челябинских окон и чердаков, из-за которых на него взирала ненависть. Он знал это лучше, чем кто-либо другой. Стоит ему нажать на спусковой крючок оружия, и в то же мгновение ударит выстрел по нему, Ивану Ивановичу, из засады.
В минуты колебаний он вдруг услышал злобный и нудный голос артиллерийского снаряда, прошипевший над головой. И с ужасом понял, что это к р а с н ы й огонь, и большевики уже, возможно, хлынули в город, и надо, не мешкая, думать о своей шкуре.
За первым снарядом приблизился второй, и черная банька на краю двора встала дыбом.
Разрыв осколочной стали и треск шрапнели над головой внезапно наполнили штабс-капитана судорожной энергией, он кинулся к Лозе, схватил ее за отворот рубахи.
– Где Урусова?!
– Какая Урусова?
Крепс кинул на девчонку озлобленный взгляд, и лицо его побелело, как бумага. Еще мгновение он боролся с собой, твердил себе, что эта нищенка ни при чем, ее просто оговорила Граббе, но тогда какого черта они, Гримилов и Крепс, возятся с ней в такую проклятую пору! Да нет же, ясно, что она из ненавистной породы красных, стоит только взглянуть ей в глаза, на презрительно сжатые губы, сатанинский, недобрый взгляд, на всю ее не согнутую после побоев фигуру.
И Крепс, взвинчивая себя и уже теряя контроль над собой, подскочил к девчонке, рванул с нее рубаху и стал бить полуголую арестантку рукояткой нагана. Он вкладывал в удары всю силу страха, язвившего его душу в эти черные дни.
Солдаты, привыкшие ко всему, безучастно глядели в сторону. Однако это была одна внешность, а в душе они злобно ругали штабс-капитана: нашел, свинья, время заниматься мордобоем! И Лоза молчала, хотя каждая жилка в ней сотрясалась от ударов, держала руки на груди, чтоб не видели ее наготы. Неожиданно сказала вполне ясным голосом:
– Еще запоешь по-волчьи, мерзавец!
Крепс остановился, будто от зуботычины, поглядел на нее наглыми или удивленными глазами, медленно повернул наган рукояткой к себе и, оттянув курок, выпустил весь барабан в девчонку, в упор.
Лоза еще медленно сползала по стене, когда рядом с Крепсом очутился парень в черной косоворотке. Он только что ворвался в калитку, на бегу поднимая оружие.
Иван Иванович вскинул наган, но кроме сухих щелчков ничего не произошло: патронник был пуст.
Парень схватил офицера за грудки, вздернул в воздух. Длинное дуло маузера уперлось в Крепса, и глухо прозвучал выстрел.
Солдаты даже не успели стащить винтовки с плеч, а парень в рабочей рубахе еще дважды нажал на спусковой крючок, и охрана вытянулась рядом с офицером.
В городе бушевал белый хаос, большевики спускали под откос поезда́ эвакуации, уничтожали офицеров, вооружали своих. И несколько револьверных выстрелов во дворе Кривошеевых никого особенно не обеспокоили. За исключением, разумеется, жильцов дома.
Когда Филипп Егорович, встревоженный пальбой, поспешил из флигеля, он увидел ужасную картину смерти молодых людей, а рядом, на пне, сидел парень в черной рубахе, и у него было каменное, как копейский уголь, лицо.
Вблизи, на боку, лежал полуголый подросток, и, взглянув пристальней, Кожемякин вздрогнул. Он хорошо знал этого мальчика. Христарадник появился в Челябинске совсем недавно, он просил милостыню у кинематографа «Луч», а порой и у церкви Невского, на Александровской площади.
Это княжна обратила внимание на его интеллигентное лицо. Несчастный был сын известного в Сибири профессора Ивана Даниловича Лозы. Сам ученый и его жена погибли во время переворота в Омске. Молодого человека никто не хотел брать на работу, и он вынужден был кормиться подаянием в разных городах и деревнях. Жил Санечка, по слухам, в рабочей слободке.
Филипп Егорович не раз носил Лозе еду, а то и рубль-два бумажных денег. Делал это по просьбе Юлии Борисовны.
Плача и крестясь, дворник опустился на колени перед телом, повернул его, чтобы, узнать, бьется ли сердце. Но, взглянув на грудь подростка, широко открыл глаза.
Что-то бормоча и обращаясь к богу, чтобы пожалел молодую жизнь, он прижался ухом к груди убитой и, окрашиваясь еще теплой кровью, весь превратился в слух. Не услышал никаких звуков, в совершенном расстройстве поднялся на ноги, замер рядом с парнем в черной косоворотке и вдруг заплакал, размазывая по желтому бородатому лицу слезы в крови.
Потом механически снял с себя рубаху, покрыл Санечку и стал переминаться возле тела, не зная, что надо делать.
Вскоре Мокичев услышал хриплое бормотание дворника и, против воли, различил фразы.
– Да святится имя твое! – заклинал Филипп Егорович Санечку, а вовсе не дальнее равнодушное небо, и на спутанную бороду градом катились слезы. – Как же ты так, деточка… вот, отгостила на земле, а я, старый, свои лета истратил – и живу…
Опять просил с упорством отчаянья:
– Господи, пощади!
Но Санечка не шевелилась, не открывала измученных глаз, и старик в который уж раз падал на колени и шептал, заклинал, молил бога для Лозы:
– Да святится имя ее! Да живет она, боже…
* * *
Урусова очнулась лишь в середине следующего дня. Открыв глаза, вяло оглядела потолок комнаты, перевела взгляд на стены, подле которых стояли книжные шкафы, на стол, застеленный зеленой бархатной скатертью, и поняла, что находится не у врага, не в камере, не в подвале. Потом вспомнила красноармейца, чья звезда на фуражке пылала спасительным рубиновым огнем, и это было, конечно, спасение, несомненно, спасение, а не бред измученного и задерганного человека.
Успокоившись, стала с трудом, но все же достаточно ясно вспоминать недалекое прошлое, все торжество и весь кошмар последних недель и дней.
Эвакуация началась с чудовищным для Колчака запозданием, восьмого июля, и рабочий город с веселой сосредоточенностью и удалью «эвакуировал» заводы, мельницы и чаеразвески. В ящики всех размеров и форм тащили кирпичи, ржавое железо и всякую иную тяжелую рухлядь, торопливо покрывали тару досками и волокли на платформы, под жесткую охрану часовых.
Эвакуацию срывали везде, где было подполье и уцелели честные люди, – на станции, в цехах «Столля», в глубине шахт. Части машин и станков, без которых оборудование – всего лишь мертвый металл, кидали в Миасс и колодцы, прятали на чердаках, в ямах, в лесу.
На вокзале бушевало безумие. Истерически кричали и ссорились жены офицеров, купцов, чиновников, пытавшиеся прорваться в битком набитые вагоны и теплушки, залезть на платформы. Дамы выли, вцеплялись друг дружке в патлы, и вполне добропорядочные в прошлом матроны – хрипели от площадной брани.
Марью Степановну удалось отправить в Омск на конфискованном у кого-то автомобиле, и оттого Павел Прокопьевич, невзирая на обстановку бегства, чувствовал некое облегчение, – на этот раз цепкой бабе едва ли удастся отыскать его в чудовищном вихре отступления.
В оставшиеся до отъезда дни отделение Гримилова пыталось замести следы, то есть сделать то, что делают подобные учреждения в подобной обстановке. В тюрьмах были уничтожены почти все большевики, часть левых эсеров и анархистов; сожжены опасные и ненужные бумаги; оповещена агентура, упразднены старые явки и назначены новые; и выполнено еще множество необходимых и лишних дел.
Юлия Иосифовна Соколова (это были настоящие ее имя и фамилия) тоже энергично готовилась к эвакуации. Солдаты и фельдфебель отделения контрразведки, по указанию этой маленькой женщины, увязывали и опечатывали совершенно секретные бумаги, содержание которых она в свое время сообщила в особый отдел 5-й красной армии. Именно поэтому разведчица тщательно следила за подготовкой документов в дорогу – они уже не имели для красных никакого значения.
Юлия не могла отказать себе в удовольствии и тиранила Ивана Ивановича и Павла Прокопьевича высокопарными речами о долге офицеров контрразведки, обязанных проявлять спокойствие мужества; тут же пыталась узнать, когда же наконец появятся обещанные телеги и автомобиль, чтоб начать погрузку.