Текст книги "Годы в огне"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
КНИГА ВТОРАЯ
ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЕ!
ГЛАВА 13
МЯТЕЖИ И КАЗНИ
Состав подходил к Челябинску утром двадцать восьмого мая 1918 года, и хмурый, серый рассвет с трудом пробивался в малые оконца теплушек.
Эшелон шел в Новониколаевск [24]24
Новониколаевск – ныне Новосибирск.
[Закрыть], трястись предстояло еще многие сотни верст, и бойцы продотряда, ехавшие в Сибирь за хлебом, должны были набраться терпения.
До сих пор на станциях все было спокойно и не замечалось ничего такого, что могло бы обеспокоить два десятка рабочих, давно уже обживших свое походное жилье. Заканчивался последний весенний месяц, к отчим гнездам возвращались птицы и солдаты, и все надеялись на долгожданное и, может быть, сытое тепло.
Однако что-то обеспокоило Лебединского. Он и сам толком не знал что. Но внезапное чувство тревоги зябко волновало душу, обдавало ознобом грудь.
Поезд, простукав по стрелочной улице станции, остановился вблизи водокачки.
Кто-то с верхней нары спросил Дионисия:
– Куда приехали, друг?
– Челяба, – отозвался продотрядовец, торопливо наматывая портянки и засовывая ноги в сапоги. – Одевайтесь, а я погляжу, что тут.
Он прихватил чайник, отодвинул громоздкую дверь и спрыгнул на землю. И тотчас весь сжался в комок. Над станцией, путями, вокзалом перекатывалась, как волны, то закипая, то опадая, чужая нерусская речь. Все вокруг было забито солдатами в безвестной форме; они ходили, сидели, стояли толпами; у них были независимые и злые лица, какие случаются у рассерженных беспорядком хозяев. Кое-где в этой массе шинелей и голубых мундиров [25]25
Чехи мятежного корпуса носили голубые мундиры.
[Закрыть]пестрели поддевки, пиджаки, цветастые платья, брезентовые накидки и потертые шубейки мешочников, тоже злых, но растерянных и крикливых. Вероятно, ход поездов замедлился или они не продвигались совсем, и все эти пестрые люди с торбами, сумками, баулами не могли уехать ни вперед, ни назад.
Кого-то куда-то вели под стражей штыков, порой раздавались выстрелы, и Лебединский стал озираться, уже понимая: стряслась беда.
– Погоди-ка, отец, – остановил он вагонного осмотрщика, мрачного, в замасленной косоворотке, с молотком на длинной рукояти. – Что тут творится?
Железнодорожник взглянул исподлобья на человека в солдатских выгоревших галифе, перевел взгляд на залатанные яловые сапоги и, верно, решив, что перед ним не буржуй, огорченно покачал головой. Но все же не спешил с ответом, а еще раз медленно осмотрел незнакомца. У приезжего были льняные гладкие волосы, синие, без облачка, глаза, чистый высокий лоб, чуть помеченный первыми морщинами.
Осмотрщик совсем уже решил сказать этому парню правду, но в последнюю секунду передумал и проворчал:
– А ты кто? С луны свалился?
– Не с луны. С поезда. Продотряд.
Железнодорожник потемнел лицом, приблизился вплотную к Лебединскому, прошелестел сухими губами:
– Ты чо, паря, в своем уме? Али как?
– В своем. Да объясни же, что происходит?
– Мятеж происходит, вот что. Наших до смерти убивают, без всякой пощады.
И он отрывочно сообщил продотрядовцу о событиях последних суток.
Лебединский тоже нахмурился, бросил быстрый взгляд по сторонам, спросил:
– Чехи?
– Они. Падлы. Эшелон-то где?
– На третьем пути.
– Мигом туда. Упреди своих. Спешите в город. Не то побьют голубые. Беги же!
Лебединский кинулся было к поезду, однако подумал, что чехи могут обратить внимание на эту поспешность, и пошел медленно, нарочито вытянув руку с чайником, чтоб все видели: человек идет спокойно, по обычным, будничным делам.
Он не остановился у своего вагона, а продвинулся к головной теплушке, где помещался начэшелона, и, впрыгнув туда по железной лесенке, растолкал спящего.
Тот поскрипел жесткими деревянными нарами, сел, полюбопытствовал:
– Челяба, что ли?
– Да проснись ты! – почти с раздражением отозвался Лебединский и даже потряс командира за плечо. – Беда. Мятеж вокруг. Захвачены казармы и военные склады. Заняты помещения Совета, телеграф, оцеплены заводы и фабрики. Аресты.
– Что?! – вскочил начальник, и в то же мгновение ноги его, обмотанные портянками, нырнули в сапоги, гимнастерка очутилась на плечах, сам собой, казалось, затянулся ремень.
Минутой позже он и Лебединский уже бежали вдоль состава, поднимали людей, отдавали резкие короткие приказания.
– Всем – в город! Немедля! Уходить по одному. Затворы – с собой. Кинете по дороге. Живо!
Исчезая последним, командир прокричал в спины продотрядовцам:
– В городе искать связи с своими! Ну, ни пуха…
Через десять минут, когда к эшелону подошли чешский комендант станции и солдаты, в теплушках уже никого не было.
Лебединский благополучно выбрался на привокзальную площадь и, спросив у встречной бабы, где центр, отправился туда, поглядывая по сторонам, будто бы с любопытством, а на самом деле с опаской: навстречу то и дело шли иноземцы. Впрочем, людей в полувоенной одежде на улицах было много, и мятежники всего лишь косились на вчерашних солдат.
Однажды, убедившись, что вблизи никого нет, Дионисий сунул руку в карман, нащупал там, рядом с перочинным ножом, затвор винтовки и в следующее мгновение кинул его в канаву, наполненную зеленой гнилой водой. Стало немного спокойнее, но вместе с тем душу поколебала жалость: он знал, как трудно давалось Республике оружие, и вот – приходится кидать его в грязь.
В этом деревянном приземистом городе у Лебединского не было ни родных, ни знакомых, не имел он и адресов впрок. Выезжая с продотрядом из Москвы, Дионисий никак не думал останавливаться посреди пути и оттого, понятно, не постелил солому там, где довелось упасть.
В центре города, на Южной площади [26]26
Южная площадь – ныне площадь Революции.
[Закрыть], он оседлал скамейку близ небольшой березовой рощи.
Денег не было, харча, разумеется, тоже, и Дионисий сделал то, что сделали бы в этом случае девяносто девять русских солдат из ста: достал из кармана лист газеты, оторвал клочок, взял в кисете щепоть махорки, склеил козью ножку, чиркнул спичкой и закурил.
Вдыхая резкий густой дым, продотрядовец сосредоточенно приглядывался к молчаливым прохожим, пробегавшим по площади. Он отметил: на улицах совсем не было детей – надо полагать, матери держали их взаперти, от греха подальше.
Лишь у парадного входа большого здания торопливо собирались, расходились и вновь встречались люди в косоворотках и дешевых пиджаках. Это, как узнал впоследствии Дионисий, оказался Народный дом, сооруженный полтора десятка лет назад «Обществом попечения народной трезвости». Да еще небольшие кучки людей в застиранных гимнастерках темнели у деревянного цирка посреди площади.
Однако продотрядовец не рисковал подойти к кому-либо из этих по виду своих людей. Была опасность нарваться на доносчика или филера, да и свой, надо полагать, отнесся бы с недоверием к незнакомому человеку.
К закату порывистый ветер сбил тучи над городом в комок, небо потускнело, придавило дома. Лебединскому хотелось спать, он был голоден и не знал, что предпринять. Дионисий совсем по-детски таращил глаза, чтоб не слипались, и глотал слюну. Голодному парню мерещилось, будто пахнет свежим деревенским хлебом, что этот хлеб только вынули из печи, накрыли чистым рушником, и эта благодать благоухает всему миру.
Дионисий похрустел костями, пытаясь согнать дремоту, но безуспешно. Быстро густели сумерки, и продотрядовец заставил себя подняться со скамьи. Здесь, в самом центре города, угнетенного мятежом, он, бездомный парень, тотчас всем бросится в глаза.
Лебединский ушел в небольшую рощу, что темнела близ площади, и с наслаждением лег в густую траву, нагретую сильным дневным солнцем.
Он спал без всяких видений и тревог почти всю ночь, но на рассвете вскочил на ноги и, прижавшись спиной к березе, огляделся. Ничего опасного не заметил и, постепенно успокоясь, понял: его разбудил предутренний холодок, проникший под одежду.
Ни шинели, ни пальто у Дионисия не было, а рубаха – плохая защита от ночной уральской прохлады.
Свернув спасительную папиросу, Лебединский стал размышлять, что делать, но ничего путного в голову не приходило.
Заснуть он уже не смог, стал ходить по роще, натыкался в сумерках на деревья, ругательски ругал иноземцев за измену и подлый мятеж, которым они заплатили красной России за ее хлеб.
Дионисий Лебединский воевал с австро-немцами на Западном и Юго-Западном фронтах и оттого хорошо знал, как и когда появились в его стране нынешние мятежники. Разумеется, многое он вычитал из газет, кое-что узнал у старых большевиков, проводивших пропаганду в чешских частях.
Сведения не противоречили друг другу и утверждали: в России к началу 1917 года пребывало более двухсот тысяч чехов и словаков. Это были офицеры и солдаты Австро-Венгрии, решившие лучше сдаться в плен русским, чем защищать ненавистную монархию Габсбургов, угнетавшую их родину.
Немалая часть пленных рвалась в бой с Германией и Австро-Венгрией, и чешские буржуа надеялись: легионеры помогут им завоевать власть в Праге. Главнокомандование русской армии тоже имело виды на пленных, рассчитывая использовать их на Западном фронте или в тылу – против неотвратимо надвигающейся революции.
К октябрю семнадцатого года легионы корпуса насчитывали сорок тысяч человек.
В феврале 1918 года войска германского кайзера обрушились на красную Россию. Корпус легионеров, не устававший декларировать свою ненависть к немецкой оккупации, немедля стал отступать на восток. Буржуа и офицеры пытались втолковать солдатам, что отступление – это лучшая дорога на фронт через Урал, Сибирь и побережье Тихого океана.
И тысячи отлично вооруженных и экипированных легионеров, не сделав ни одного выстрела по своему «смертельному врагу», отправились на Волгу и Урал.
Корпус обязали оставить местным Советам все оружие, это было единственное требование Советского правительства. Легионы сдали часть вооружения, спрятав множество винтовок, патронов и разобранных пулеметов в двойных полах, потолках и стенах эшелонов.
Большевики, разумеется, не оставили без присмотра чехов, которым – увы! – не могли доверять. Красная пропаганда добилась немалого: множество солдат ушло в русскую революцию. В поездах теперь остались главным образом недруги красной России.
Одним из первых, под выстрелами «проданного корпуса», пал двадцать седьмого мая 1918 года Челябинск. И надо же было продотряду угодить в эту кашу!
…Совсем рассветало. Дионисий подумал, что размышления неплохо подкрепить хлебом. Но никакой еды не было, и продотрядовец, вздохнув, отправился к знакомому месту, еще не решив, что он там станет делать.
Присев на скамейку, закрыл глаза и попытался если не заснуть, то хоть подремать. В окопах войны Дионисий научился спать даже сидя, даже стоя, но здесь не получалось: вероятно, мешала опасность или неизвестность, а может, и то, и другое.
Прохожие появлялись, как и раньше, редко, шли, не оглядываясь, не смотря по сторонам, и на серых лицах людей были ожесточение и тревога. Иногда парами и группами проходили иноземные патрули, где-то слышались выстрелы и оклики, затем снова была напряженная тишина.
Внезапно Лебединский подумал, что к нему могут прицепиться солдаты, спросить документы, обыскать, отвести в комендатуру.
– Ото дурень! – выругал он себя вслух. – Ведь в гимнастерке документ продотрядовца! Нет, в самом деле – растяпа!
Он тут же снова отправился в рощу; зайдя за деревья, внимательно посмотрел по сторонам. И, убедившись, что вокруг никого нет, достал из грудного кармана бумажник.
Собрав разбросанные там и сям лохмотья газет и сушняк, соорудил небольшой костерок и поджег его. Сначала хотел спалить все: и мандат, удостоверявший, что он – боец продотряда и едет в Сибирь за хлебом (обмен на мануфактуру), и была соответствующая ссылка на решение Московского Совета; и снимок металлистов Бухареста, среди которых изображен и Дионисий; и справки военных времен.
После недолгих размышлений оставил в бумажнике затертую солдатскую книжку рядового 4-й роты 4-го Кавказского пехотного полка 1-й Кавказской пехотной дивизии Юго-Западного фронта, которую можно было совершенно безбоязненно показывать и белым, и красным, любой гражданской власти. Все остальное кинул в огонь.
Шагая на площадь, спросил себя, что ответит чехам, если остановят на улице. Скажет, что добирается после войны домой, в причелябинскую станицу, что смертельно устал от пальбы и окопов, от случайных заработков по пути на Урал, что хочет покоя – и больше ничего. Солдатская книжка должна помочь этой легенде.
Дойдя до знакомой скамеечки, Лебединский увидел, что она занята: на ней сидит молодой интеллигентный с виду человек в строгом черном костюме. На шее у него галстук «бабочка», на голове черная фетровая шляпа. Острые узкие глаза, высокий лоб, на который спускаются пряди темных жидких волос, широкие скулы запомнились, будто Дионисий сделал в памяти мгновенный снимок.
Незнакомец, возможно студент, курил вересковую трубку и, не торопясь, листал книгу или брошюру. Рядом лежал пухлый кожаный портфель.
Дионисий в своей мятой полувоенной одежде должен был, вероятно, произвести на него невыгодное впечатление.
Впрочем, теперь после многих лет мировой и гражданской войн в России – вся страна была наводнена людьми, в чьей одежде так или иначе зеленел защитный цвет.
– Разрешите? – спросил Лебединский и чуть наклонил голову. – Если, разумеется, вы никого не ждете.
– Не жду, – суховато отозвался молодой человек.
Он подвинулся к самому краю скамьи и вновь уткнулся в книгу. Иногда поднимал голову, бросал взгляд на глыбу Народного дома и опять принимался за чтение.
«А вдруг – шпик? – внезапно подумал Дионисий и тут же усмехнулся: – У страха очи велики!»
Продотрядовец все же решил хоть как-нибудь определить, кто по соседству, и внезапно спросил:
– Не надо ли в хозяйстве помочь? Дрова напилить, колодец почистить, печку тоже. Я, знаете ли, давно не ел.
Лебединский не желал признаться даже себе, что задал вопрос в тайной надежде, что работа, действительно, сыщется и, значит, можно будет заглушить голод, а то и обрести крышу-времянку.
– У меня нет хозяйства… – буркнул незнакомец. – Ни дров, ни колодца, ни печки.
Дионисий хотел спросить, как же он живет без всей этой необходимости, однако сдержался и лишь огорченно вздохнул.
Молодой человек покосился на Лебединского, тоже вздохнул, захлопнул книгу и нажал на замочек портфеля. Все это сделал молча, хмуря брови, не глядя на соседа.
Достал из портфеля сверток, положил его на скамью и подвинул к соседу. Внезапно поднялся, проворчал: «Честь имею…» – и ушел медленно и сердито.
Дионисий посмотрел ему в спину, обескураженно пожал плечами: в это гиблое время, кажется, никто никому не верит!
Когда человек в черном скрылся, Лебединский торопливо развернул сверток и весело присвистнул: в газете были фунт-полтора свежего серого хлеба, кусок соленого сала и яйцо.
Наголодавшийся продотрядовец сел спиной к пешеходной дорожке, чтоб его лицо не видели люди, если будут проходить мимо, – отломил краюшку и вонзил в нее белые зубы.
«Буржуй… непременно, буржуй… – думал он о странном благодетеле. – Нынче лишь у буржуев такой харч».
Лебединский был сильно голоден, и кусочек хлеба мало насытил его. Поколебавшись, снова развернул газету, отщипнул еще немного, отрезал перочинным ножом тонкий ломтик сала.
Он уже поднес эту малость ко рту, когда ощутил на спине чей-то взгляд, мгновенно подумал, что, может быть, иноземцы, – и резко обернулся.
В двух шагах стоял мальчишка лет одиннадцати, огневолосый, весь в конопушках. На нем были надеты чужие рубаха и картуз, на босых ногах замечались цыпки. Он смотрел на Дионисия и глотал слюну.
Лебединский поскреб затылок, сочувственно посмотрел на мальчишку, подмигнул.
– Что, брат, есть охота?
– А вот и нисколечко… – отказался мальчишка и шмыгнул носом. – И вовсе я не дюже голодный. Вчерась я сильно поел.
– Ну, коли вчерась, тогда – пополам, – протянул ему ломтик Дионисий. – Мне самому он с неба упал, братец. Грешно не поделиться.
Мальчик тотчас цепко схватил кусочек и отбежал в сторону. Хлеб мигом исчез из его ладошки, будто испарился.
– Благодарствую, дяденька, – сказал он с достоинством. – Давно я такое добро в руках не держал.
– А говорил – вчера сильно поел.
– Так то картофельные очистки, мамка Христа ради у Колбихи выпросила.
– Это кто – Колбиха?
– А жена буржуя Колбина. У него завод электрической энергии был. Богатеи теперь опять все сюда сбегаются.
Мальчик пояснил:
– У них, Колбиных, большущий домина, а мы в ихней развалюшке живем, во дворе. Крыша сильно дырявая, а еды так вовсе никакой нет.
Дионисий внезапно поглядел мальчишке в глаза, увидел там почти ничем не сдерживаемую надежду на добавочный хлеб и упрекнул себя, что жалеет бедную снедь малому и слабому человеку. Он тут же развернул кулек, разделил сало и ситный, прибавил к одной половинке яйцо – и отдал ее мальцу.
– Тебя как зовут?
– Морошкин. Данила. А вас?
– Дионисий Емельянович. Мамка у тебя, стало быть, есть, а батя?
– На германской убили.
– Ты и мать, больше никого?
– Не… Тетка Дарья из Миасса и еще бабушка, батина мама, она в Долгой жила.
– А где это – Долгая?
– Станица такая. Двадцать верст от нас, по тракту на Екатеринбург. А вы тутошний?
– Приезжий. С Украины я, Даня.
Мальчишка помолчал, вздохнул.
– Кругом бабы. Один я, мужик. Однако, чо сделаю?
Внезапно предложил:
– Айда к нам жить, а? Моя мамка – добрая.
Лебединский отрицательно покачал головой.
– У меня ни денег, ни хлеба. Работу искать надо. У людей, какие побогаче. И жить придется, чай, там, где дело сыщу.
Данила развел руки, давая понять, что таких благословенных мест у него на примете нет, а то бы он, конечно, не поскупился и сказал, где такие места.
Однако вскоре решительно тряхнул головой, тронул Лебединского за рукав.
– Тут тетенька одна есть, Хухарева, крепко живет. Ей сарай починить надо и крышу тоже. Я просился, она рукой машет – «маленький!» Какой же я маленький – четырнадцатый пошел!
– Ну, это ты того… – подмигнул Дионисий. – Прихвастнул маленько?
Мальчишка не стал упираться.
– Ага. Приврал чуток.
Лебединский помолчал, соображая, и решительно сказал:
– Веди меня к этой тетке Хухаревой, вместе плотничать будем. И заработок – пополам.
– Ну?! – удивился Данила. – Правда, половину – мне?
– Я ж – не куркуль. Конечно, половину.
Мальчишка пробормотал смущенно:
– Так ведь я столько не наработаю, сколь вы, дяденька.
– Не прибедняйся. Ты вон какой сильный, я вижу.
Данила отозвался, повеселев:
– Вот и я мамане говорю, а она, знай, шипит: «Одни ребра!» Ну, пошли.
По дороге Лебединский спросил:
– Ты Долгую поминал. А зачем бабушка к вам переехала? Или жить там плохо стало?
Данила покосился на Лебединского, поинтересовался:
– А ты не богатый? Не белый, то есть?
– Какой богатый! – усмехнулся Дионисий. – Погляди на мою одежку.
– А… ну да… – согласился мальчишка. – Это верно… Это вижу, да забыл.
Он снова было заколебался, но тут же решительно обернулся к взрослому.
– Ты только не говори никому. Она там с сыном жила, бабушка. Фамилия у нее смешная немного – Стрижак. А сына ее звали Устин Осипович, он родной брат моего бати, которого на германской убили. Так вот, значит, был дядя – главный большевик в Долгой, ну, может, не самый главный, но все же…
– Почему же «был»? – спросил Лебединский.
– Его не раз в тюрьму, дядю, прятали… Давно еще. И теперь не пощадят. Может, даже убили совсем. Раз Советской власти нету. Так бабушка говорит.
– А чего ж он не уехал из Долгой, дядя? Опасно ведь было.
– Конечно, опасно. Но большевики, они – из камня народ.
– Откуда знаешь?
– Дядя Устин сказывал, а он никогда не врет. И батя всегда правду говорил – и маме, и людям, и мне.
Добавил уныло:
– Кабы отец живой – совсем иное дело… да-а… царство ему небесное…
– В бога веришь?
– Как бы да и как бы нет, – косясь на взрослого, пробормотал мальчик. – То, бывает, как бы есть бог, а то ясно, что нет его, черта!
Данила явно хитрил, не зная, кто перед ним, и не желая попасть впросак.
Лебединский, чему-то улыбаясь, спросил:
– А отчего же, брат Данила, отец твой – Морошкин, а родной дядя Стрижак? Это девушки фамилию меняют, когда замуж идут, а мужики никогда не меняют.
Мальчишка весело покрутил головой.
– Подловил ты меня, дядя Дионисий. Даже не знаю, чо сказать…
– А ты скажи, как есть. Я тайны храню.
– Ну, коли хранишь, скажу. Папаня мой – тоже Стрижак, а Морошкины – это мамина фамилия. Мы под ней теперь живем, чтоб белые не тиранили.
Добавил звенящим ломким голосом:
– Он ведь, как дядя, большевик был, папаня мой дорогой.
Лебединский, услышав, как дрогнул голос мальчишки, покосился на него, увидел в глазах слезы и поспешил сменить разговор.
– Ты что при Советской власти делал? Учился?
Данила как бы случайно провел рукавом по глазам, утирая их, отозвался почти безмятежно:
– Ага. Хорошо учился. Я ловкий.
– Э-э, брат, да ты еще и бахвал…
– Нет, право, ловкий. Задачки раньше всех решал.
Несколько минут шли молча. Мальчишка вдруг остановился, указал на дом впереди.
– Вон видишь железную крышу? Это и есть Хухарева.
Они подошли ближе, и Лебединский с интересом поглядел на старинный рубленый дом с двускатной, несомненно, более поздней, чем самое строение, крышей. Высокая кровля сильно выдавалась за стены, вероятно, для того, чтобы защитить от дождя их могучие бревна. Весь фасад красовался в резном наряде, особо – наличники окон. Окна по ночам, как видно, прикрывались двустворчатыми ставнями, каждая из одной доски. Днем ставни удерживались крючками.
Лебединский и Данила приблизились к воротам – массивным, тоже двустворчатым, с двумя калитками, из которых одна, как понял продотрядовец, была всего лишь для симметрии. Она являлась по существу частью ограды и оттого была заколочена наглухо. Над воротами темнела четырехскатная крыша, и все это громоздкое сооружение покоилось на четырех столбах. Дом был весьма старый, но крепкий, и от него, сквозь ворота, пахло устойчивыми деревенскими запахами: сеном, навозом, куриным пометом, дымка́ми сожженного сора.
Дионисий сдержанно постучал в калитку и тотчас услышал лай собаки. Через минуту женский голос спросил:
– Кто стукается в ворота?
– Это я, Данила Морошкин. По делу мы.
Женщина несколько минут возилась во дворе, вероятно, привязывала собаку или замыкала ее в сарае. Потом щелкнул засов, и тот же голос сказал:
– Иди.
Взрослый и мальчик вошли во двор. Собака хрипела и рвалась в конуре, скребла когтями доски.
Перед пришельцами стояла еще молодая женщина, лет тридцати. У нее были недлинные рыжеватые волосы; серые или зеленые глаза; на плечи, не по времени, накинут пуховый платок.
Узнав, что нежданный гость ищет работу, она явно обрадовалась, пригласила его вместе с мальчишкой в горницу и, весело усмехаясь, поставила на стол чугун с борщом.
– А ну покажите, как вы робите, мужики.
«Мужики» опростали посудину в четверть часа, и Хухарева дружелюбно покосилась на едоков.
– Ежели и в деле так же, тогда мне удача пришла, право.
Потом сообщила мальчишке, что уже поздно, чай, мамка беспокоится, и, велев ему завтра явиться пораньше, выпроводила на улицу.
Вернувшись в горницу, снова просунула ухват в чело печи, подхватила новый чугунок и поставила на стол.
Это оказалась картошка, томленая, со свининой.
Хозяйка спустилась в подпол, принесла соленья, взяла в буфете графин водки, желтой на цвет.
– На семи травах, – объяснила она окраску хмельного и наполнила стаканы.
Подняла свой стакан, сказала, вздохнув, неведомо почему:
– Со знакомством, значится.
– Подождите маленько, – смущаясь и непривычно краснея, попросил Лебединский. – Сперва о деле. Мальчик уведомил – тут кое-что починить надо.
– Завтра… – махнула рукой Хухарева. – Или условия у вас какие особые?
– Какие ж особые? Харч – и денег немного.
– Ну, считай, сладились. Зовут-то как?
– Дионисий. По батюшке – Емельянович. Лебединский. А вас как, позвольте узнать?
– Меня? Васса. Муж, когда жив был, Василисой звал, а то Васькой.
– А отчество?
– Зачем – отчество? Или стара я, считаешь?
Она, кажется, не заметила, как перешла на «ты».
– Нет, отчего ж стара… Однако вы женщина и старше меня, может статься.
– Уж так и старше! – то ли кокетливо, то ли раздраженно повела она плечом. – Но я устала стакан держать…
Они чокнулись, выпили, захрустели огурцами.
Возможно, оттого, что Лебединский редко пил водку и много месяцев не ел досыта, он быстро захмелел, и мир показался ему полным синевы и солнца, а хозяйка доброй колдуньей из сказок детства.
Он с некоторой иронией посмотрел на свой газетный сверток, в котором хранились остатки хлеба и сала. Кулек сиротливо лежал на стуле у входа в горницу: Лебединский сунул его туда, когда вошел в дом. Могло ведь и так случиться, что Хухарева, как многие, без хлеба; тогда бы они поужинали припасом гостя.
– Поди закрой бауты, – сказала Васса. – Теперь ночь на дворе.
Он смущенно покачал головой.
– Это что – бауты?
– Запоры на ставнях.
Видя, что он все равно не знает, как запереть, взяла его за руку, вывела на улицу, просунула металлический стержень, скрепленный с запором, через дырку в ставне, и вернулась в горницу. Там заклинила баут и сказала, оживленно поглядывая на Дионисия:
– Ну вот мы и одни. Можно еще выпить. По маленькой.
Хухарева попыталась еще раз наполнить стаканы, но Лебединский отказался – «Спасибо» – и спросил, где ему спать? Хозяйка ответила: «В соседней комнате», добавила, что замков меж комнатами нет и она пребывает в надежде, что пришелец не обидит одинокую беззащитную женщину.
Лебединский обескураженно усмехнулся, пробормотал чужим деревянным языком:
– До койки б добраться… Какие обиды…
Хухарева покосилась на русоволосого парня с синими помутневшими глазами, погрозила пальцем:
– Знаю я вашего брата…
Он был уже совсем сонный, не понял ее.
– У меня нет брата…
– Ладно, идем, койку укажу.
Оставшись один, Дионисий быстро забрался под одеяло. Он был сыт, в тепле; новое утро небось не грозило ему неприятностями, и он блаженно вытянулся на кровати.
Васса ходила по горнице, кашляла, гремела чугунками, пела что-то. Это было последнее, что он слышал прежде, чем заснул.
Утром, открыв глаза, долго следил за ярким лучом света, бившим из щели в ставне. В луче шевелились, будто живые существа, пылинки, и казалось, что это парит мошка.
Хотелось еще полежать, но выйдет неловко, если хозяйка встанет раньше, да и Данила мог явиться с минуты на минуту.
Часы находились в гимнастерке, но Лебединский давно научился определять время по солнцу. Теперь, как полагал, начинался шестой час.
Дионисий вышел во двор, сполоснулся колодезной водой, огляделся. Кругом были явные следы достатка, впрочем, именно следы, – то тут, то там ощущалось отсутствие мужской руки и мужского глаза: лопаты, висевшие на стене сарая, покрылись ржавчиной; колодец, из которого он зачерпнул ведро воды, скрипел и сотрясался, точно телега на ухабах; в конюшне, где, судя по всему, давно не было лошадей, темнел мусор, перемешанный с навозом. Над этим пустым конским жильем высился сеновал, зашитый кое-как потемневшим горбылем. Во многих местах доски оторвались, и постройка зияла унылыми дырами. Тесовая крыша сеновала и сарая тоже нуждалась в починке.
Возле толстой, почти метровой стены из дикого камня, отделявшей усадьбу Хухаревой от соседнего дома, желтела свежими бревнами крохотная банька, и Дионисий подумал, что давно не мылся и, коли удастся, обязательно наверстает потерянное.
Лебединский был давно уже городским человеком, однако он не забыл и деревенского детства. К тому же пять лет войны и революции помотали его по земле, главным образом по деревням, и он вполне основательно изучил разные крестьянские науки. Дионисий умел копать и обустраивать колодцы, чинить крыши и полы, пахать, сеять, косить всякую траву.
Прикинув, сколько потребуется досок и гвоздей и какой необходим инструмент, он отодвинул засов калитки и направился на улицу – оглядеться и посмотреть, нет ли вблизи сомнительных лиц.
На скамейке, рядом с воротами, в суконной фуражке, налезавшей на уши, в длинной рубахе, поверх которой темнел большой, с чужого роста фартук, сидел Данила. На коленях он держал ящик длиной в аршин.
Увидев Дионисия, мальчик весело вскочил, протянул руку, сказал взросло:
– Кто рано встает, у того день больше, Дионисий Емельянович! Как почивали?
– Как в сказке! – засмеялся Лебединский. – Я гляжу, ты прыткий, Даня. Раньше меня на работу прибег.
– Я б уж давно робил, да калитку накладкой закрыли, а на воротах – залом.
– Залом?
– Ну да. Это такой большой крепкий брус. Им ворота замыкают.
Они направились во двор. Морошкин поставил ящик подле амбара, поплевал на руки, спросил:
– Где мастеровать станем?
Дионисий кивнул на дом, пояснил негромко:
– Госпожа Хухарева еще спит, а у нас с тобой – ни гвоздей, ни досок, ни молотков. Подождем, Даня.
– Неча тянуть, – лукаво отозвался мальчик. – Небось у нее, Хухаревой, и нет стоящего инструмента. Я свой взял.
Он открыл крышку ящика, достал и показал припас. Это были ржавый, весь из железа, молоток и гвозди, несомненно вытащенные из досок, отживших век и, надо полагать, угодивших в печь.
– А тес мы сами поищем, – добавил Морошкин. – Тес, коли есть, непременно найдем.
– Нельзя самовольничать, – не поддержал мальчика Лебединский. – Повременим.
Он тихонько прошел в горницу: принес кулек с остатками еды, разложил ее на срубе колодца.
– Ты мне, Даня, не оставляй, я вчера, знаешь, по горло наелся…
– Нет, так худо, одному-то есть.
– О-о, брат, сразу видать – ты в армии не служил…
– Ну да, не служил. А чо?
– Приказ исполнять надо. А ты обсуждаешь.
Данила покосился на Лебединского, пытаясь понять, шутит он или нет, но взрослый был совершенно серьезен.
– Ладно, коли так…
Мальчик благодарно кивнул головой, завернул провиант в тряпку, сунул в картуз.
– Это мамке, тете и бабушке. Они голодные.
– Ты и сам поешь маленько. Мужик без еды – вовсе не мужик.
Данила, поколебавшись, отломил толику хлеба, отправил ее в рот, сказал с излишней живостью:
– Наелся. Спасибо, дядя Денис.
Разговаривая, они даже не заметили, как во дворе появилась Васса Хухарева. Хозяйка почему-то была не в духе, может, плохо спала, а может статься, так на нее подействовала вчерашняя водка.
Она исподлобья взглянула на Лебединского, кинула кратко:
– Еда на столе.
– Благодарствую, – отказался Дионисий. – Мы поели.
Данила метнул на взрослого укоризненный взгляд, но было уже поздно. Женщина проворчала:
– Как угодно. Тогда за работу.
Она спустилась в погреб, принесла оттуда два заметно изъязвленных сыростью и старостью молотка, большую жестяную банку с гвоздями, тоже изрядно прихваченными ржавчиной, сообщила:
– Доски – в сарае.
Еще раз покосилась на Лебединского и отправилась в дом. Дионисию показалось, что вся эта затея с ремонтом придумана кем-то другим и вовсе не интересует Хухареву. Во всяком случае, от ее давешней живости не осталось и следа.