Текст книги "Годы в огне"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
В ту же пору на калитке ворот оказалась листовка, переписанная от руки крупными печатными буквами. Красный Самарский добровольческий полк призывал уральцев:
«Если ты молод, силен и здоров.
Если ты не трус и не можешь быть снова рабом… Если ты хочешь кончить скорее великую борьбу угнетенных с угнетателями и перейти к мирному труду…
Не медли… иди…
Исполни свой долг!»
И Лебединскому снова стало не по себе, и совестно до слез, и больно, что вот он поживает, как обыватель, сыт, спокоен, в тепле, а рядом – злоба, и льется кровь Урала, Сибири, приокеанских земель. И льется она и по его, Дионисия, вине, ибо это мудрость трусов глаголет: «Плетью обуха не перешибешь».
И понимая в глубине души, что казнится сверх меры, вчерашний продотрядовец все же снова и снова осыпал себя упреками.
Утром он пришел на службу с больной головой, старался скрыть это от Нила Евграфовича, норовил остаться в комнате один.
Однако старик ничего не заметил, – в библиотеке снова было пусто, и он сидел в кабинетике, «як у ваду́ апу́шчаны».
К вечеру, совсем внезапно, кучкой явились молодые люди. Они заполнили крупными, ширококостными телами, еле уловимым запахом масел и железной стружки всю комнату – ив ней сразу стало тесно, торжественно и тревожно.
Ошибиться было немыслимо – пришли рабочие паровозного депо или, может статься, металлисты плужного завода.
Они, действительно, оказались рабочими разных цехов «Столля». Заполнив на них формуляры, Лебединский пожелал посетителям приятно и полезно провести время, спросил, что бы они хотели почитать? Молодые люди ответили: пока периодику. Он тотчас принес им подшивки челябинских, оренбургских, екатеринбургских и уфимских газет.
Подшивки были еще не велики и не приведены в идеальный порядок. До мятежа чехов библиотека помещалась в Народном доме, который в городе звали «Челябинским Смольным». Однако, как только случился бунт, ее выкинули оттуда, и пришлось перебираться на Уфимскую, в малый и плохо приспособленный для книг дом. Впрочем, ей еще повезло: в Челябинске осталось всего девять библиотек – четверть того, что было до переворота.
Рабочие просматривали подшивки молча, иногда показывали друг другу то, что привлекало их внимание, и переглядывались.
Уходя, они просили записать на абонемент томики Чехова, Гегеля и Песталоцци, обещали явиться через неделю.
Проводив их оживленным взглядом, Нил Евграфович иронически ухмыльнулся.
– Что такое? – не понял Лебединский.
– Ничего, – объяснил директор, – Обеспеченные классы хотят Чарскую и Пинкертона. Пролетарии читают классику и философию. Хиба не так?
Рабочие были точны и явились через неделю. Дионисий смутился, обнаружив в их компании того самого человека, который когда-то на Южной площади презентовал ему, Дионисию, сверток с едой.
Но даже подойдя к столику Лебединского, посетитель, как видно, не узнал в прилично одетом библиотекаре голодного оборванца, что томился на скамейке.
Незнакомец предъявил билет студента Пермского университета Василия Ивановича Орловского.
Заполняя графы, Лебединский спросил:
– Желаете взять книгу?
– Да… если найдется необходимый экземпляр. Однако он едва ли сыщется на полках.
– Кто автор?
– Не означен. Это «Систематический указатель лучших книг и журнальных статей». Мне его посоветовал случайный местный житель. Говорят, книгу издал Челябинск.
Лебединский от неожиданности несколько секунд молчал, но тряхнул голевой и сказал негромко:
– Благоволите подождать, «Указатель» есть, и я принесу его.
Орловский, вероятно, никак не рассчитывал на подобный ответ. Он почти прикрыл глаза, что-то быстро соображая, потом тоже тряхнул шевелюрой и спокойно отозвался:
– Я подожду.
Лебединский вскоре вернулся, передал брошюру студенту. И все рабочие покинули библиотеку.
Орловский возвратил «Указатель» через два дня, сообщил, что сделал выписки, и они пригодятся. Он ни словом не обмолвился о том, что держал в руках запрещенный список.
Поставив книгу на полку и вернувшись к столу, Лебединский сказал, улыбаясь:
– Я не смог вам в свое время сказать «спасибо» и благодарю теперь.
– Что? – не понял Орловский. – Какое «спасибо»?
– За хлеб и сало. Там, на Южной площади.
Студент в упор посмотрел на библиотекаря и внезапно рассмеялся. Глаза его светились лукавством, даже удовольствием, но ответил он вполне серьезно:
– На вику́, як на довгий ниви, всього трапляеться: и кукиль, и пшениця…
– Братичок… – совсем повеселел Лебединский.
Они расстались, испытывая друг к другу явную симпатию, хотя оба были малословны и осторожны.
Лебединский уже закрывал ставни дома, готовясь уходить, когда читальню навестил человек в пиджаке с чужого плеча, как показалось Дионисию.
У него была перевязана щека, и он то и дело трогал повязку – возможно, тревожила зубная боль.
Вошедший сел за стол, рядом с входной дверью, и стал неспешно листать газеты.
Время от времени он поднимал голову, прислушивался и, щурясь, глядел на библиотекаря.
Минуло четверть часа, и Лебединский подошел к незнакомцу, предупредить, что читальня закроется.
Выслушав уведомление, странный посетитель поднялся со стула, сообщил совсем тихо:
– Не задержу… Здравствуй, Дионисий…
Лебединский пристально взглянул на человека и весело присвистнул: перед ним стоял электротехник киевского снарядного завода Василий Киселев. До войны они жили по соседству, на Подоле. Киселев, как знал Лебединский, комиссарил на гражданской войне, был свой человек, и эта встреча вдали от родных мест несказанно обрадовала Дионисия.
– Господи… Василий… Вот так сюрприз!
Немного успокоившись, попросил:
– Подожди на улице. Я скоро.
Закрыв парадное и проводив Нила Евграфовича до поворота, вернулся к скамье, где ждал товарищ.
Вместе они прошли к Миассу, и Лебединский, едва присев на берегу реки, поторопил:
– Да говори же, Христа ради. Как попал сюда? Что делаешь?
– Живу помаленьку.
Дионисий ухмыльнулся, вздохнул.
– Ладно, давай я о собственной эпопее скажу. Не перемалчиваться же нам!
Киселев слушал рассказ внимательно, не перебивал, не задавал вопросов, но глаза его ощупывали лицо Лебединского, как пальцы слепого.
Когда Дионисий умолк, Киселев спросил:
– Михаил Забудский? Аким Приходько? Максим Гребенюк? Тебе что-нибудь говорят эти фамилии?
Дионисий кивнул:
– Да. Люди нашего продотряда. Но в чем дело?
– Извини. Мне следует торопиться. В воскресенье я навещу тебя к концу работы. Не смущайся, коли приду не один.
Ночью Лебединскому не спалось, его угнетала обида, и он огорченно вздыхал и ворочался на кровати. Киселев не верил ему, это было ясно, как божий день, – вот так одноверец и земляк! Однако тут же старался оправдать товарища – сейчас глухое, опасное время, и лишь глупцы рискуют головой без всякого резона. Но обида снова туманила голову: «Я же ему все выложил, как есть, без опаски!»
Василий, действительно, явился в воскресенье к закрытию библиотеки. С ним никого не было. Они, как и в прошлый раз, прошли вместе к реке и сели на скамеечку. Миасс в сумерках катил стылые воды, река должна была вот-вот замереть от морозов.
– Я еще раз встретился с Гребенюком и Приходько. Они говорят о тебе, как о верном человеке. Рад за тебя, Дионисий.
Лебединский пожал плечами.
– Если можешь, – пожалуйста, без загадок. Я, право, устал от них.
– Не обижайся. Ты же знаешь, что сейчас творится в Челябе.
– Где твой товарищ?
– Подойдет.
В самом деле вскоре появилась расплывчатая в сумерках фигура. Лебединский, казалось, даже не удивился, когда бесшумно приблизившийся человек остановился у скамьи, пожал протянутые руки и весело представился:
– Орловский.
Дионисий рассмеялся:
– Ах, это опять вы, отец-благодетель.
– Поговорим о деле, – поторопил Киселев.
Беседа, как показалось Дионисию, больше смахивала на допрос, в лучшем случае – на опрос, и ее трудно было счесть дружеским разговором по душам.
Киселев и Орловский хотели знать, не устал ли товарищ от тревог времени, готов ли сменить спокойное жилье и работу на нечто безвестное и мало удобное, сумеет и захочет ли повиноваться приказу? И так далее, в том же весьма вежливом и сдержанно-суховатом стиле.
Невзирая на обиду, Лебединский отвечал согласием на вопросы и сам ничего не спрашивал.
Все вскоре попрощались и разошлись тут же, на берегу Миасса. И Дионисий с грустью подумал, что ему опять ничего не сказали о его, Лебединского, участии в общем деле.
* * *
Получив первое библиотечное жалованье, Дионисий отправился на Болотную улицу, в дом богатея Колбина. Там, на отшибе двора, в глиняной развалюшке, жил первый челябинский друг Дионисия – Данила Морошкин.
Было воскресенье.
Библиотекарь постучал в малое окно домика, и почти тотчас мальчик выскочил наружу.
Увидев прилично одетого господина, он озадаченно наморщил носишко и вдруг догадался, что перед ним Дионисий Емельянович, которого он так ждал и которого почти что любит.
Морошкин весело ахнул и кинулся к Лебединскому, оживленно крича: «Мама, мама, погляди-ка, кто к нам пришел!»
– Погоди, – остановил его Дионисий, – возьми сначала вот это.
И он передал мальчику узелок, в котором были скопленные продукты и немного денег.
Затем они вместе вошли в жилье. Внутри его были ужасающая нищета и теснота, и у Лебединского защемило сердце, будто он вошел в свое детство в далеком селе Кривое Озеро.
Заметив взгляды взрослого, мальчик сказал негромко:
– Бедность нас, и правда, в клюку гнет. Некорыстно живем. А вот при Советской власти…
Он спохватился, взглянул с испугом на посетителя.
– Не бойся меня, Даня, я тоже так думаю.
Но мальчик не рискнул продолжать опасный разговор и лишь вздохнул:
– Дырой дыру не заткнешь.
Но тут же, однако, добавил с жесткой уверенностью:
– Ничо, придет солнце и к нашим окошечкам…
Мать Данилы, еще молодая женщина, уже покореженная нищетой, и две жилички заволновались, не зная, куда посадить гостя и как его встречать.
Дионисию предложили чаю, и он сказал, что с удовольствием выпьет стакан, а то и два, коли кипяток крутой.
Данила не утерпел, развязал узелок, увидел сахар, соль, кулечек с какой-то крупой, несколько копченых рыбок. Все это богатство разложил на столе и лишь тогда обнаружил деньги.
Брови его сошлись к переносице, он несколько мгновений разглядывал керенки, царские и колчаковские ассигнации – и решительно подвинул их по столу к Лебединскому.
– Я эти деньги не заробил, дядя Денис.
Мать жалобно поглядела на сына – «Что же ты творишь, сынок!», но Данила сделал вид, что не заметил укора.
– Это – твои, – утвердительно кивнул гость. – Давеча госпожу Хухареву встретил, велела передать. Очень довольна работой.
Данила, ухмыляясь, покачал головой, но, вновь увидев горький взгляд матери, проворчал:
– Возьми, мам. Это тебе, тетке Дарье и бабушке.
Все женщины домика закивали головами, а хозяйка бросилась на кухоньку, прижимая деньги к груди. Вскоре вернулась с чайником и налила гостю в единственную, кажется, чашку неведомой желтой жидкости. Похоже, это был морковный чай, но Дионисий пил его с видимой охотой, чтобы показать добрым женщинам, что вполне доволен.
Данина мать, стесняясь, видно, так внезапно свалившихся на нее денег, но не в силах отказаться от них, говорила печально:
– Полгода в нужде колотимся. Стиркой лишь и кормлюсь. Да много ли от нее толку?
Вскоре Лебединский попросил разрешения погулять с мальчиком, женщина согласно кивнула головой, вздохнула, глядя в сторону.
– Вот видите, дожился сыночек: штаны одни, а рубах еще меньше.
– Ничего, мама, – постарался успокоить ее Данила, – зиму перегорюем, а там легче станет.
Взрослый и мальчик тотчас отправились на Уфимскую улицу, купили семечек и сели на скамеечку погрызть их.
Данила внезапно взял Дионисия Емельяновича за руку, погладил ее, сказал убежденно:
– Я непременно те деньги отработаю, дядя Денис. Я ж все понимаю.
– Бач, який найшовся розумець… – покосился на мальчишку Лебединский. – Хоч горохом об стину, а вин усе свое.
– Ну, ладно, ладно… – дернул Морошкин Лебединского за рукав. – Просто я вам тогда что-нибудь хорошее сделаю.
– Оце ладно! – не стал возражать взрослый.
Покончив с семечками, поднялись, и Дионисий купил у хромого старичка все сорта папирос, какие у того были, – «Аду», «Сафо», «Дядю Костю», «Darling». Он давно уже не курил такой благодати.
Некоторое время шли молча.
– Вот что, Даня, – вновь заговорил Лебединский. – Живу я теперь вполне сытно, госпожа Кривошеева – добрая женщина, лучше не бывает. А на душе скверно.
– Пошто?
– По земле кровави рички плывуть… Военна буря закрутила… Вот… А я?.. Ихав козак из вийны, та заихав до вдовы.
Мальчик с удивлением посмотрел на старшего.
– К белым, что ли, пойдете, али к красным?
– Видно будет, – неопределенно отозвался Лебединский. И, стараясь увести разговор в сторону, добавил: – Коли надену военную форму, тебе все лишнее отдам и книги кое-какие. Ну, будь ласка, беги!
Он проводил взглядом мальчика. А тот все шел и оглядывался, и Дионисию казалось, что Даня пожимает плечами.
* * *
Новый 1919 год Дионисий встречал у себя во флигеле. За окном и по всему Уралу шатались в обнимку два друга, мороз да вьюга, а здесь, в домике, было жарко натоплено, пахло чисто помытыми досками и терпкой смолою елки.
На вечере были, кроме мужчин, те же, уже знакомые им женщины Антонида Платоновна и Прасковья Ивановна. Горничную и экономку пригласил «Филин», чем немало удивил, даже поразил Лебединского. Правда, и раньше случались летние чаепития на веранде, но будни одно, а праздник другое. Филипп Егорович, заметив веселое изумление постояльца, объяснил ему, что мужчины без женщин, равно как и женщины без мужчин – это несчастье и против бога. И не к чему нарушать порядок, установленный свыше.
Впрочем, явились гостьи разновременно и вели себя вовсе по-разному.
Круглолицая, безмятежная Антонида Платоновна принялась хлопотать во флигеле уже в десятом часу вечера; она, напевая и посматривая доверчивыми раскосыми глазами на Дионисия Емельяновича, ставила на стол тарелки и тарелочки, в пятый или десятый раз протирала рюмки, бегала на кухню господского дома за огурцами, грибочками, заливной рыбой.
Старая же экономка, вероятно, прислуживала Вере Львовне, Льву Львовичу и их гостям – и оттого пришла во флигелек без четверти двенадцать по часам Дионисия.
К крайнему удивлению маленькой компании, Прасковья Ивановна явилась в черном до полу платье, в черном же платке на полумертвых седых волосах, и глаза ее опухли от слез.
Это даже вызвало раздражение горничной, и она выговорила старухе с излишней запальчивостью:
– Ну, что вы, право, в скепсисе, Прасковья Ивановна! Ведь знаете: коли нынче мрачны, так и весь год плакаться станете!
Старуха не отозвалась.
Дионисий предупредил Антониду Платоновну, когда до Нового года осталось пять минут, и горничная, улыбаясь и важничая, наполнила рюмки вином, положила всем закуску, и только тогда оборотилась к Дионисию Емельяновичу.
– Мой урок окончен, теперь ваш, господин Лебединский.
Дионисий поднялся с места.
В здравице он желал каждому участнику вечера и всем людям честной жизни, справедливости и дела по душе. Он высказал надежду, что низменные страсти и ненависть изживут себя в наступающем, девятнадцатом году и солнце труда станет светить без туч.
Лебединский полагал: его не заподозрят в гимназическом идеализме, а правильно поймут то, что он хочет, но не может прямо сказать.
Все выпили, и Дионисий предложил каждому по очереди спеть любимую песню.
«Филин», поколебавшись, кивнул в ответ, соглашаясь с Лебединским; Антонида Платоновна даже захлопала в ладоши; и лишь Прасковья Ивановна, казалось, пропустила слова мимо ушей.
Горничная еще вчера принесла в дом гитару, и теперь первая спела под собственный аккомпанемент. Это были частушки, и виделось, что подобрала их Антонида Платоновна загодя, с неким прицелом в одного нестарого и симпатичного человека.
Говорят, что боевая.
Боевая – не позор,
Боевых-то пуще любят
За веселый разговор.
Она пела, трогала струны гитары и поглядывала на Лебединского, любуясь им и призывая к взаимности.
Сердце ноет и не ноет:
Подзывать, не подзывать?
Милый любит и не любит —
Забывать, не забывать?
Внезапно сменила ритм струн.
В сердце горести ношу,
Много и печали,
Все веселая хожу,
Чтоб не замечали.
Однако тут же кого-то поддразнивала, даже притоптывая каблучками в пол:
У меня миленка два,
Два и полагается,
Если Даня не проводит,
Ваня догадается.
Помедлив, лукаво подавала надежду:
У мила дружка
Все нам нравится,
И вода с лужка
Медом кажется.
Снова задиралась с милым вызовом и обидой:
Мой миленок, как теленок,
Только венички жевать,
Проводил меня до дому,
Не сумел поцеловать.
Внезапно прижала ладонью струны, сказала с вызовом:
– Нынче праздник, а у меня муж прежний, будничный. – Засмеялась. – Поневоле с мужем, коли милого нет.
Старик, видно было, хотел упрекнуть молодую женщину. Опережая укор, она сказала, вздохнув:
Кабы счастье покупалось
Да лицо ножом тесалось.
И вновь запела:
Лунные милые ночи,
Чудятся, будто во сне,
Синие жгучие очи,
Пали на долю вы мне…
Все похлопали Антониде Платоновне, она передала гитару Дионисию Емельяновичу, он несколько секунд бесцельно щипал струны, потом, что-то вспомнив, негромко сыграл вступление и запел низким приятным голосом странную, показалось всем, песню. Но чем дальше он выводил незнакомые этим людям слова, тем сильнее схватывали они болью и надеждой на счастье обитателей флигелька.
Мы на воле не ценим свободы,
А тюремные дни, точно годы,
Здесь окно высоко над землей,
А у двери стоит часовой.
Как поутру к окошечку сяду,
Волю дам ненасытному взгляду,
А напротив – окошечка стук,
Занавеска открылася вдруг.
Занавеску мила́я открыла
И на ручку головку склонила.
…Не тоскуй ты, младая соседка,
Если хочешь – откроется клетка.
Избери-ка ты ночь потемнее
И напой конвоиров пьянее.
А кто будет приставлен к дверям —
Постараюсь я справиться сам.
Никто не заметил, как распахнулась дверь и в комнату вошли Вера Львовна, Лев Львович и Нил Евграфович. Вместе с ними явилась княжна Юлия Борисовна Урусова, с которой совсем недавно хозяйка познакомила Лебединского. Они стояли тихонько, чтоб не мешать никому, и, кажется, даже беззвучно подтягивали этой народной переделке лермонтовских стихов.
Уже кончив петь и увидев их, Дионисий прислонил гитару к стене и пошел навстречу барышне и ее спутникам.
Он поцеловал Вере Львовне руку, сказал подобающие празднику слова и поклонился мужчинам.
К хозяйке приблизились горничная и экономка, за ними прихромал Филипп Егорович, и они все дружно говорили женщинам приятное.
– Купец – ловец, а на ловца и зверь бежит, – немного хмельно заметил дворник. – Пожалуйте с нами за стол, окажите честь.
– А мы и пришли покутить! – рассмеялась Кривошеева. – Где бутылочная пирушка? Кто маги́стер бибе́нди? [43]43
Шутливое выражение, в этом случае – глава попойки (лат.).
[Закрыть]
– Да тут и думать няма чаго! – воскликнул Стадницкий, усаживаясь вслед за другими вкруг стола. – Попросим Дионисия Емельяновича!
– Бидна козацька голова! – поднялся с места Лебединский. – Чи так, то й так!
Он попросил Веру Львовну сказать тост.
Вскоре за столом стало шумно, все по уговору рассказывали забавные либо редкие истории, какие с кем случались на веку или о которых слышали от других.
Филипп Егорович, когда черед дошел до него, на удивление всем, обрел дар речи и поделился случаем, какому был в малолетстве свидетель.
В лесах Урала, говорил дворник, было да и теперь существует немало деревенек, население коих «сидит» уголь в кучах для домен. Почитай, каждый уралец знает, как кладут дрова в «кабаны» и выжигают излишки.
Для черной той работы годами гоняли в тайгу крепостных, и случались знатные мастера дела. Они искусно орудовали большими деревянными чекмарями, уничтожая пустоты в кучах. Однако же было множество всякого люда, носившего дрова и копавшего землю.
Вот так и угодила однажды Ненила Наумовна, бабушка Филиппа Егоровича, на «кабаны». Неделю-другую поробила, наглоталась дыма, считай, до бровей, – и от тоски немалой сбежала с куч.
Поживает старушка себе дома, а душа все ж не на месте: ну как помещик хватится, не миновать плетей. И, правда, в те́ поры сам батюшка Белосельский-Белоцерковский ногой топнул: а подать мне сюда беглячку!
Кинулись староста и десятский искать Ненилу Наумовну, ну прежде всего – куда же? – в жи́ло ее, в избу.
Увидел их Филька в оконце и упреждает старушку: за тобой-де бегут, варнаки, прячься, бабаня!
Та глянула над занавеской – испужалась сильно, и куда-куда – в погреб! А там, в углу-то да в сумерках, большуща кадушка с кислым молоком.
Ненила Наумовна и села от боясти в кадку да еще нахлобушкой закрылась.
Староста и десятский обегали все уголки, в погреб, понятно, сунулись, а в кадушку-то взглянуть не хватило толку.
И что ведь, миленькие, – спаслась!
Все весело посмеялись, представив себе, как старушка провела помещика и его старательных слуг.
Вскоре Вера Львовна сообщила, что у нее немного кружится голова.
Нил Евграфович сказал, что ему тоже пора домой – идти учиться старости, и мужчины удалились вслед за девушками.
Некоторое время оставшиеся молчали, но Антонида Платоновна сказала, что надо еще повеселиться – время есть.
Теперь была очередь петь старикам, и Филипп Егорович предложил Прасковье Ивановне – пусть начинает, а он, Кожемякин, подтянет ей.
Лебединский тотчас положил себе на колени гитару, чтобы помочь их песне, коли знакомый мотив, а нет, так и сочинить музыку на ходу.
Старая женщина запела совсем неожиданно низким, хриплым голосом, и уже на второй фразе песню подхватил Филипп Егорович, а Дионисий стал подбирать мотив, это ему удалось, и вот так, втроем, они повели песню, совсем мало подходящую к Новому году.
Не кукушечка в темной ноченьке раскуковалася,
Это я, несчастная, разгоревалася,
Ранним утром слезами умывалася,
Да какое горе случилося:
Потеряла милого я детинушку,
Я сыночка-кормильца, кровинушку.
Призакрыл ты, мой светик, очи ясные…
Антонида Платоновна смотрела с неудовольствием на стариков, все пыталась сказать замечание, наверно, упрекнуть, что песня непраздничная, но Лебединский подавал ей знаки глазами – «не мешайте!» – и горничная молчала.
А старики пели.
А придет-то весна, весна красная —
Не работать тебе в чистом полюшке,
Не пахать тебе свою пашенку,
И не жать-собирать рожь высокую.
Как растили тебя, мы надеялись
На тебя, сокол ясный, наш помощничек.
Потеряли тебя мы, надеждушка,
Дорогого свово мы кормилица.
На кого старикам нам положиться,
На кого нам теперь понадеяться?
Кто призрит-то за нами да при старости,
Кто приветит нас словом ласковым?
По всему виделось, что Зайцева еле сдерживает слезы и не случайность горькая песня в неподходящую для того ночь торжества. Это чувствовал, замечалось, и «Филин», ибо вздрагивали руки старика, сложенные на коленях.
Не поведал ты нам свои думушки,
И не дал нам совета ты, детинушка,
Не промолвил нам ты словечушко,
Как мы жить-то будем при старости…
Наконец старики умолкли. Прасковья Ивановна уронила голову на руки и заплакала. Плечи ее сотрясались от рыданий, а на тревожные вопросы окружающих она ничего не отвечала.
Но вот все же прервала плач и, сбиваясь, утирая глаза концом черной вязаной шали, открыла себя.
В сентябре минувшего восемнадцатого года ее сына, Ивана Ивановича Зайцева, мобилизовали в белую армию и определили в первую роту 41-го Уральского пехотного полка, расквартированного в Красных казармах города. Иван Иванович, машинист одного из Челябинских депо, не имел сочувствия ни к чехам, ни к белым. Кроме того, он был человек крайне прямой и горячий, что часто портило ему жизнь, однако возвышало в глазах рабочих. Зайцев пытался уклониться от мобилизации, но его силой доставили в казармы, за Миасс.
Иногда бывший машинист скрывался от муштры и навещал жену, малых детей и мать. Но в первых числах ноября всякая связь порвалась, и никто не знал, что случилось и куда подевался Иван.
День назад к ней, Зайцевой, явился писарь второго батальона того же 41-го пехотного полка Дмитрий Иосифович Пигин и, взяв со старухи слово, что она ничего никому не скажет, раскрыл ужасную тайну.
Ваня, который, как она уже поминала, был справедлив и горяч, поспорил с белым добровольцем, унтер-офицером восьмой роты Виноградовым. Сей последний отважился лгать солдатам, что красные все сплошь – банда, мародеры, насильники и прочее в том же духе. А он, Зайцев, отозвался так: если бы эти «насильники» ударили, скажем, своего бойца по лицу, то им не сдобровать, а он, Виноградов, хлещет солдат по мордам – и никто ему слова поперек.
Унтер-офицер рассвирепел и ударил рядового Зайцева, то есть ее сына, в лицо. Тогда Иван хватил его ответно, сорвал с офицеришки погоны и кинул в канаву.
Виноградов тотчас бросился к начальству, из штаба выбежали офицеры, вызвали по тревоге комендантский взвод. Первой роте было приказано построиться на плацу. Когда взводы замерли по команде «Смирно!», батальонный подвел к ним унтера Виноградова, и тот, не колеблясь, ткнул пальцем в грудь Зайцева.
К этому сроку на плацу сгрудились остальные роты полка, любопытствуя, чем все кончится.
Батальонный велел Зайцеву выйти из строя и спросил его, злобясь и багровея:
– Это ты, мерзавец, сорвал погоны? Отвечай, красная сволочь!
Зайцев посмотрел на офицера, прищурясь, сказал медленно:
– Это ты, ваше благородие, белая сволочь…
– Что?! – задохнулся батальонный и захрипел, точно его душили: – На сук его! К стенке!
Комендантский взвод скрутил Зайцеву руки за спиной и потащил к забору казармы. Полк глухо заволновался.
– Ваше благородие, – обратился к батальонному писарь Пигин. – Оно, конечно, солдат виновен, но ведь смертью не мстят!
Кто-то крикнул из строя:
– Ты за это богу отчет отдашь, злодей!
– Молчать! – огрызнулся офицер. – Тут вам не Совдепия, негодяи!
Батальонный приказал комендантскому взводу зарядить винтовки и поднять их для расстрела.
Тогда рядовой той же первой роты Маликов крикнул офицеру:
– Благодари бога – патронов нет! А то бы…
– Взять! – захрипел батальонный, и Маликова тоже поволокли к каменной стене, связали руки.
Маликов и Зайцев закричали:
– Долой офицерье! Да здравствует Советская власть!
И в этот миг раздался залп, и ее сыночек Ванечка Зайцев, а также благородный его защитник, рядовой Маликов, облились кровью и упали навзничь.
Тогда все офицеры, сколько их было, схватили у солдат винтовки и стали прикладами бить мертвых, топтать их ногами и кричать, как звери.
Тот же комендантский взвод принес рогожи, убитых затащили на них и поволокли за казармы, где и бросили в подвернувшуюся на глаза яму.
Полк сбился в кучу, раздавались крики: «Сколько терпеть!», «В штыки их!», но Пигин успел предупредить солдат, что казармы уже окружены чехами и без патронов с ними не совладать.
Батальоны смирились, однако обжигали начальство злобою сотен глаз. В ту пору на плац прибыл полковник, снова велел построить первую роту и рассчитаться. Каждого десятого вывели из строя и увели, никто не знает куда.
Вчера же, узнав о несчастье, Прасковья Ивановна и Ванина вдова кинулись в казармы, слезно умоляли полковника разрешить им взять Ивана Ивановича из ямы и похоронить на кладбище с крестом. Но офицер отказал, пояснив, что Зайцев [44]44
Солдаты Зайцев и Маликов двадцать пятого июля 1919 года, на другой день после освобождения Челябинска, были увезены из ямы и с почетом похоронены близ главной площади города.
[Закрыть] – враг отечеству и христопродавец.
Совершенно неожиданно для всех в разговор вмешалась Антонида. Она заметила, что красные – тоже вовсе не ангелы, а, напротив, умеют убивать очень даже искусно. И тоже заплакала, сказав, что у нее недавно в Карабаше застрелили сестру, безобидную торговку самогоном. Да мало ли что еще вытворяют эти красные!
Она не поленилась сбегать в свою комнатку и принесла оттуда газету «Власть Народа», отпечатанную двадцать шестого июля 1918 года. На второй странице газеты Дионисий прочел вслух крупный заголовок:
КОШМАРНЫЕ ЗВЕРСТВА В УФАЛЕЕ
В статейке рассказывалось о том, что творилось в городе при власти большевиков, которую, слава богу, удалось с помощью братьев чехов и словаков уничтожить навсегда.
Текст гласил:
«Контрибуция накладывалась без всякого стеснения и соображения с платежеспособностью граждан. Или внеси десять тысяч р. или тебя завтра же разстреляем! У бедняков часто не находилось требуемой суммы и только отзывчивость и денежная помощь более состоятельных граждан спасала бедняка от разстрела!»
Лебединский дочитал сенсацию до конца, усмехнулся, заглянул на первую страницу. Там значилось:
ВЛАСТЬ НАРОДА
«Российская Федеративная демократическая республика
Общественно-политическая и литературная газета
Выходит ежедневно в г. Челябинске».
Эту газету, выходящую в никому не ведомой «демократической республике», издавал Челябинский союз кредитных кооперативов и подписывал редактор С. Антипин.
Лебединский понимал, что спорить с Антонидой бессмысленно: женщина, угнетенная смертью сестры, теперь и до конца века будет верить всему, что дурно характеризует красных.
В душе Дионисия еще звучала песня стариков с плачем пополам, и он сказал Прасковье Ивановне, что понимает ее страшное горе, но слезами его не смыть и надо, сколько можно, мужаться.
Торжественный вечер, конечно, был безнадежно испорчен, и гостьи ушли, утирая слезы и не глядя друг на друга.
Утром Дионисий поздравил Нила Евграфовича с Новым годом и пожелал старику радостей и душевного покоя.
– Благодарю вас, голубчик, – поклонился Стадницкий. – Однако адзин, як пень. Не мне уже это… Адной нагой у магиле.
Лебединский, и в самом деле, не раз замечал: директор является на работу в скверном настроении, почти постоянно молчит, волоча на себе свое горе без слов. Порой он запирается в комнатке и целый день шелестит газетами. Как-то зайдя в кабинет, библиотекарь обнаружил там целую гору сибирских и уральских подшивок.
Иногда Нил Евграфович покидал свое место, подходил к Дионисию, ворчал, кого-то ругал вполголоса, удивляясь и сердясь.
– Что случилось? – спрашивал Лебединский и, не дождавшись ответа, неопределенно пожимал плечами.
Но как-то вечером Стадницкий пригласил коллегу погреться у огня, поставил рядом два стула. В библиотеке, кроме них, никого не было, за окнами постреливал сильный мороз, но здесь, у голландки, было спокойно и тепло.
Старик говорил с хрипотцой:
– Я, знаете ли, батенька, не политик и не стратег. И оттого мне ужасна эта бескомпромиссная, эта чудовищная русско-русская война. Ну никак их замиренье не берет!
– Никто не может радоваться гражданской войне, – отвечал Лебединский, – но вы полагаете, есть иной способ воцарить правду на земле?
– Не знаю… не знаю… Но это кошмарно и мерзко!
Произнес после долгого молчания.
– Я с молоком матери впитал отвращение к подлости, предательству, хамству. И вот бог привел на старости лет лицезреть все это свинство в городе, где кончается моя жизнь.
Стадницкий резко поднялся со стула, потащил Дионисия к столу с подшивками, ткнул пальцем в газеты.