Текст книги "Годы в огне"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)
Однако уже второго апреля старший Образцов появился в слободе. Он говорил всем, что его много мучили, а Кольку, чай, казнили, посколь все знают, какой он, Колька, кряж.
Но вскоре, к общему удивлению, в слободе очутился и «Маруся». Образцов усмехался и сообщал деповским, что держал язык за зубами, и охранка, ничего не добившись, выкинула его из тюрьмы.
Рабочие косились на эсера. Кто-то спросил:
– А чего ж они отступились, Колька, ежели нашли у тебя дома бомбы, динамит и многие еще военные вещи? Или память у них отшибло?
– Не отшибло, – отвечал Образцов, как научил его Крепс, – но всю вину Лепешок принял: его-де имущество.
Вот только этих двух, Образцовых, и выпустили из подвала. Даже своих, эсеров, не пожалел Колька. Они томились в подвалах вместе с большевиками. Сюда же, в номера Дядина, в общую камеру доставили из предварилки шестого корпуса священника пристанционной церкви – отца Арефия. Попик обретался за решеткой потому, что дал вдове большевика Колющенко справку, что ее муж зарублен злодеями. Было это без малого год назад, после чешского мятежа, но охранка запомнила злополучную бумажку.
Немощный телом священник был зело воинствен и корил тюремщиков без боязни.
– Какой мерой мерите, такой и вам воздастся! – поднимал он тощий палец.– – Почто меня тут тираните?
Попа для острастки таскали за бороду, объясняли:
– А за то, батюшка, что дьяволу душу продал. Злодеями нас честишь!
– Злодеи и есть! – тер попик кулаком слезы. – Душу мою умерщвляете…
Крепс усмехался.
– В рай хочешь, а смерти боишься?
Поп демонстративно осенял себя крестом, отгоняя беса, и его снова хватали за патлы.
Он спрашивал своих мучителей:
– От черта я открещусь, а от вас как?
– От нас никак, коли красный.
– Ни жить, ни умереть не дают, – ронял голову на грудь попик.
Однако старик вскоре стал заговариваться, хохотал и плакал без причины, и его выгнали на волю, упредив, что во многоглаголании несть спасения.
Несколько дней назад Гримилов доложил командующему Западной армией о ходе следствия, и генерал Ханжин приказал отправить арестованных в Уфу. Там, полагал командзап, с ними легче расправиться. Здесь же рабочие Челябинска попытаются отбить своих, во всяком случае могут случиться огромные беспорядки.
Правда, Павел Прокопьевич доказывал генералу, что арестовано все подполье, и отбивать арестантов некому, но говорил это без достаточной уверенности – и тем лишь подлил масла в огонь.
Капитан в душе понимал, что генерал прав, но у Павла Прокопьевича были и свои, узкие соображения. Он опасался, что там, в Уфе, могут присвоить успех, который целиком принадлежит его, Гримилова, отделению и лично ему, капитану.
Однако генерал-лейтенант не намерен был входить в обсуждение этого вопроса и распорядился выполнить его желание. В день пасхи, когда по убеждению Ханжина весь Челябинск будет святить куличи и красить яйца, бронированный паровоз с двумя вагонами увезет большевиков подальше от греха.
– Слушаюсь, Михаил Васильевич, – склонил голову Гримилов-Новицкий.
* * *
Потом филер, отправленный с арестованными, докладывал: государственные преступники всю дорогу не обращали внимания на окрики часовых и пели возмутительные каторжные песни.
Начинал обычно Леонтий Лепешков, и его могучий бас бился между скалами, близ которых на запад бежала колея.
Прочь с дороги, мир отживший,
Сверху донизу прогнивший,
Молодая Русь идет!
И сплоченными рядами
Выступая в бой с врагами,
Песни новые поет…
Подхватывали песню-упование Соня Кривая, Алексей Григорьев, Вениамин Гершберг.
Мы, рожденные рабами,
Мы, вспоенные слезами,
Мы, вскормленные нуждой,
Из тюрьмы, из злой неволи
Рвемся все мы к лучшей доле,
Рвемся мы с неправдой в бой.
Крепче стали наши руки,
Не страшны нам смерть и муки,
Не боимся мы цепей.
Мы не дрогнем, не отступим,
Мы ценой кровавой купим
Счастье родины своей!
Охрана со злобным недоумением взирала на этих странных, загадочных людей, чья вера и воля потрясали даже казаков, которые, кажется, отучились удивляться и самой смерти.
Избитые, обреченные, бесспорно, на гибель, заключенные держались с достоинством, которое поражало и пугало врагов.
Залман Лобков, любуясь суровой красотой Софьи [53]53
С. А. Кривуюи ее тридцать с лишним товарищей судил в уфимской тюрьме сброд пьяных офицеров. В ночь с семнадцатого на восемнадцатое мая, после жесточайших пыток, всех приговоренных зарубили и истерзали огнем во дворе тюрьмы. Ни один революционер не упал на колени перед злобой врага.
В челябинской газете «Степная коммуна», после изгнания Колчака, были обнародованы слова партийного прощания:
«…от рук наемников буржуазии погибла честная и преданная идее коммунизма Соня Кривая… Своей беззаветной преданностью, неустрашимой работой в организации она по заслугам получила имя «Мать организации».
В полном расцвете молодой жизни ты оставила наши пролетарские ряды! Вечная память тебе, дорогой и любимый товарищ!»
Рита Костяновскаяненадолго пережила сестру. В апреле 1919 года уцелевшее партийное руководство Челябинска посылает девушку в Омск: она должна предупредить сибирских товарищей о доносе Образцова и погубленных им коммунистах.
В том же месяце начальник контрразведки Колчака полковник Злобин схватил Костяновскую; ее допрашивали офицеры многих тайных служб адмирала, пытаясь мучениями и голодом сломить волю революционерки. Рита Айзиковна вела себя с поразительным мужеством и ничего не сказала.
Незадолго до смерти ей удалось передать письмо для Челябинска. Девушка писала: «Через несколько часов меня расстреляют… Я умираю за правду и потому нисколько не унываю… Это был мой идеал, за который я умираю».
Казнили Риту Костяновскую в ноябре 1919 года.
В челябинской газете «Советская правда» пятого февраля 1920 года коммунисты клялись:
«Спи мирно, дорогой товарищ, ребята достойно отомстят за твою смерть».
[Закрыть], говорил:
– Пою, как сундук, а все одно – петь надо, чтоб не подумала эта сволочь о нас худо.
Дмитрий Дмитриевич Кудрявцев, пожалуй, самый сдержанный и малословный, несомненно, самый опытный среди арестованных и потому глубже других понимающий, что их ждет впереди, пел сдержанно и глухо, будто прощался с Уралом, пробегающим за тюремным окошком вагона:
Когда над страною свобода
Ликующим солнцем взойдет,
По улицам море народа
К могилам героев пойдет.
…И дружно народом свободным
До неба воздвигнется храм
Во славу героям народным,
На вечную память бойцам!
И, почерневшие от побоев, от горьких мыслей о деле, о себе, о родных, пленники еще теснее придвинулись друг к другу, так тесно, как позволяли им раны.
ГЛАВА 19
КОРНИ
Лебединского принимал для «знайомства» сам куренной атаман. Это был рослый, однако худой офицер с непременными здесь усами, длинными и толстыми, как веревки. Гладко выбритое костистое лицо, похожее на множество лиц, выделяли лишь глаза, недоверчивые и неподвижные, как у змеи.
Курень сколачивали с немалым трудом – тащили в него переселенцев, крестьян, казачью верхушку и даже пленных красноармейцев. Ни на кого из них нельзя было положиться до конца, ибо «у чужу душу не влизеш», и другой человек «в ноги кланяеться, а за пьяты кусае».
Чуть не половина полка посмеивалась и перешептывалась: «Коли б, боже, воювати, щоб шаблюки не виймати!»
Колчак пытался создать в своей армии национальные формирования, подчеркнуть это, и полк специальным приказом главковерха назывался на гайдамацкий лад – «курень», роты были «сотни», а солдаты – «козаки». Шапки и погоны и для рядовых, и для офицеров шились наособицу.
Святенко долго расспрашивал Лебединского, откуда и как он попал в Челябинск, кто есть его родители и готов ли он пролить кровь за «святая святых».
Новобранец, стоя перед атаманом, достаточно складно излагал легенду, которую ему подготовили Орловский и Киселев.
Рядом со Святенко за штабным столом сидели сотники Андрей Белоконь и Охрим Лушня. Перед каждым из них на столовом сукне темнели папахи с желтыми шлыками, а рядом замечались чистые листы бумаги, будто офицеры собирались вести допрос.
Однако спрашивали они лишь о военном деле и желали знать, отличает ли библиотекарь затвор от засова, не более того. Услышав, что Лебединский отслужил действительную и успел повоевать с немцами и австрийцами, Лушня торопливо сообщил, что берет добровольца к себе и дает ему под начало «циле виддилення».
Лебединский щелкнул каблуками, сказал: «Дуже радый!» – и пошел в каптерку получать одежду и оружие.
Днем позже, облачившись в форму куреня, Дионисий отпросился у бунчужного второй сотни Степана Пацека в город.
Хотелось проститься со всеми, кто стал ему близок здесь, на изломе его жизни, в трудный ее час.
Прежде всего отправился к Нилу Евграфовичу и нашел старика одного в библиотеке.
Увидев Лебединского в военной одежде, Стадницкий грустно покачал головой и сказал, вздыхая:
– Ну ци ж не со́рамна вам?
– Мне было очень хорошо с вами, – поспешил с ответом Дионисий. – Но должен надеть форму. Поверьте, обязан.
– Отчего же? Ведь вас не мобилизовали?
– Нет, я добровольно.
– Добровольно лить кровь?
– Я украинец, – хмуро проворчал Лебединский, – и мое место в курене. А теперь позвольте обнять вас и откланяться.
– Останьтесь, – утонув в могучих объятиях Дионисия, попросил Стадницкий. – Бо́гам прашу.
– Нехай иде своим ладом, Нил Евграфович. Благодарю вас. Прощайте.
Лебединский дошел до двери, обернулся, и ему показалось, что старик плачет совершенно по-детски, не вытирая слез.
– Ну, хай будзе так… – уронив голову, бормотал ему вслед Стадницкий. – Счастлив буду падаць руку дапамоги… Кали будзе патрэба… ад усяго сэрца.
Из библиотеки Дионисий отправился в особняк, но, к досаде, не застал Кривошееву дома. Простившись с экономкой и горничной, всплакнувшими по такой причине, он написал хозяйке короткую записку. Она начиналась обращением «Высокоповажна добродийко!» («Милостивая государыня!»), чтоб Вера Львовна догадалась, почему он ушел в украинский курень. Дионисий Емельянович сообщал, что никогда не забудет милую хозяйку и, если доведется встретиться («може, до того чи й доживемо?»), он скажет ей все, что не успел или постеснялся сказать.
Филипп Егорович находился у себя во флигеле, он простился с Дионисием в сильном волнении, молча ходил по комнате, хромая больше обычного. Но все же не удержался и проворчал, будто вздохнул вслух:
– Кто ж сам себе один на радость живет? Сирота я буду без тебя, Денис…
И добавил с легко ощутимыми слезами в голосе:
– Ну, сохрани тебя бог на пути.
Лебединский связал в узелок свои вещи, теперь уже не нужные ему, прибавил несколько книжек, купленных на толкучке, и попросил отдать их Даниле: может, мама Морошкина что-нибудь сошьет себе или сыну из старых гимнастерки и галифе. Затем распорядился вернуть костюм Стадницкому и, не расстраивая ни дворника, ни себя долгим прощанием, тотчас поспешил в казармы.
Во второй сотне, кроме Орловского и Киселева, были еще Василий Король и Адам Тур. Все они теперь, включая и Дионисия, составляли тайную боевую пятерку, которой надлежало в час восстания действовать заодно.
Челябинский подпольный Центр помог создать в курене военно-революционный совет, или ревком, как его называли для краткости. Возглавил ВРС Василий Орловский; связь с Центром поручили Василию Киселеву.
Дионисий с интересом, но осторожно занимался пропагандой и вербовкой подполья. Стараясь хоть как-то оправдаться в собственных глазах за полгода относительно спокойной жизни, он не отказывался ни от каких поручений ревкома.
Мало-помалу установилась связь с одной из главных явок подполья в Челябинске. Ее держал сорокалетний сапожник Иван Васильевич Шмаков, кряжистый хмуроватый человек, открывавший рот лишь при крайней нужде.
Сначала явка действовала в Заречье, близ Семеновской церкви, в доме торговца Сидякина.
От посетителей, нуждавшихся в услугах Шмакова, не было отбоя, и купец однажды обратил на это внимание.
– Слышь, Иван, – сказал он постояльцу, – чо это така орава шатается? Все ли заказчики?
– Деньги исправно плачу, – буркнул Шмаков, – а все прочее – не твоя забота.
Тем не менее, Центр распорядился, чтоб Иван Васильевич сменил явку, и сапожник подыскал другую квартиру, вполне подходившую для тайных целей. Он снял две полуподвальных комнаты на углу Преображенской и Горшечных рядов [54]54
Преображенскаяи Горшечные ряды – ныне улицы 8 Марта и 1 Мая.
[Закрыть], в доме хлеботорговца Мартынова. Из жилья было два выхода на обе улицы; подходы к дому просматривались вполне отменно, и нападение на явку врасплох почти исключалось. Однако охрану дома вели строго, особо, когда там совещалось подполье.
В эти часы и на Преображенской, и на Горшечных рядах дежурила вся семья – жена сапожника Степанида Никифоровна, брат Василий Васильевич, а также дети – семнадцатилетняя Поля и двенадцатилетний Вася.
Впервые придя на явку, Дионисий наткнулся прежде всего на младших Шмаковых. Пока Поля выспрашивала военного, к кому он и зачем, ее брат исчез и вернулся с отцом, мрачно глядевшим на незнакомца из-под мохнатых бровей.
Они отошли в сторонку, Дионисий сказал пароль и, убедившись по отзыву, что ошибки нет, отправился вслед за хозяином в полуподвал.
Явку оборудовали не совсем обычную. В погребе жилья помещалась тайная типография Центра. Это была, конечно, примитивная печатня, с бора по сосенке. Шрифт для нее собирали по крохам большевики и рабочие, внедренные в военные и гражданские типографии города, а наборные кассы сколотило подполье депо.
Купить печатный станок, разумеется, было негде, и его строили сами по собственным чертежам.
Набирал и печатал прокламации подпольщик Осип Хотеенков (Лазарев, Григорьев, Митя, «Язва»). Хотеенков и Шмаков вполне подходили друг к другу и, бывало, за целые сутки не тратили и десяти слов.
Лебединский пришел на явку за листовками и деньгами для куреня. Средства предназначались семьям арестованных и погибших солдат.
Было начало февраля, Дионисий нес под мышкой валенки, у которых оторвалась подшивка.
Пока Полина Шмакова аккуратно складывала листовки в глаженую рубаху и перевязывала сверток, отец ее подшил валенки, предварительно сложив между подошвами деньги.
Дионисий с уважением, даже восхищением разглядывал молчаливую семью, чье мужество и умение давно уже снискали любовь рабочего Челябинска.
Типография обосновалась в подполье шмаковского дома в начале сентября минувшего года, а в октябре появились первые прокламации, подписанные «Челябинский комитет РКП(б)». За несколько месяцев ежедневного тяжкого риска и каторжного труда большевики выпустили двадцать тысяч листовок.
Лебединский теперь знал многое, ибо жил не сам по себе, не в одиночестве, оскорбительном человеку в подобное время, а вместе с людьми, чьи надежды и цели были его судьбой.
Дионисия осведомили, что доверие к нему, приезжему человеку, не пришло само собой. На одном из заседаний Центр снова и снова выяснял у Киселева, откуда он знает Лебединского, и Соня Кривая, которую поддерживал Залман Лобков, требовала, чтобы ответы были без «если» и «полагаю». Строже других вел себя в ту ночь помощник коменданта станции Челябинск, вахмистр 3-го гусарского полка Григорий Широков, носивший подпольную кличку «Орел». Широков, ведавший контрразведкой подпольного военного штаба, говорил Киселеву:
– Василий Герасимович, ты головой отвечаешь за Лебединского. Но это далеко не все. Мы все, вся организация, играем с огнем, и если Лебединский предатель…
Киселев знал, что подпольщик имеет право на резкие слова. В прошлом учитель одной из начальных школ, Широков писал, вступая в подполье: «Желаю помереть за пролетариат и быть первым работником для него».
«Орел» и в самом деле ежедневно ходил одной дорожкой со смертью, ибо питал подполье самыми секретными военными сведениями. Вместе с телеграфистом Вишневским он сообщал красным о передвижении полков, грузов, о ходе войны и главных приказах.
И Киселев ответил «Орлу»:
– Григорий Павлович, я все понимаю. За Дионисия – моя голова в заклад.
И киевлянин кратко рассказал Центру то, что надежно знал о Лебединском.
В тайное движение красных Денис вступил совсем мальчишкой – ему только-только исполнилось шестнадцать лет. Подросток выполнял такие поручения, за какие, в случае провала, грозила бессрочная каторга.
Его схватили в июле 1907 года, когда подпольщику исполнилось семнадцать лет и десять месяцев. До совершеннолетия оставалось совсем немного. Эти шестьдесят дней спасли юношу: его сослали лишь на три года в северные земли.
Половину этого срока он провел на берегу Вычегды. Денису удалось и здесь, в глуши, нащупать связи со своими, и власти поспешили отправить его в один из захолустных городков Вологодской губернии.
Обретя свободу, он снова занялся нелегальной работой. В 1912 году подполье сообщило, что Лебединскому опять грозит арест. Скрываясь от жандармов, молодой человек бежал в Румынию. Здесь, в Бухаресте, он пять лет работал металлистом и лишь в апреле семнадцатого года возвратился на родину.
В пору октябрьских гроз Лебединский оказался в окопах Карпат. Через некоторое время фронтовик стал добровольцем Тираспольского красногвардейского отряда.
Как только вышла возможность, навестил свое село, но старики его уже померли, и он отправился в Киев, где тотчас вступил в связь со своими. Через некоторое время его отправили в Москву, и он привел прямо на Киевский вокзал эшелон с зерном и оружием.
Может быть, поэтому Москва, в свою очередь, определила Лебединского в продотряд, коему надлежало привезти хлеб из Сибири.
В дни чешского мятежа Дионисий по воле случая очутился с продотрядом в Челябинске.
– Ну, что ж, – подводя итог суждениям, сказал Широков, – я готов поверить этому человеку.
С тех пор Лебединский получил доступ к былой и грядущей жизни подполья. Теперь он понимал: крушения, порча связи, взрывы, которые непосвященным людям казались случайностью, есть части общей тайной войны с врагом. Он весело щурился, читая в челябинской газете «Вестник Приуралья» заметки о крушении и сходе поездов с колеи, «вследствие неправильного положения стрелки № 95» и «самопроизвольного отцепления части вагонов».
Лебединский знал, что поезд Колчака, шедший из Челябинска в Омск в феврале девятнадцатого года, спасся лишь по чистой случайности. Подпольщики Иван Ботов, Федор Балакин, Дмитрий Сумин и с ними несколько путейцев разобрали путь между станцией Чернявская и разъездом 31-го километра. Адмирал должен благодарить бога, что его состав опоздал и под откос пошел тяжело груженный товарный поезд.
Еще раньше, в октябре восемнадцатого года, взлетели на воздух восемь вагонов, в которых ехали через Челябинск члены англо-французской военной миссии.
Почти тогда же на две недели замерло движение между Челябинском, Златоустом и Екатеринбургом.
Конечно же, все понимали, что это совсем не безобидные случайности, но ни чехи, ни, позже, колчаковцы никак не могли растоптать подполье, и в их волчьи ямы попадали немногие.
Купцы и фабриканты Челябы, чувствуя невольную вину за «красные беспорядки» в городе, решили сделать приятное иноземцам. Толстосумы собрали один миллион рублей, дабы соорудить на эти деньги достойный памятник чехам. Однако, как известно, купцы и фабриканты собственными руками ничего не строят, и большевики тотчас включили в число каменщиков своих людей. Подпольщики, которыми руководил Прокудин, заложили в фундамент памятника взрывчатку, и она сработала за час до начала назначенного торжества.
Сооружение затеяли заново, за ним теперь приглядывала вооруженная охрана, и все шло вполне пристойно до самого дня открытия. А в этот день постройка вновь разлетелась на куски, и больше никто за нее не принимался.
Чехи в ту пору уже злобились на Колчака. Адмирал не мог навести порядок в своих тылах и, вместо того, чтобы ловить красных, тащил нередко в тюрьму эсеров и либералов.
Однажды, пробираясь из города к себе в казармы, Дионисий встретил Анну Павловну Розенгауз. Лебединский с трудом узнал эту, совсем недавно красивую и безмятежную, женщину. Она подурнела, съежилась, даже, казалось, выцвела, будто попала в жестокую пыльную бурю.
Отвечая на приветствие солдата, невесело усмехнулась и тут же потерла платочком влажные глаза.
– Что случилось, Анна Павловна? – не выдержал Лебединский.
– В наш век «случилось» – это тогда, когда ничего не происходит. Обычно же беды валятся на нас, как мухи на рану.
– Позвольте повторить вопрос: что-нибудь произошло.
– Арестован и выслан в Тобольск мой дядя. Для нынешних властей даже он оказался слишком красный.
Она покопалась в сумочке, достала оттуда сложенную в несколько раз челябинскую газету «Утро Сибири», протянула Лебединскому.
Там на видном месте значилась заметка.
«ВЫСЫЛКА
Арестованные председатель Челябинской городской думы Розенгауз, исполняющий обязанности городского головы Волков, гласные Балавенцев и Введенский высланы на время военных действий в Тобольскую губернию, где они останутся на свободе. Из Челябинска им представлена возможность выехать, но под стражей».
Анна Павловна вздохнула.
– Боже мой, дядя был вполне лояльный человек. С кем же они думают сотрудничать?
Лебединский понимал, почему злобятся на весь мир колчаковцы. На станции, на плужном заводе Столля, в Челябинских каменноугольных копях, на винокуренном заводе, на мельницах и чаеразвесках, на перегонах железных дорог ломались паровозы и станки, падали на землю провода связи, к телеграфным линиям подключались чьи-то аппараты Морзе, прекращалась связь на участках Челябинск – Оренбург, «получалось непрохождение тока по аппарату Юза», ненадежно работали военные провода № 1799 и 2831: «Возможно, наши секретные депеши где-то перехватывают».
Самые срочные оперативные телеграммы доставлялись адресатам с таким запозданием, которое совершенно обесценивало их. Иные депеши совсем не доходили до штаба Оренбармии.
Один из провалов белой контрразведки – слепота ее военной агентуры. Тайная служба штабзапа по сути дела не смогла ликвидировать подполье ни в одном из челябинских полков.
Вероятно, и генерал Ханжин, и Гримилов-Новицкий испытали бы шок, доведись им узнать, что красной пропагандой в частях руководит группа большевиков во главе с молоденькой и не слишком опытной Ритой Костяновской.
Коммунисты звали солдат к восстанию, к переходу на сторону Советов при первой возможности.
Эта агитация во многих случаях сыграла решающую роль.
Подпольщики – телеграфисты, писаря, машинистки штабов – передавали в Челябинский Центр копии приказов, сообщений, докладов, инструкций, в которых слышалось, как у реакции стучат зубы от страха.
Главный начальник Самаро-Уфимского края сообщал в одном из рапортов Колчаку:
«Последнее время настроение части населения изменилось к худшему. Большевистская агитация усилилась. Главнейшие причины такому явлению: приближение фронта, проникновение большевистских агитаторов под видом военнопленных, сильное повышение цен на продукты первой необходимости».
Генералу вторил начальник Златоустовской уездной милиции:
«При проверке мною района, занимаемого вторым участком, выяснено, что положение шаткое: сильный большевизм развит в Юрюзани, Минке, Насибаше и Тюбелясах, много дезертиров…»
Страх холодил белых с первых часов мятежа и захвата власти. Уже в конце восемнадцатого года революция, ушедшая в подполье, нанесла неприятелю удар, озлобивший и ошеломивший его.
Близилась годовщина Октябрьской революции, и красное рабочее подполье решило ознаменовать этот самый первый юбилей массовой забастовкой.
Конечно же, пролетарии отменно знали, что такое белый террор, свист шашек и голодные слезы детства, и все-таки на ужас врагу и во славу своего содружества – возникла идея протеста – этого подвига гордых и неимущих в кольце штыков.
О забастовке подумали загодя. Почти за две недели до праздника на прочной явке – это была квартира сапожника Игнатия Джазговского на углу Казарменной и Степной [55]55
Улицы Казарменнаяи Степная – ныне Российская и Коммуны.
[Закрыть] – собрался подпольный горком партии. Его вела Софья Авсеевна Кривая, провизор одной из челябинских аптек, девушка без страха и упрека.
Заседание охраняли боевики, оцепившие дом и важные ближние подступы к нему.
Кривая и Осип Хотеенков выдвинули и обосновали замысел этой, прежде всего политической, стачки.
– Будет тяжко и, может, прольется кровь, – говорила Софья, – но партия не станет терпеть белую злобу. Нам не простят безделья. Я настаиваю на забастовке.
– Софья права, – похрустел пальцами тяжело больной Хотеенков. – Измываться безнаказанно над нами нельзя. Это они должны шкурой своей ощутить. В Челябе и Копях состоятся забастовки.
Хотеенкова слушали с напряженным вниманием. Осип жил здесь, прямо на явке Джазговского, а это, разумеется, значило, что ему безоговорочно доверяют.
Сын крестьянина-батрака, он с детства малярничал, носил солдатскую шинель, которой согревался и теперь, выполняя самые рискованные задания подполья. Именно Хотеенков набрал и отпечатал первую листовку в подпольной типографии Центра [56]56
Весной 1919 года подпольный горком партии решил: Осип Хотеенков, сжигаемый туберкулезом, должен выехать для лечения в Москву. Подпольщик отправился в Златоуст, и здесь его след потерялся. Есть основания полагать, что белая контрразведка перехватила в пути и казнила этого опытнейшего революционера, участника Всероссийских съездов Советов, члена многих партийных комитетов.
[Закрыть].
В тот же день Кривая отправилась на угольные копи и в конспиративной квартире Ивана Рожинцева встретилась с Федором Царегородцевым. Подпольщица передала Федору решение Центра: шахтер отвечает за организацию забастовки в Копейске. Седьмого ноября над городом должен взметнуться красный флаг.
Федор сказал: «Сделаем», и Софья тотчас вернулась в Челябинск.
Штабы подполья готовились к стачке.
Старались учесть даже мелочь, ибо в таком деле иная мелочь стоит головы.
Главные надежды подпольный горком возлагал на коммунистов железной дороги. Здесь, на станции, тайными десятками революционеров руководил Александр Николаевич Зыков и его товарищ по военной службе столяр депо Яков Михайлович Рослов. Оба подпольщика в эти дни занимались ремонтом пассажирского вагона первого класса, и именно им пришла в голову мысль, как обезопасить сбор вожаков забастовки. Об этом плане они сообщили мастеру столярного цеха Ивану Деревянину и заручились его поддержкой.
В два часа дня четвертого ноября 1918 года в вагон вошли восемнадцать человек – делегаты всех служб узла. Деревянин тотчас распорядился поднять вагон на домкраты и выкатить из-под него тележки.
Несмотря на то, что теперь никто посторонний не мог попасть в вагон, в столярке сейчас же появились слесари Белобородое, Золотарев, Заболотников и другие, – охрана штаба. Пока они шумели и гремели, «работая» под вагоном, Александр Зыков открыл заседание. Он сообщил боевикам о решении горкома. Все поддержали резолюцию; тут же согласовали план.
Подполью поручалось три дня до забастовки вести неустанную агитацию и поддержать волю колеблющихся. Составили текст листовки для тайной типографии и обязали печатника трудиться день и ночь, но исполнить свой долг к рассвету седьмого ноября.
И вот он наступил этот торжественно-тревожный красный день, час трудного торжества рабочих революционной Челябы.
На всем огромном узле не нашлось ни одного человека, предавшего свой класс. Как только отзвучали митинги, люди кинулись к табельным доскам, сняли марки и разошлись.
Теперь уже трудно упомнить, по какой причине замешкалась кузница, и тогда ее мастер Михаил Горенко сказал сухо:
– Как все – так и вы. Чтоб тотчас – никого.
Через четверть часа узел замер. Утихли паровозы и молоты, напильники и рубанки, станки, литейка, трансмиссии.
Контрразведка, власти города, начальство уезда онемели от потрясения. По городу уже чуть не полгода плыл ужас бессудных казней, арестов и мучений, и враг думал, что запугал эту черномазую братию у паровозных топок и в глубине угольных шахт. И вот на поверку выходит, что ничего они, все белые вместе, не могут поделать с бунтовщиками.
Первым одолел шок начальник вагонного депо. Он сам бросился в котельную, и над пристанционными Мухоморовкой и Порт-Артуром, над утренней тьмой города завыл требовательный тревожный гудок.
Рабочих вторично вызывали в смену. Было восемь часов с минутами.
Яков Рослов, услышав вой гудка, кинулся к Зыкову и Завьялову. И они втроем поспешили в депо – посмотреть, не спасовал ли кто перед приказом гудка.
В цехах было совершенно безлюдно, отсутствовало даже начальство – и некому было сорвать со стен листовки тайной типографии Центра.
Впрочем, один штрейкбрехер нашелся – на верстаке инструментального цеха сидел, поеживаясь, мастер Хаванский, человек, прикормленный дирекцией.
Подпольщики кинулись на завод «Столля», по соседству со станцией.
И там множество людей не вышло на работу.
Встретившийся Зыкову и Рослову заводской литейщик Федор Иванович Долгушов и кузнец того же завода Моисей Иванович Русаков сообщили отменную новость. Они только что с Копей и видели собственными глазами: народ бурлит, и на копре шахты «Александра», в снежных вихрях, бьется, как пламя, красный флаг. Этот подвиг совершили добровольцы Леонид Горшков и Максим Семенов, но больше других сделала Анастасия Собакина [57]57
Шахта «Александра» с 1930 года, в честь Насти, называется «Красная горнячка».
[Закрыть].
Наступил новый день, и Лебединский, обычно начинавший службу с чтения газет, подвинул к себе стопу белой печати. Меньшевистские и эсеровские листки выли в общем хоре. Блудливая «кооперативная» газета «Власть Народа» лила крокодиловы слезы:
«ЗЛОВЕЩИЙ ФАКТ
С чувством глубокого недоумения мы должны сообщить, что вчера утром по тревожному свистку рабочие железнодорожных мастерских приостановили работу и ушли по домам.
Мотивом забастовки, как нам передают, является «празднование» годовщины октябрьского переворота.
Мы вынуждены пока ограничиться лишь одной краткой передачей этого зловещего прежде всего для самих рабочих факта; свой же взгляд по поводу этой демонстрации, могущей повлечь для рабочих самые грустные последствия, мы выскажем особо».
На следующий день, в субботу, «Власть Народа» «высказалась особо», поместив на первой странице заметку
«ПЕТЛЯ НА СОБСТВЕННОЙ ШЕЕ
Вчера нам передан факт совершенно невероятный, но, к великому несчастью, он оказался фактом. Рабочие местных железнодорожных мастерских и рабочие завода «Столль» объявили однодневную забастовку, в честь – страшно и стыдно вымолвить! – годовщины совдеповской революции».
Холопы печати натравливали власть на рабочих. Газеты могли бы в своем лакейском усердии добавить, что это была единственная стачка на всем огромном пространстве Урала, Сибири и Дальнего Востока.
Временщики не замедлили обрушить на рабочих кулак террора. К мастерским подкатили классные штабные вагоны, и контрразведка взялась за дело.
В первые же сутки арестовали и загнали в сарай семьдесят с лишним подозреваемых. Офицеры выбивали из людей имена зачинщиков стачки.
Предателей не было. Рабочие отвечали, как условились загодя:
– Как все, так и я. Чего цепляетесь?
На третий день власть пригрозила арестованным:
– Или скажете, или каждого пятого – к стенке!
Яков Рослов покосился на офицера, к которому его привели на допрос, пожал плечами:
– Оно и нетрудно. Винтовки-то у вас – не у нас…
Десятого ноября каратели, скрипя зубами, отпустили арестованных: боялись парализовать мастерские. Гнев на узле и в цехах «Столля» густел, как грозовая туча.
Станция продолжала бастовать. И снова застучал в ночах Челябы кованый каблук солдатни. Новую партию рабочих – тридцать девять человек – доставили в подвалы контрразведки. Каратели решили: в Челябинске из них не выбьешь показаний, следует увезти смутьянов в чужие места. Там, лишенные поддержки земляков, они станут сговорчивее.
Эта тайна дядинских подвалов просочилась в город, и семьсот пролетариев «чугунки» кинулись к вагонам с решетками.
Охрана растерялась, позволила рабочим проститься с узниками, а тем временем власти подняли по тревоге казачий полк.
Вагоны с арестантами отходили от станции в звучании могучих, торжественно-печальных слов «Вы жертвою пали…» [58]58
Двадцать седьмого декабря того же 1918 года бойцы 26-й красной дивизии захватили станцию Чишмы в сорока верстах от Уфы и освободили челябинских забастовщиков, томившихся в арестантском вагоне.
[Закрыть]
И контрразведка остро поняла в эти минуты всю тщету своих усилий и всю свою обреченность. Не только чехи, но и российские белогвардейцы плохо знали, кому они полгода назад объявили войну. Был всего один надежный способ заткнуть рот рабочему классу России – уничтожить его. Но тогда палачам пришлось бы самим стать к паровым молотам, кузнечным горнам, спускаться в шахтный забой. Реакция вынуждена была терпеть тех, кого ненавидела.
Загнанные в подполье, но не сломленные и жаждущие мести, пролетарии Урала готовились объяснить эти несложные классовые истины своим и чужим мракобесам.
Снова и снова гремели взрывы, и в ночах городов и тайги мелькали тени безмолвных людей.
Опять хватались за голову военные и гражданские чиновники всех рангов, не умея справиться с растущим озлоблением рабочих.