Текст книги "Калигула"
Автор книги: Мария Грация Сильято
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
НОЧИ ПОСЛЕДНЕЙ ЗИМЫ
Стояла зима. С тёмного неба на крыши неспокойного города быстро опускалась темнота. А императору казалось, что все глаза в Риме уставились на окна и лоджии его поначалу крепко полюбившегося, а теперь невыносимого дворца, подсматривая за светом, гадая, что там происходит. Из всех окружающих холмов Палатин выделялся ориентиром, а для многих он стал зримым объектом ненависти.
– Ночью слишком долго царит темнота, – прошептал Геликон.
Он тосковал по небу Египта, считал месяцы, отделявшие Рим от ясных, благоуханных весенних ночей.
Но император, несмотря на травяные настои и таинственные хмельные напитки своих врачей, вечер за вечером всё больше мучился от стойкой неспособности уснуть. С наступлением темноты начинался страшный внутренний диалог; как звери, скопившиеся в загоне, толпились все погибшие за последние месяцы, неуловимые враги, тревога о будущем. Как наваждение, рядом, в нескольких шагах, был проклятый дом Новерки. Оскорбительно уже само то, что он так и не разрушил его.
Личные покои императора всё больше превращались в остров одиночества. За дверью постоянно дежурили германцы и преторианцы Хереи. Император приходил и, прежде чем попытаться заснуть, накрепко запирал дверь. Он ждал восхода ленивого зимнего солнца, в одиночестве лёжа на кровати. Но иногда среди ночи вставал и вдруг направлялся, будя стражу и рабов, в комнаты Милонии, которая не смела нарушать его одиночества и вошла в императорские покои единственный раз – в ту страшную ночь после Ватиканских садов.
Император заходил в её комнату, где дверь была всегда приоткрыта и в углу коптила тусклая лампа, падал на её постель и обнимал её, как когда-то обнимал мать. И чувствовал, что щёки её мокры от слёз. Он ласкал её, прижимался к ней всем телом и шептал:
– Дай мне моего маленького императора.
И она отдавалась ему с податливой девственной невинностью.
В другие ночи этой зимы он накидывал плащ и выходил в темноту лоджии. Император знал, что Геликон спит, забившись в какой-нибудь угол за дверью, и находил его там – так рядом с хозяином проводит ночь верная собака. Он смотрел на египтянина, стараясь не нарушить его тяжёлый сон, потом возвращался и бросался на своё безнадёжно пустое ложе.
Но вечером следующего дня, как только молчаливые слуги начинали мельтешить в его чудесных залах, зажигая канделябры, лампы, светильники, он тревожно гадал, что будет делать в тёмные часы. И с безнадёжной неясной улыбкой спрашивал:
– Какие у вас идеи на эту ночь?
Он знал, что десятки людей, мужчин и женщин, порочно красивых и испорченных, ждут момента, чтобы предложить ему всё новые зрелища и игры, разнузданные и бесстыдные. Греховное забытьё продолжалось несколько часов, и он бросался в него, как субурские рабы предавались пьянству на празднике Дианы.
Потом, как освобождение, приходил проблеск света в окне, и император велел распахнуть его, чтобы впустить прохладу и погасить светильники. Он глубоко вдыхал, глядя на рассвет, а полуголые женщины и мальчики, хихикая, дрожали среди подушек. И пока он из задымлённого зала смотрел на утешительный свет утра, его чересчур искушённые компаньоны наблюдали за ним, видели его набрякшие веки, его колебания, уйти или остаться, его нежелание отвечать на вопросы...
Он смотрел на восход, как узник, перед которым открыли дверь. Свет нёс в себе часы созидания, важные встречи с преданными сторонниками, бодрые послания из провинций, послов из дружественных стран, людей, захваченных его юношескими мечтами, с которыми он строил будущий мир. Друзья, приезжавшие из дальних земель, видели в нём своего бога, благосклонного к их надеждам, – воздух Рима не отравил их. Наоборот, они испытывали почтение к ужасному Риму, были безоружны и простодушны. Они не замечали сенаторских интриг, которые поздним утром разворачивались вокруг курии. Своими восторженными глазами они видели власть только в императоре.
Но он уже знал, что внутри пуст, как бронзовые статуи Тиберия. Он ощущал осаду этих шестисот умов, знал, что может рассчитывать на очень немногих, чувствовал, что кое-кто из его смертельных врагов сумел заслать своих людей в сокровенный круг обитателей его дома.
Но когда он однажды в отчаянии заговорил об этом с Каллистом, рассудительный грек спокойно заметил:
– Такое случается всегда. Такова цена славы. – И было непонятно, то ли он говорит это из злобы, то ли для развлечения, то ли тут кроется какая-то давняя месть. – Посмотри на Египет, Август. Клео, наша величайшая царица, для Рима была всего лишь шлюшкой. Наш таинственный Геликон говорит (я-то сам не придаю этому значения), что сокол Гор, и Сфинкс, и змей Урей – это духовные идеи, такие высокие, что слов здесь не хватает. Но греческие философы и римские сенаторы сказали, что Египет поклоняется зверям и что это варварская страна. А почему они так сказали? Потому что Риму было стыдно разорять древнюю культуру этой земли. Теперь мишенью стали мы – ты, Август. Как-то вечером ты поцеловал в шею эту красавицу Нимфидию и в шутку сказал ей: «Подумать только, как легко её сломать...», а они разнесли это как угрозу, якобы ты запугиваешь гостей.
Император ничего не ответил, и Каллист, зная, что ранил его, вернулся к Геликону.
– Не существует поступка, который бы не извратили словами. Есть такая шутка: если враг говорит, что сейчас ночь, нужно тут же возразить. Но другие замечают, что сейчас действительно ночь. Тогда ты отвечаешь, что враг сказал это слишком рано, или слишком поздно, или слишком громко и напугал тебя, или слишком тихо, и ты не расслышал. Если и это звучит неправдоподобно, ты всегда можешь доказать, что враг сказал это в каких-то своих тайных целях – чтобы назначить свидание некой женщине или чтобы напомнить какому-нибудь наёмному убийце, что в темноте нужно кого-то зарезать. В любом случае под конец твой враг будет не прав и покажется чудовищем. Слова, что сейчас ночь, банальны; история же о том, что этими словами твой противник хотел злодейски убить какого-то сенатора, впечатлит всех. Судьи и историки предпочтут вторую версию, а не первую.
И со смехом он удалился.
Император никак не отреагировал на это. Ему вспомнился тот день на террасе на Капри, когда Каллист, ныне такой влиятельный, прошёл перед ним в наряде презренного раба, неся вазу. Навалилась страшная усталость. Власть утекала из рук, как вода.
Геликон, который день ото дня казался всё более испуганным и растерянным, шепнул ему:
– Страшно подумать, что напишут о нас через триста лет.
Эти слова говорил Друз в один из последних вечеров, закрывая свой дневник. Кажется, бедный Залевк как-то сказал, цитируя философа, что, когда ум полон воспоминаниями, это знак близкой смерти?
Между тем Геликон инфантильно заговорил совсем о другом. Что напишут, сказал он, о кремах, придающих шелковистость женской коже или мягкую, как свет, волнистость их волосам, когда у самих историков никогда не было подобных женщин? Что напишут о сложнейших соусах великого Апиция, вызывающих ненасытное чревоугодие, когда самим не дано их попробовать? Или о нескольких каплях талого снега, будящих чашу старого вина среди летней сонливости? А о мягкой неге сирийских постелей? Как они опишут изящество в одежде?
Император слушал с улыбкой, говоря себе, что для Геликона все чудеса жизни заключаются в этих маленьких примерах. Он просто ребёнок, этот Геликон.
Но тот, наконец, спросил:
– А что напишут о твоём плане установления мира?
И императора охватила тревога: их новый мир был хрупок, он мог раствориться, вытечь без боли, как кровь из разрезанной вены. Они сами и память о них были в руках неизвестных, возможно, ещё не рождённых людей.
– Я боюсь писателей, – сказал Геликон, словно поймав его мысли. – Они слушают свидетельства о действительных событиях, но потом складывают все вместе по своему вкусу: одно замолчат, о другом наговорят лишнего. Потом придут другие писатели, прочтут всё написанное первыми, снова все перетолкуют и перепишут по-своему. И так далее, и так далее. Греки и римляне столько всякого написали про Египет, но я видел, что они превратили всё в небылицы.
– Ты прав, – ответил император. – Посмотри.
На столике у него торчали из футляров лёгкие папирусные свитки – самые первые копии знаменитых трудов Криспа Саллюстия: «Югурта», «Катилина», «Истории»...
Саллюстий был родом из Амитерна, в Риме у него была роскошная резиденция, грандиозный музей редчайших скульптур, названный Horti Sallustiani, Сады Саллюстия. Но все говорили, что ему удалось собрать такую красоту только потому, что, будучи правителем провинции Африка, он с крайним цинизмом награбил себе добра. Но он был также несравненным писателем и большим другом Августа. В честь завоевания Египта – и чтобы покрасоваться перед Августом – Саллюстий построил невиданную балюстраду из редкого восточного мрамора с египетскими сфинксами и гирляндами из листьев акантуса, предвосхитив за восемнадцать веков наполеоновский стиль Retour d’Egypte[62]62
Возвращение из Египта (фр.).
[Закрыть].
– И всё же, – проговорил император, – во всех его прекрасных писаниях не найдёшь ни слова, повторяю, ни слова об опустошительных грабежах по всему Нилу, о множестве истощённых людей, которые, как я видел с отцом, в мучениях умирали в портиках Александрии.
Стало быть, откуда взяться правде в писаниях какого-нибудь историка? Сколько сознательной или бессознательной лжи бесконтрольно попадало – как чернила на лист папируса – в отобранные им слова?
DAMNATIO MEMORIAE
В последние дни ноября было холодно.
Валерий Азиатик думал со всё возрастающей тревогой: «Ему нет и тридцати. Сколько ещё нам его терпеть? Он не стар, как Тиберий, а мы каждый день ждём известия о его смерти. Он с каждым днём набирается опыта, его ум действует. Через несколько лет, а то и месяцев уже никто не сможет его свалить, а от сената, от древних фамилий ничего не останется».
Эти тревоги то обострялись, то успокаивались в зависимости от известий о каких-то колдовских императорских ночах.
«Там и правда происходит нечто неописуемое... – подумал Азиатик, но сведения были смутными, фантастичными, неточными, и он твёрдо решил. – Момент настал. Сейчас или никогда».
Сенатор осторожно собрал у себя на загородной вилле немногих верных сторонников, объявив обед с изысканной дичью. Но на скромной вилле бродило лишь несколько старых, преданных и глуховатых семейных рабов, а руководила ими неподкупная кормилица Азиатика. И вот, когда появилось деревенское блюдо с куропатками в соусе и обычное минтурнское вино, горячий, только что из печи хлеб, первые оливки и домашние пастушьи сыры, двери триклиния закрылись, и гости пришли к выводу, что обслуживать себя придётся самим. Все напряглись, по спине забегали мурашки, так как то, что раньше только ожидалось, теперь становилось явью: неумолимое свидание со смертью.
Но тема была такой страшной и опасной, что несколько мгновений никто не смел её коснуться, и все шёпотом обменивались банальностями да бросали косые взгляды друг на друга, разделывая жирных куропаток, доставленных с холмов Корфиния. Все думали об этом молодом человеке, оставшемся в одиночестве в императорских покоях, вокруг которого уже кружила смерть, как выпущенный на ночь в сад волкодав.
Наконец Валерий Азиатик объявил, застав всех врасплох:
– Скоро настанет очень важный момент. Потому я вас и созвал.
Тихий, бесстрашный и твёрдый голос ножом вошёл в их мысли. Азиатик посмотрел, как все жуют с набитыми ртами, и проговорил:
– Не будем строить иллюзий: у нас нет времени пировать.
Все оторвались от тарелок, поспешно глотая. А он предрёк:
– В эти первые часы популяры будут оглушены внезапностью. Над нами не будет никакой власти, никто не сможет нам помешать. Мы скоро снова соберёмся. И не успеет остыть его тело, как мы вынесем приговор damnatio.
Damnatio memoriae – осуждение, отмена памяти о человеке и его делах в истории на будущие века – было для римского сената самым мстительным и необратимым, почти магическим политическим оружием после физической смерти.
Куропатки остались на тарелках. Азиатик приказал:
– Скоро во всём Риме должен воцариться страх. Ваши слуги, клиенты, субурский сброд выйдут на улицы, станут колотить статуи, разбивать мемориальные доски. От него не должно остаться ничего, абсолютно ничего. Действуйте быстро, пока люди не поняли, пока кто-нибудь не придёт и не скажет: «Ладно, хватит!»
Все в едином порыве согласились.
– Никому не дадим времени, – с напором заверил Сатурнин. – Рим должен забыть, как один человек, бесстыдно поставив на колени сенаторов у своих ног, смог сделать то, что сделал. Запретим его имя, надписи, статуи. Как будто он и не рождался.
Сатурнин что-то записал в маленьком кодексе, бросил взгляд на прочих и, поскольку уже успел выпить, заорал:
– Начнём с его дворца! С зала, где звучит эта проклятая музыка, кузница чар. Закроем его, замуруем, похороним, построим на его месте что-нибудь другое!
Заговорщики посмотрели на него в нерешительности, некоторые даже сочли его буйным и опасным экстремистом. Но Азиатик подумал, что не стоит его сдерживать. В ситуациях, подобных зарождающейся, слепое буйство убедительнее разговоров.
А Сатурнин продолжал перечислять:
– Криптопортик с этой картой империи, переделанной на его манер, заполним обломками и мусором, а потом этот обелиск в Ватиканском цирке – повалим его, стащим верёвками...
В своё время римляне в изумлении судачили о долгом пути, совершенном этим огромным монументом, спустившимся по Нилу, пересёкшим Средиземное море и поднявшимся по Тибру до подножия Ватиканского холма. У многотысячной толпы захватило дух, когда мокрые канаты медленно натянулись и устремили в небо гигантскую стелу со шпилем из электра. Писатель Кливий Руф, тогда следивший за этим зрелищем с учащённо бьющимся сердцем, спросил:
– А почему обелиск?
– Интересно, почему ты спрашиваешь? – обернулся к нему уже накачавшийся вином Сатурнин, размахивая своим кодексом. – Кого ты собираешься защищать? Кто твои тайные друзья?
Кто был рядом, увидели, что кроме памятников в его книжечке перечислены имена: это было не только уничтожение прошлого, но ещё и чистка. Все испугались, и никто не посмел возразить.
Но неожиданно вмешался Азиатик:
– Обелиск не надо. Пусть остаётся. Это символ подавления Египетского бунта. И Август тоже, помните, установил памятник. Но поменьше...
Сатурнина обескуражила твёрдость Азиатика, но он быстро нашёл другую цель:
– Баржа, на которой привезли этот обелиск из Египта, не может оставаться близ Рима, Это колдовство. Наполним её камнями, потопим!
Словно бросая собаке кость, Азиатик не стал возражать:
– Потопим.
Но он согласился так поспешно, поскольку ему пришло на ум, что эта длиннющая баржа может послужить кое-чему, чего пока никто не предвидел.
Потом её оттащат в новый порт в Остии – будущий порт Клавдий – и там утопят, чтобы укрепить мол. В тех краях Азиатик владел землями, которые от нового порта значительно повысились в цене.
Сатурнин продолжал бушевать, размахивая своим кодексом.
– Этот египетский храм, эта отрава в сердце Рима! Когда прохожу мимо, я содрогаюсь. Бросим всё в реку!.. В дни Юлия Цезаря тоже был храм Исиды, и какой страх он сеял среди римлян! Помните, как консулу Эмилию Павлу пришлось самому взобраться на крышу и собственными руками рубить её топором, пока снизу кричали, что египетские маги вызовут молнию, чтобы поразить его?
Он ещё выпил и закричал:
– Но крыша рухнула. А этот, – никто из них не называл императора, – этот построил храм впятеро больше. И мы разрушим его до последнего камня. Римляне проснутся и ничего не найдут на том месте, где видели его раньше.
Его разрушительная ярость заражала других. Азиатик предвидел, что разорение храма Исиды в сердце Рима толкнёт римский плебс в водоворот бесчинств, вызванных нетерпимостью и предрассудками, – то есть на весьма полезные дела. И с благодушной улыбкой выразил согласие.
Люди действительно начали жечь древние папирусы, опустошать залы, опрокидывать статуи, сбрасывать в реку трупы жрецов вместе с культовыми принадлежностями.
А Сатурнин сказал:
– Помещение, где египетские жрецы дымили своими ядовитыми благовониями, этот алтарь из бронзы и золота с мудрёными знаками, – всё это ужасная магия. Нужно скорее взять его, разбить на мелкие кусочки, расплавить в печи, пока кто-нибудь не припрятал...
Он пил и посматривал в свои записи.
– Эта его несчастная речь в первый день, которой все вы даже аплодировали, и мы по глупости выставили её на плите на Капитолии...
Азиатик успокоил его:
– Пошлём туда четырёх рабочих с кувалдами. Они быстро превратят эту плиту в пыль.
Тут вмешался интриган Анний Винициан, который после крушения неуклюжего заговора в Галлии скрывал своё злобное разочарование:
– Главное, не нужно забывать про записи, дневники, книги. Заберём их из библиотек, изымем из лавок вроде той, что близ храма Мира. И всё нужно сжечь.
Азиатик горячо одобрил его слова:
– Это важнее, чем сбросить плиты.
Он поискал глазами писателя Кливия Руфа и сладким голосом сказал ему:
– А ты, Кливий, любишь писать, и у тебя есть время на это, так, пожалуйста, напиши. Через несколько лет не останется никого, кто бы рассказал, как мы натерпелись от его злоупотреблений и произвола. А если, как говорит Сенека, в какой-нибудь библиотеке найдут твоё повествование, будущие историки скажут: «Это настоящий свидетель, он сам находился там в эти дни». И все узнают, как мы спасли Рим.
Тут Сатурнин оторвался от своих записей и закричал заплетающимся от вина языком:
– А эти его огромные корабли на озере Неморенсис, эти колдовские строения, что двигаются без вёсел и парусов, памятник разрушения империи!..
Азиатик без колебаний согласился:
– Пошлём туда охрану. Никто не сможет приблизиться. И всё быстро выбросим – статуи, культовые принадлежности, утопим жрецов, заполним корпуса камнями, сделаем пробоины: пусть идёт ко дну.
Этот сенатор Азиатик умел говорить немногословно, но выразительно, и все заметили, как на сей раз он в злобе опустился до подробностей.
– Этого архитектора скоро выгонят из Мизен, а там посмотрим, что с ним делать.
Азиатик дальновидно предполагал, что крепкие корабли ца воде – это не только памятник: они также поддерживали мечту. Пока он говорил, перед ним показался сенатор Марк Ваниций, который сам вынашивал схожие проекты, – умный союзник в стремлении к власти, грозный противник в её дележе.
Ваниций с присущим ему высокомерием вмешался:
– Ты говоришь, как очистить дом, но мы забываем закрыть двери.
Его сторонники засмеялись, и сенатор Азиатик подумал, что зря они смеются, так как этим выдают себя. Но это были проблемы будущего, а пока Марк Ваниций продолжал:
– Восточные границы империи были разорваны в клочья, а мы не занимаемся этим...
Азиатик спокойно ответил:
– Советую вам, учитывая, что мы объединились, сейчас же решить, кого пошлём с приказом. Предлагаю Луция Марса. Я долго разговаривал с ним. Это железный человек, он из марсиканских горцев, двадцать пять лет в легионах. Предлагаю отправить его тайно сейчас же. А когда настанет момент, все обнаружат, что он уже в Антиохии.
Толпа выслушала его, и предложение тут же приняли. Кое-кто подумал об идущих в руки должностях, о возвращении земель и огромной, неподотчётной власти.
Азиатик сказал:
– Вот что сделаем: этому Полемону, литератору, которого сейчас зовут понтийским царём, позволим выбрать самому, куда отправиться в изгнание, чтобы в тишине писать стихи.
Все засмеялись, и, постепенно расслабившись, один за другим, люди развалились на ложах в триклинии, стали есть куропаток с оливками и пить вино. Но на изысканном обеде не слышалось болтовни – здесь принимались суровые стратегические решения.
Полемон, царь-стихотворец, действительно будет изгнан за границу. О себе он оставит эпиграмму, скрытую меж страниц «Палатинской антологии»: «Смотри, этот череп был высочайшей крепостью души, оболочкой ума, который убили. Он говорит тебе: пей, веселись, укрась себя цветами. Потому, что ты тоже станешь пустой оболочкой, и очень скоро».
Валерий Азиатик поднял кубок.
– Этим набатейским арабам, что один за другим берут себе имя Харифат, царям тех мест, – хватит им давить на наши границы, всех выгоним обратно в пустыню. Там, в пустыне, много места.
Все рассмеялись. Вскоре легионы в самом деле займут Петру чудесный город, вырытый в скалах из порфира и песчаника, – и выгонят последнего набатейского царя в северные пустыни, а Набатейское царство станет провинцией Аравия.
Один проект влёк за собой другой.
– И все эти царьки в Коммагене, Армении, Эмесе, Эдессе...
– Успокойся, разберёмся с ними по одному, – спокойно пообещал Азиатик. – Это будет нетрудно. У них нет военной силы, одна болтовня.
Мелкие безоружные царьки действительно в тревоге соберутся в Тиверии, чтобы решить, что делать. Но легат Сирии – а им станет тот самый Луций Марс – объявит, что у Рима нет времени присутствовать на династических сборищах, и пошлёт всех по домам.
Тут Азиатик посоветовал:
– Ирода Агриппу Иудейского пока не трогайте, – а на протесты Марка Ваниция улыбнулся: – Его подданные помешались на независимости. А нам пока нет нужды разжигать там войну.
Он снова улыбнулся:
– Мне сказали, что он болен...
Ирод Агриппа – как в предзнаменование – укрепит Иерусалим, начнёт строить вокруг третье кольцо стен. Но не закончит, потому что Азиатик был верно осведомлён о его здоровье. Вскоре его настигнет смерть, в цезарейском театре во время визита нового императора. Иудея станет римской провинцией. Двадцать пять лет спустя последует страшная осада Иерусалима и побоища Тита. Но это в далёком будущем, а пока заговорщики видели, как после стольких тревог, неясности и страха в руки идёт власть. Так караван после перехода через бескрайнюю пустыню видит над песками зелёные очертания пальм.
– Остаётся открытой единственная часть, и она не закроется никогда – на реке Евфрат, где живут парфяне. Не будем строить иллюзий только потому, что их царь пересёк реку, чтобы поприветствовать наших послов. Там будут говорить исключительно легионы.
Все выразили согласие, а Марк Ваниций встал и сказал с властной твёрдостью:
– Тот, кто поднимется в Палатинский дворец, попадёт туда потому, что так захотели мы. И должен помнить это. Он должен притормозить и отменить все эти безумные законы и земельные реформы. В первый же день, всё сразу. Чтобы никто не успел ничего сказать.
Его голос звучал громко и нагло, и Азиатик решил, что это опасный союзник. А когда все встали и стали расправлять торжественные складки на тогах, он задержал их и тихим голосом сказал, что вообще они говорили всё правильно, вот только не обсудили, как лишить жизни этого человека, а ведь пока он дышит, все их разговоры остаются мечтами.