355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Гроссман » Годы в огне » Текст книги (страница 20)
Годы в огне
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:45

Текст книги "Годы в огне"


Автор книги: Марк Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)

– Няма чаго́ чытаць.

Лебединский перелистал несколько экземпляров. Часть корреспонденции была помечена крестиками, или обведена цветными карандашами, или жирно подчеркнута и стояли слова «Но́та бэ́нэ!» и «Сик!» [45]45
  «Хорошо заметь!» и «Так!» (лат.).


[Закрыть]
, или знаки восклицания и вопроса.

– Большевики худо писали об обеспеченных классах, о белой армии, о старых порядках. Белые и чехи с ненавистью отзываются обо всем, что связано с красными. Это понятно. Они враги, и речь врагов – это речь врагов.

Он вздохнул.

– Но я теперь об ином. Власть, стоящая ныне над нами, пишет  о  с е б е,  о  с в о и х  е д и н о м ы ш л е н н и к а х, даже о противниках таким образом, что сама себя прикручивает проволокой к столбу позора. Подобного печатного доносительства, науськивания и мерзостей я еще не встречал на веку. Извольте прочесть хотя бы то, что я пометил. И разрешите мне уйти, я плохо себя чувствую нынче.

– Да… да… конечно, конечно… Я провожу вас, Нил Евграфович.

– Нет, это совсем лишнее, голубчик. Усяго́ до́брага.

Как только директор покинул библиотеку, Дионисий перенес подшивки в читальню, к ее входной двери, – и стал внимательно просматривать газеты.

Первой ему попалась уже знакомая «Власть Народа», и Лебединский углубился в ее заметки, статьи и объявления, отмеченные значками Нила Евграфовича.

Довольно быстро Дионисию стало ясно, что орган «Челябинского союза кредитных кооперативов» – подловатая, лакейская газета, что она ужасно пыжится, чтоб выглядеть независимо, но лишь шипит и хрипит, отчего весьма напоминает глупого индюка, когда он тщится поразить мир и распускает хвост. Похоже, это эсеровский, а вернее всего, меньшевистский листок.

Первая же заметка, подчеркнутая стариком, вызвала у Дионисия брезгливость и гнев. Она называлась «Голосъ деревни».

Под названием стояло: «Село Чумляк» и шел текст:

«Еще за два дня до переворота власти в Челябинске в нашем селе уже соорганизовалась вооруженная дружина в 150 человек для свержения советовъ. И как только совершился переворот в Челябинске, дружина тотчасъ арестовала всех членов волостного и сельского совдеповъ».

Сбоку стояла приписка Стадницкого: «Няма чым пахвали́цца!»

В этом же номере значились злобные стишки «Дяди Тома», призывавшего бога и людей покарать большевиков. В соседстве с этой черной музой был напечатан «Гимн свободы» – совершенно холуйский панегирик иностранцам, поднявшим мятеж против красной власти. Сочинитель гимна все же, кажется, имел понятие о страхе, ибо подписался не фамилией, а красноречивым псевдонимом «Некто». В воскресном номере тридцатого июня снова были напечатаны стишки, адресованные тем же иностранцам, на этот раз подписанные безвестным «Челябинцем».

Нил Евграфович подчеркнул следующие строки этих, воскресных стишков (на полях директор нарисовал два жирных восклицательных знака):

 
«Словаки – чехи! Вы явились к нам случайно,
Могучей стройною веселою толпой».
 

Неграмотность, совершенно фантастический синтаксис встречались в газете сплошь и рядом. Однако эти несуразности становились совсем анекдотом, когда «демократическая газета» публиковала без малейшего вмешательства редакторов машинописные произведения «могучей, стройной веселой толпы».

Одно из таких творений, напечатанное девятнадцатого июня 1918 года, Стадницкий пометил сразу и синим, и красным карандашами.

Заметка была обнародована под рубрикой «Письма в редакцию» и звучала следующим образом:

«Гражданинъ редакторъ!

Прошу не отказать поместить в газете следующее: «От имени раненыхъ и больных чехо-словаков благодарю всех граждан Челябинска и окрестностей за горячую участь, которую им проявляютъ, посещая ежедневно нашъ санитарный поездъ с принося им всякие подарки. Для сохранения внутренняго устройства прошу посещать лазарет только во время визитовъ, т. е. от 4 до 5 часов.

Главный врачъ, доктор Герингъ»

«Еры», как и в других статейках, кое-где отсутствовали, но С. Антипин, вероятно, не обращал на это внимания, равно как и на восхитительный волапюк письма, – главное сохранялось: нежная и совершенно бескорыстная любовь богатых («с принося им всякие подарки») к раненым и больным бойцам мятежа.

Впрочем, истины для, следует сказать: иноземцы плохо верили, даже совсем не верили в эту любовь, выдаваемую газетами за народную. Уже вскоре и в сибирские, и в уральские газеты посыпались возмущенные послания различных «председателей чеховойск» и «начальников формирований».

Омская газета «Сибирская речь» пятнадцатого декабря 1918 года напечатала очередной, полученный ею волапюк:

«ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ

Милостивый Государь Гнъ редактор!

Ввиду того, что неизвестными лицами распространяются в городе самые невероятные слухи с явно провокационным характером о Чехо-словацкой армии, прошу Вас не отказать в любезности поместить в Вашей уважаемой газете следующее:

Поразительные сведения. В газетах стали появляться сообщения японской газеты «Маиничи», которой харбинский корреспондент телеграфирует, что 50 000 чехо-словаков, оперирующих на уральском фронте, перешли на сторону большевиков, так как они были подкуплены евреями. То же самое телеграфирует корреспондент газеты «Дзи Дзи» из Владивостока.

А в гор. Омске ходят слухи, будто 10 чешских полков перешли к большевикам.

Относительно японских корреспондентов это каждому понятно – слишком далеко до Харбина и Владивостока и сведения эти могут быть опровергнуты Штабом Чехо Слов. армии, который опровергает их как самую гнусную ложь…

Прошу всех сознательных граждан сообщить немедленно про всех лиц, распространяющих провокационные слухи про Чехо Слов. армию в канцелярию Чеховойск, Атаманская, 50 телеф. 8-62.

Председатель Чеховойск. Майор Кошекъ»

Все белые газеты призывали своих читателей к доносительству, уверяли уральцев и сибиряков, что «сатана отходит. Дни царства Красного Дьявола на Руси сочтены» [46]46
  «Сибирская речь», двадцать шестого декабря 1918 года.


[Закрыть]
, и предлагали, убеждали молодежь записаться в армию Колчака, молодую, но зело славную нынешними, а главным образом будущими победами.

Уфимская «Армия и народ» четырнадцатого ноября 1918 года поместила на первой странице призыв-объявление и потом повторяла его еще много раз, ибо слепые душой читатели не желали откликаться на зов корнета Глушкова, подписавшего этот клич.

В заметке значилось:

«К МОЛОДЕЖИ!

Кто хочет личным участием в рядах армии помочь дорогой Родине в ея последней напряженной борьбе, записывайтесь в отдельный Гусарский дивизион.

Работа кавалерии необходима, трудна.

Всадников мало, дивизиону приходится на фронте нести непосильный труд.

Крайне желателен был бы трубач.

Запись производится: Пушкинская, 111, Корнет Глушков с 11 часов дня до 8 часов вечера».

Особое, пристальное внимание Лебединский обратил на многократный призыв челябинской «Власти Народа» записываться в «Курень имени Тараса Шевченко». Дионисий был украинец, он уже знал, что в Челябинске и на восток от него рассыпаны переселенцы и беженцы западных губерний Украины. Призывы «братив» были на том же уровне, что и остальные белые воззвания, и все же Дионисий прибавил собственную красную черту к пометкам Нила Евграфовича.

«Власть Народа» в номере за двадцать восьмое июля 1918 года зазывала земляков Лебединского:

«БРАТЬЯ УКРАІНЦІ!

Не забувай свою рідну Украіну!.. Бо хто матір забувае, того Бог карае… своі люди цураются, в хату не пускают…»

Читая эту странную рекламу, Лебединский думал о Киселеве и Орловском. Они украинцы и, вполне возможно, их нынешняя жизнь целиком посвящена подпольной работе в этом полку. В том, что оба – большевики и занимаются тайным делом, Лебединский ни минуты не сомневался. В противном случае невозможно объяснить осторожность и пристрастие, с которыми земляки выспрашивали Дионисия о его взглядах и намерениях.

Продолжая листать подшивки, библиотекарь снова и снова натыкался на злобу, неуверенность, глупость, фарисейство и властей, и газет, и офицерства всех направлений.

Иногда недомыслие это приобретало формы, вполне достойные сатирического журнала. Та же «Власть Народа» одиннадцатого октября 1918 года выступила в качестве небезызвестной унтер-офицерской вдовы. «Челябинская демократическая газета», как ее называл собственный редактор, сочла возможным опубликовать специальную «Поправку»:

«Вчера в письме в редакцию исполняющего должность председателя Челябинской городской думы гражданина Розенгауза вкралась досадная опечатка. Напечатано: «Имеется, между прочим, упрек по адресу устроителей обеда в том, что на обеде присутствовалипредставители демократических организаций». Надо читать: «не присутствовали представители демократических организаций». Редакция».

Лебединский усмехнулся и отложил газеты в сторону. Однако запомнил на всякий случай фамилию Розенгауза. Он, разумеется, родственник той самой дамы, что просила Чарскую. Городской деятель почтительно упрекал чехобелые власти в недостатке пиетета.

Уже стемнело, когда в окно постучали. Минутой позже в читальню вошел Киселев. У него, как и прежде, была перевязана щека, однако теперь он облачился в поношенный офицерский костюм без погон, который, надо полагать, нашли или купили в целях конспирации подпольщики. Во всяком случае, молодой человек вполне походил на того, на кого хотел походить, – на бывшего офицера мировой войны.

– Я всего на минуту, – сказал он. – Вскоре за тобой зайдут Гребенюк и Приходько. Ты отправишься в курень Шевченко, и с того дня начнется твоя военная служба. Инструкции и легенду получишь завтра. Главная задача – внедриться в полк.

И добавил без всякого намека на шутку:

– Надеюсь, ты не забыл еще ридну мову?

– Не будь въидливый, як та оса! – усмехнулся Лебединский и внезапно обнял Киселева за плечи. – Бильш мени ничого не треба, бра́тичок!

И они весело переглянулись.

ГЛАВА 17
КОМУ ПОВЕМ ПЕЧАЛЬ МОЮ?

В последнее зимнее воскресенье, двадцать третьего февраля 1919 года, Стадницкий внезапно навестил своего молодого коллегу. Нил Евграфович постучал в дверь флигеля, вошел и тотчас стал приносить извинения за столь нечаянный визит, и просил простить, ибо пойти решился вдруг, вот так: влезла в голову мысль – и отправился, что уж тут поделаешь, у стариков случается, поверьте мне!

– Что вы, что вы! – успокаивал его Лебединский, поднимаясь с кровати и торопливо укрывая койку одеялом. – Я так рад, благодарю за честь.

Нил Евграфович склонил лобастую голову в белом пуху старости, произнес грустно:

– Тады прашу прымаць гастей!

Дионисий поставил директору стул у печечки, сунул в огонь свежие полешки и решил было накинуть себе на плечи дареный пиджак.

– Сделайте милость, держитесь по-домашнему, – попросил старик. – Я, знаете ли, тоже разденусь. Так проще.

Лебединский подумал, что, может, Стадницкому не хочется лишний раз видеть на чужом одежду сына, – и не стал возражать. Он остался в своей, видавшей виды, гимнастерке и выцветших галифе.

Не зная, с чего начать речь, спросил, не угодно ли чаю, и с некоторой поспешностью отправился на кухню. Вернувшись, поставил жестяную посудину на «буржуйку» и присел рядом со стариком.

Филиппа Егоровича во флигеле не было, он ушел в церковь, к заутрене, и вскоре уже библиотекари, улыбаясь и позванивая ложечками, пили чай.

Дионисий, разумеется, понимал, что старик пришел к нему совсем не для того, чтобы посмотреть жилье (все необходимые сведения он мог получить у госпожи Кривошеевой). А все дело в том, без сомнения, что Нила Евграфовича утомило его горькое одиночество, хочется, вероятно, поговорить вне службы и, может статься, открыть молодому человеку душу.

Гость мимолетно и печально взглянул на костюм своего сына, висевший у кровати, отвел взгляд, спросил, неприметно вздыхая:

– Все хочу узнать и забываю. Позвольте же осведомиться, сколько вам лет, голубчик?

– Двадцать девять, не так уж и молод, Нил Евграфович.

– Ах, что вы, дружок, что вы… лишь жить начинаете… расцветаете только…

Возможно, старику показалось, что слова вышли слишком красивые, он смутился, полез за платком и, скрывая заминку, стал с тщанием протирать очки.

– А Петенька, сынок мой – помладше, – продолжил он, вооружаясь очками. – Душа балиць аб дзицяци… Што з им сталася? Як яму́ жывецца?

Лебединский решил, что другого случая расспросить Стадницкого о семье и, таким образом, лучше узнать его, может не представиться. И сказал, явно смущаясь:

– Где же ваши близкие, коли не тайна это?

– Не тайна, – покачал головой старик. – Были и жена, и сын – и никого нету. Умчался Петька мой за тридевять земель, тольки й бачыли!

Дионисий молчал, не желая торопить Нила Евграфовича, и тот через некоторое время заговорил снова.

– Умчал за границу в семнадцатом, не пожалел нас. Мать от горя – в могилу раньше времени… вот так…

– Отчего ж? Или грехи какие перед Советами?

Стадницкий горько усмехнулся.

– Ах, якия грахи́! Трэба же так закаха́цца па ву́шы!

Дионисий деликатно молчал.

– Дочь уральского фабриканта Злоказова. Кажется, единственная. Красива, этого не отниму, и характер, на удивление, терпеть можно, хоть и капризна порой.

У Злоказова собачий нюх. Еще до войны успел перевести капиталы в Швейцарию и в мае семнадцатого утек за рубеж. И Петьку загреб под свою лапу.

Старик сказал убежденно:

– Всякая любовь случается, понимаю. Хоть душу черту отдай. Но есть исключение: нельзя платить родиной за роман. Это, друг мой, решительно нельзя – и оправдать невозможно!

– Зря он забился в чужую, стылую сторону, – согласился Дионисий. – Однако, может, вернется?

– У самы час апамятацца, брацца за ро́зум. Ён ужо не маленьки! – ухватился за эту мысль старик.

Но вскоре скорбно покачал головой.

– Нет, теперь не вернется. Красные свое возьмут, и нечего тут господину Злоказову делать с его капиталами. А Петька у него как бычок на веревочке.

– Конечно, можно научиться тому, что слово «брот» означает «хлеб», – раздумывал вслух Лебединский. – Но я не верю, что для русского слуха «брот» может благоухать запахом каравая. Впрочем, так же, как немцу почти невозможно привыкнуть к славному славянскому слову «хлеб».

– Именно, – поддержал его Стадницкий. – Чужая сторона – мачеха. И оттого – живи в отечестве, радуйся ему и не лезь в чужой язык, в чужие нравы и боли. А то ведь как бывает: иной еще только вчера из яйца вылупился, а нынче уже скорлупа не нравится.

И забормотал в огорчении:

– Ну да… там табе варо́ты пирагами закрываюцца…

– Я, знаете ли, сам был долго вдали от России, – промолвил Лебединский. – Один среди чужого народа… Нет, он непременно вернется!

– Вось дык было б радасци! – оживился Нил Евграфович. – Ведь только старики понимают, что сын – продолжение твое, и опора твоя, и вечная жизнь твоя в этом нетленном смертном мире. Однако вот что препона: бушует вокруг война, сжигая живое, разобщая людей.

Вздохнул.

– Ну, на няма и суду няма. Будем плыць на цячэнню…

Разговор сам собой перескочил на минувшую мировую бойню. Стадницкий сообщил, что читал, кажется, в «Ниве»: немцы израсходовали за один лишь год войны тридцать миллиардов патронов. По десять тысяч выстрелов на каждую винтовку! А русские что же? Столько же небось. И прочие империи не меньше.

– И в кого палим? – сокрушался старик. – В цвет наций, в силу их, в красоту, в будущее. Не богу сдаем, а дьяволу кровавый экзамен!

Внезапно Нил Евграфович рассердился, покраснел, сказал с несвойственным ему ожесточением:

– Послал нам бог напоследок царя! Дурань дурнем! Во всем царствующем доме не сыскалось даже намека на Грозного или Петра. Одни Павлы!

Добавил, усмехаясь:

– Попалась мне как-то книжечка августейшего поэта, великого князя Константина Константиновича. Названа поистине с царской щедростью – «Жемчужины духовной поэзии». А что под обложкой? «Притча о десяти девах», «Когда креста нести нет мочи», «Легенда про мертвое море». Любитель словесности, отважившийся заглянуть в сборник, обнаружит там вполне посредственные строки, то есть банальные мысли, изложенные в соответствующей им форме.

Книжка вышла в шестнадцатом году, следовательно, в разгар мировой войны и в канун двух революций. Разумеется, царствующему дому нельзя запретить версификацию. Но было бы лучше, если бы каждый занимался своим делом, и Романовы думали не о поэзии, а о позоре распутинщины и казнокрадства.

Неожиданно Стадницкий замолчал, ибо открылась дверь флигеля, и в комнату вошел Филипп Егорович, вернувшийся из Зареченской церкви.

Кожемякин перекрестился в переднем углу на иконы, а сел скромно, на лавку у печного угла, и сложил на коленях тяжелые мосластые руки мужика.

Сначала он чувствовал себя смутно в присутствии хорошо одетого и чопорного – так поблазнилось – господина. Однако эта неуютность быстро прошла, как только дворник понял, что Нил Евграфович нисколько не кичится своим положением, а напротив, оба старика единомышленники – верят в бога, презирают войну, считают ее позором человечества, исчадием ада и все такое прочее.

Филипп Егорович вскоре разговорился, то есть иногда вставлял в беседу слово или высказывал мнение.

– Насколько я знаю, – заметил Нил Евграфович, – вы, господин Лебединский, немало пожили в окопах. Бяда́ гэта. Кусок свинца вылетает из винтовки со скоростью две тысячи футов в секунду. Будто каленый багровый прут вонзается в твое тело – и ты валишься навзничь на землю, созданную богом для счастья. О, господи, как страшно! Вот ты – молодой, сильный, желающий радости, бежишь не по воле своей – и удар, и нет тебя, нигде нет, и даже понять самому нельзя, что нет, ибо как понять, когда нет, когда ничто ты и тьма ты в этом черном адском огне!

Лебединский не мог отказать себе в праве на шутку.

– Вы забываете о рае, Нил Евграфович.

Старик вздохнул, и на губах его появилась улыбка смущения.

– Вот, знаете ли, сам иногда сомневаюсь в боге… За что же он карает безвинных детей и позволяет войнам пепелить человечество?

Внезапно добавил с раздражением:

– Нечага таму богу кланяцца, яки наши малитвы не прымае.

На лице Филиппа Егоровича: кажется все: и усы, и борода, и трубка – стали торчком от негодования. Однако, не позволяя себе грубости, он широко развел руки, спросил:

– Значит, зря человеки в рай верят? Мириады и мириады – в господа нашего бога?

И были в его словах и горечь иронии, и тоска жадного вопроса, и слабая надежда на то, что слова гостя – лишь грубая шутка.

– Кто знает? Может, и не зря… – отозвался Стадницкий. – Рай, он лишь мечта о вечной жизни, уплата за горести и унижения земли. Ибо где она, душа без болячки?

Филипп Егорович раскурил потухшую трубку, сказал неуверенно:

– Бог учит, а может, я сам придумал: человек, что доволен малым, блаженный человек. Покойно ему жить на свете, ибо никто не сдернет его с его места: кому же оно понадобится? Жадность – вот бич людей, вот где все корни ада и адская приманка Вельзевула!

С этим никто не стал спорить, и разговор перекинулся с войны мировой на войну гражданскую.

– Точно рыбы на мели, мечутся люди, строя козни друг другу, и страшно мне глядеть на это, – бормотал дворник, мотая кудлатой головой. – Красные, белые, зеленые, голубые – и все – русские, вот что увидеть под старость лет довелось!

– Что ж надо делать? – полюбопытствовал Дионисий.

Старики молчали.

Тогда Лебединский задал рискованный вопрос, который давно вертелся на языке.

– Какое ваше отношение к Советам, дядя Филипп? Вы ведь жили при них?

– Всякая власть – от бога, – отозвался старик и замолк, не желая распространяться на эту тему.

Вскоре, впрочем, он снова свернул разговор на войну, и Нил Евграфович поддержал его, говоря, что характер народа накладывает сильнейший отпечаток на дух и душу армии. Но тут же жарко вопросил бога:

– Господи, как же ты допускаешь войну, ежели миллионы убитых, миллионы пленных, миллионы сирот?

– Однако вот что решительно утверждаю, – мягко, но без колебаний произнес Дионисий. – Надеждам на бога тысячи лет, а толку, видите, никакого. И сто́ит ли зря туманить людей? Всё одно – до вашего бога ке доскочишь.

– Ах, помолчите, Дионисий Емельянович! – совсем расстроился дворник. – Стремите очи в глубь души и не влагайте персты свои в язвы ближних своих. Все это – суета сует и всяческая суета…

Разговор вернулся к чужим странам, к сыну Нила Евграфовича, так непонятно для стариков променявшего Россию на первую сильную любовь.

Но не было уже прежней жажды в беседе, все чаще случались паузы, и вскоре она смолкла совсем.

Они разошлись в этот воскресный вечер поздно, пожалуй, немного недовольные друг другом. Кожемякину казалось: Нил Евграфович не тверд в вере, а что уж говорить про Дионисия Емельяновича! Стадницкий же думал: Филипп Егорович чрезмерно предан букве господа, а в дух его слов и учения не проникает, нет!

Лебединский, в свою очередь, полагал, что старики бесплодны в усердии своем донести до слуха всевышнего воистину кровавые вопли свои.

Прощаясь со Стадницким, Филипп Егорович Кожемякин пытался как-то скрыть душевную заминку и бормотал вслед гостю:

– Что говорить?.. Чужедальняя сторона – она горем посеяна, слезами поливана, тоскою покрывана, печалью горожена. Но – поверьте мне! – вернется сынок, стоскуется по России.

Дионисий проводил Нила Евграфовича, пожелал ему доброй ночи и грустно потащился во флигель.

Не в силах заснуть от невнятной тревоги, он слышал, как на своем одиноком ложе тихо бормотал Филипп Кожемякин:

– Ночью вспоминаю имя твое, Господи, и соблюдаю закон твой! Зачем возмущаются народы, и племена замышляют тщетное? Меч обнажают нечестивые и натягивают лук свой, чтобы сразить беднаго и нищаго, чтобы пронзить идущих прямым путем… Долго ли вы будете нападать на человека? Все вы хотите низринуть его, как наклонившуюся стену, как ограду пошатнувшуюся…

Голос Филиппа Егоровича стал жестче, и звенел, как жесть:

– Говорю безумствующим: не безумствуйте, и нечестивым: не поднимайте ро́га, не поднимайте вверх ро́га вашего, не говорите жестоковыйно. Слезит душа моя от скорби; восстанови меня по слову Твоему.

И закончил внезапным, как вопль, вопросом, горьким в безысходности своей:

– Господи! Кому повем печаль мою?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю