Текст книги "Калигула"
Автор книги: Мария Грация Сильято
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)
ИМПЕРАТОРСКАЯ ТРИБУНА В БОЛЬШОМ ЦИРКЕ
А на кругах грандиозного Большого цирка состязались лучшие кони империи, поскольку молодой император всей душой разделял древнюю пылкую страсть римского народа к конным соревнованиям. Два отряда сошлись в упорнейшем внутригородском соперничестве с помешательством сторонников каждой команды, непрерывным размахиванием своими цветами, с безумным скандированием, со ставками на выигрыш, драками и потасовками (только через двадцать веков в Риме другой спорт, футбол, сможет сравниться с этим своими бурными эмоциями). Потребность в зрелищах была такова, что вскоре к двум отрядам добавилась другая пара; и все они называли себя «белыми», «рыжими», венетами, то есть «синими», и прасинами, носившими зелёное. Очень скоро стал знаменитым Евфик, вождь почти всегда побеждавшей команды «зелёных», сторонником которой был и сам император, в этом качестве очень напоминавший вожака оголтелой группы нынешних футбольных болельщиков.
Император появился у входа в заполненный толпой атрий императорской трибуны. Он стал медленно спускаться и, в отличие от мрачной и жёсткой официальности Тиберия, переходил от группы к группе, здоровался и разговаривал с людьми, удивляя посетителей своей непосредственностью и непринуждённостью. И пока он так спускался, его взгляд упал на противоположный берег реки, на Ватиканский холм, где возвышалась резиденция его матери. Это видение физически проникло в него, как прилетевшая издали стрела, и он сказал себе: «А ведь я чуть не забыл».
Им овладели воспоминания, наполнив болью. Он нёс её в себе, продолжая улыбаться, а про себя решил: «В память о том, что там произошло, я воздвигну самый высокий в Риме монумент».
Боль постепенно стихала, отступала, таяла.
«На ступенях, по которым моя мать шла со мной в последнюю ночь, я поставлю обелиск, та-те-хен, самый высокий и огромный, какой только можно высечь из залежей гранита во всех египетских землях. Его острая верхушка из электра будет сверкать на солнце властным напоминанием о женщине. Через века и века люди будут видеть его и говорить, что этот та-те-хен воздвиг император в память о своей матери, которая в одну страшную ночь нашла в себе силы не заплакать».
С этими мыслями в голове он улыбался и смотрел вокруг. Меж привилегированных зрителей к императору просочился Манлий, строитель из Велитр, заплативший тяжким изгнанием за свою юношескую дружбу с весёлой Апулией Варилией. Он благополучно вернулся, и его прежние невзгоды вызвали сочувственное внимание со стороны императора.
Во времена своего заключения, в полном отчаянии от оскорбительно щедрых подачек прихвостней Ливии и Тиберия, юный Гай Цезарь пытался облегчить гнетущие условия своего существования, держа всё в маниакальном порядке, постоянно перемещая вещи и утварь, и только этим скудным эстетическим равновесием отчасти успокаивалось терзающее его эмоциональное одиночество. Полученная вместе с властью безграничность пространства и возможностей взорвала в нём чувство эстетического всемогущества, гений градостроителя.
– Работать со мной, – сказал он своим архитекторам, – будет трудно, но интересно.
Его эстетическое чувство, по сути, было любовным, творческим, критическим, нетерпеливым и нетерпимым, очень нежным.
Манлий с готовностью откликнулся на фантазии императора, и тот назначил его руководителем проекта по строительству Нового Рима. Манлий работал на Гая Цезаря без устали: улавливал его мимолётные идеи и угадывал удовольствие неожиданно нагрянуть на строительную площадку, следовал за ним, очарованный и счастливый. Теперь он был по-настоящему богат. Один сенатор сказал об этом строителе: «Сам он весь покрыт золотом и воплощает в камне ночные сновидения императора».
– Манлий, – обратился император, – смотри, сколько народу.
И, как сегодня в каком-нибудь большом городе объявляют о строительстве второго футбольного стадиона, объявил:
– Нам нужно построить второй большой цирк. Я подумал, что воздвигну его у подножия Ватиканского холма, в садах моей матери. Знаешь это место, Манлий? Моя мать прекрасно ездила верхом.
В счастливые дни на Рейне она с гордостью смеялась, глядя, как её малыш вскакивает на коня «подобно варвару-скифу».
– Я велю привезти из Гелиополя – это такой огромный город – обелиск невиданной высоты. Мы поставим его как стержень этого цирка, а вокруг будут состязаться квадриги. А потом переброшу через реку новый мост в четыре пролёта, который соединит сердце Рима с подножием Ватиканского холма.
Из глубины трибуны медленно выступил знаменитый философ, приехавший из отдалённой области Иберии, Бетики, что у самых Геркулесовых столбов. Ещё издали его узнали по подчёркнуто традиционной простой тоге и высоким сапогам из чёрной кожи, которые он носил даже летом. Его звали Луций Анней, он родился в известной фамилии Сенека. Утро было довольно тёплым, и император надел одну тунику из роскошно мягкого шёлка. Он был одним из первых глав государств, кто неформально принимал гостей.
Сенека бросил взгляд на императорскую свиту, день ото дня становившуюся всё моложе и оживлённее, указал на причудливые одежды людей, теснившихся на трибунах, и заявил:
– Мудр был Тиберий, безжалостно запретивший все эти чудачества.
Уже давно никто не упоминал о Тиберии, и среди окружающих пробудилось любопытство. А Сенека продолжал:
– Никто не задумывается, что благодаря этим тканям и благовониям к людям во вражеских странах отплывают корабли, полные денег.
Вокруг собралась кучка сенаторов, так как его замечания, всегда трагические, были солью всяческих сплетен. Но молодой сын одного строгого сенатора, всполошив друзей отца, ответил с неудержимым энтузиазмом:
– И наконец-то Рим зажил! Все годы под Тиберием это была столица без императора.
А один молодой чиновник искренне добавил:
– Кому сегодня ещё нет тридцати, последний раз видели римского императора в глубоком детстве.
И это была правда. Теперь же в город ворвалась брызжущая молодостью жизнь. Послы, делегации из всех провинций, роскошные женщины и вслед за ними богатейшие купцы, виртуозные артисты в поисках удачи, поэты, находящие новые слова для написания чарующих театральных пьес, музыканты из всех стран с неслыханными инструментами. И таково было различие между поведением старого и нового поколений, что казалось, между ними нет никакого родства.
– Из-за этих пустых трат, – с отвращением вещал Сенека, – перекос в сторону привозных товаров катастрофичен: сто миллионов сестерциев в год! – воскликнул он на своей точной цицероновской латыни.
Все молча смотрели на него, потому что возразить было трудно.
Но тут с коварной легкомысленностью вмешался бледный Каллист:
– Шелка, потребляемые Римом за год, стоят меньше, чем вооружение одной триремы; они успокаивают восточных соседей и, по сути, экономят много денег.
Многие засмеялись, а Сенека возмутился, что бывший раб осмелился перебить его. Ничего не ответив, он мрачно заявил:
– Лицо Рима меняется.
Больше не видно, сказал он, крепких римлян времён Республики, говорящих на лаконичной латыни и одевающихся по-старому. Все расы, языки и моды бесконтрольно вихрем кружат на улицах.
– Более того, – проговорил он со змеиной многозначительностью, – на Рим нахлынула нескончаемая волна рабов из покорённых земель – германцы, иберы, фракийцы, мавританские варвары.
Поэтому в столице постоянно высаживаются только молодые мужчины, отобранные по внешности и культурной образованности, и прекраснейшие девушки – и многие из них добились вполне предсказуемого успеха. По щедрости великих фамилий, из-за великодушных завещаний хозяев многие получили свободу, и уже сотни тысяч пустили корни в Риме. И Рим больше не принадлежит римлянам.
– А теперь, – продолжал Сенека, злобно обведя всех взглядом, – наступило египетское вторжение, самое бурное и опасное из всех. Нас захлестнёт разврат, – предрёк он, – и первый признак загнивания – то преувеличенное внимание, с которым мужчины относятся к своему телу, волосам, одежде.
Часы праздности, отнятые у глубокомысленных раздумий; истощение той мужественной энергии, благодаря которой Рим внушал страх врагам, – философ пригрозил, что напишет обо всём этом, и добавил:
– Многие предпочитают лучше видеть беспорядок в государственных делах, чем выбившийся вихор в своих волосах.
Только в волосах, потому что уже никто, как старые сенаторы, на греческий манер не отращивал бороду.
Император прошёл мимо, и, когда люди расступились, до него донеслась эта последняя фраза, вызвавшая улыбку. Поставив Сенеку на высокую должность римского квестора, он не представлял, что этот человек вместо благодарности заклеймит его на будущие века.
За спиной императора сенатор Секстий Сатурнин – из строгой республиканской семьи, где в борьбе за Республику не раз рисковали жизнью, – с вызовом пробурчал:
– Никогда ещё в этих дворцах с тех пор, как Август их построил, не видели такой распущенности, какую мы видим в нынешние дни.
На самом деле в пустом и тёмном Палатинском императорском дворце уже много лет вообще никого не видели. Здесь метафизически присутствовал Тиберий, чья материальная жизнь была тайно похоронена далеко отсюда, на Капри. А Гай Цезарь, молодой, у всех на глазах, купающийся в рукоплесканиях народа при каждом появлении, триумфально завладел всеобщим воображением.
В двух шагах отсюда, среди маленькой свиты новых друзей, исключительно оптиматов, Валерий Азиатик, жёсткими глазами глядя на оживлённое движение придворных, с удовлетворением произнёс:
– Время, которое проводят в этих забавах, даровано нам.
Старый республиканец Сатурнин оторвал взгляд от императора и обронил роковую фразу:
– Нужно действовать.
Валерий Азиатик обменялся с ним взглядом, и ему вспомнилось, как один из родственников Сатурнина много лет назад за свой пасквиль на Тиберия был сброшен вниз с Капитолия.
«Неосторожность – их фамильная черта», – подумал он. Но в таких людях снова могла возникнуть необходимость. Поэтому Валерий Азиатик улыбнулся Сатурнину и заявил:
– У тебя благородная душа. Редкость в наши дни...
Чуть поодаль слышался молодой смех императора. Тяжелейшие и опасные дни юности приносили ему только одиночество с редкими моментами общения. Преследования и шпионы приучили его скрывать свои чувства и научили великому терпению. Его необходимость в привязанности не переливалась через плотину недоверчивости, и потому он ограничивал себя в дружеских жестах. И его чувства обратились вместо живых существ на череду воспоминаний. Он боялся новых привязанностей. Император легко общался с простыми людьми, народ его любил и шумно проявлял эту коллективную любовь, даря свободу эмоций. Но его душа открывалась через щёлочки только в беззащитных и простых разговорах, таких как с поэтом Федром или инфантильным Геликоном. Словно страшась физически замараться, он искал пространства для себя одного, чтобы учиться, писать, читать, думать и принимать решения, – какой-нибудь крохотный кабинет, укромный уголок в саду. Он нежно любил животных, которые не умели предавать. То и дело в самых непредвиденных обстоятельствах на него накатывали приливы нежности, потребность обнять кого-нибудь, что изумляло и часто совершенно ошарашивало окружающих, как, например, префекта преторианских частей, мизенского флотоводца, который никогда не забудет рук императора на своих плечах.
Император всегда спал один. Слуги рассказывали, что он никому не позволял вторгаться на его остров, которым стали тишайшие комнаты, избранные им для ночлега в Палатинском дворце. Его кровать со спинкой из золота и слоновой кости, подаренная Лигой сирийских городов, была гладкой и пустой, недоступной для остававшихся за закрытой дверью слуг и стражи. Сон его был неглубоким и часто прерывался. Окна выходили на восток, навстречу первым лучам солнца. Просыпаясь, он сразу видел, скоро ли рассвет. Довольно быстро его бессонница, поиски тишины, ранние подъёмы в предрассветных сумерках, когда император одним жестом удалял слуг и стражу, его прогулки в одиночестве по лоджии императорского дворца превратились в мучение для маленькой армии представителей дома Цезарей.
Но безграничные возможности не накладывали запретов на приглушённые фантазии, и многолетнее их подавление уходило прочь, с каждым днём контроль ослабевал. Среди двора его одиночество было недостижимым и в то же время беззащитным: никто не мог прийти к нему, минуя бесчисленные фильтры, и в то же время каждый его жест мгновенно отмечали сотни людей. Во время его досуга стая придворных и амбициозных красавиц предлагала своё общество. Затаив дыхание, они ждали, кого он выберет на ночь или на час.
В Риме начали поговаривать, что на неких тайных виллах друзей, в неких изысканных резиденциях на Тирренском побережье устраиваются самые разнузданные оргии. Люди говорили: «На Капри он прошёл школу Тиберия, старого развратника». Другие, ничего не знавшие о тех страшных годах, добавляли: «А теперь по Риму распространились и все египетские пороки».
Сам же он совершенно не обращал внимания на эти разговоры. Но не таков был Каллист – тот отвечал на навязчивые намёки слабыми улыбками, в которых можно было прочесть снисходительность, осторожность или даже молчаливый упрёк. Но вскоре в этом калейдоскопе предложений молодой император открыл алчность и тайные интересы, и это вызывало у него приступы отвращения или леденящие паузы психического бессилия. Ему пришло в голову, что во всех этих залах единственную человеческую близость он может найти лишь в любимой сестре Друзилле да в Геликоне, этом молодом александрийском рабе, который каким-то образом оказался заброшен в мир императорских палат, где обитал со своей беззащитной душой, смуглой кожей, тонкой шеей и замечательной нежной чувственностью, как освободившийся из капкана зверь. И больше ни в ком.
Но теперь, направляясь между двумя рядами сенаторов и патрициев к императорской ложе, он краем уха услышал женский голос. С детских дней на Рейне у него остался инстинкт обращать внимание на звуки. «У тебя уши поворачиваются», – смеялась мать. Проходя среди придворных, он уловил женский голос, шептавший с взволнованной нежностью:
– Какой он молодой! А как изменил нашу жизнь...
Император замедлил шаг и задержался с кем-то поговорить, потом обернулся: голос доносился откуда-то сзади. Рядом с массивной тушей трибуна Домиция Корбулона стояла темноволосая женщина. Поздоровавшись с несколькими сенаторами, император ещё поговорил и сделал два шага назад.
Домиций Корбулон со старой казарменной уверенностью сказал:
– Август, познакомься: моя сестра Милония. Она умирала от нетерпения побывать здесь.
И он засмеялся.
Она поклонилась, явно охваченная эмоциями. Молодой император увидел массу свободно собранных, как принято во Фригии, тёмных волос – судя по произношению, женщина приехала издалека. Милония подняла голову, и он не заметил, красива она или нет, молода или нет, а увидел только большие тёмные глаза, глубоко оттенённые золотыми бликами тяжёлых серёг.
Император протянул ей руку, и она порывисто, с восточным благоговением, нежно сжала её двумя ладонями и поцеловала. Он задержал свою руку, обратив внимание на её тонкие тёплые запястья и мягкие, прекрасные кисти.
ДОМ ГАЯ
Глядя на форумы с обширной строительной площадки, что Манлий разбил на краю Палатинского холма, взволнованный Геликон тихо проговорил:
– Мне рассказывали, что на Бычьем форуме есть каменная могила... Не знаю во время какой войны в ней заживо похоронили мужчину и женщину, чтобы попросить помощи богов. Могилу так и не открыли, и скелеты все лежат там, а мы ходим сверху.
Рабочие усмехнулись: они хорошо знали, как напугать этого робкого египтянина.
Манлий Велитрянин – «деревенщина из Велитр», как называли его высокомерные римские архитекторы, – был весь поглощён предстоящим новым строительством. В своём заключении на Капри молодой император часами мечтал о зданиях, начерченных Витрувием в своём труде «Об архитектуре», и о его чарующих сокровенных предписаниях по акустике. «Создать такие условия, чтобы голос разносился легко», – писал Витрувий. И потому рядом с Палатинским дворцом, господствовавшим над комплексом форумов, теперь рождался зал невиданной формы для музыкантов, мимов и танцоров. Весь Рим судачил об этом таинственном сооружении.
Погруженный в руководство этим грандиозным строительством Манлий, однако, услышал шутки своих рабочих.
– Не слушай их, – грубовато посоветовал он Геликону. – В те дни воевали с Карфагеном, это было ужасно.
И раздражённо добавил:
– И потом, эти похороненные были из галльских племён, не римляне.
Он взглянул на своих рабочих, которые одобрительно захохотали. Геликон не посмел ничего сказать. Он тоже внезапно подобрался к блестящей жизни императорского вольноотпущенника, но не стремился к власти и влиянию, а оставался молчаливым и теперь уже рассеянным стражем одиночества молодого императора в периоды его бессонницы. Робкий египтянин ходил за ним повсюду, всегда молча, и терялся, оказавшись вдали от императора. Его прозвали египетской собачонкой.
– Я собственными глазами видел, как ещё тёплая кровь казнённых брызгала на статуи ваших богов. Зачем? – спросил Геликон.
– Чтобы они пили, – захохотали рабочие.
Но беседа прервалась неожиданным появлением императора. С маленькой свитой он своей быстрой походкой шёл через разорённые сады, всё ещё покрывавшие вершину Палатинского холма. Увидев его, все подобрались и с энтузиазмом приветствовали Гая Цезаря, чего никогда не случалось с молодым Августом. И он отвечал на приветствия, смеялся и хлопал по плечу оказавшихся рядом, нарушая все протоколы. Так было всегда и везде, и чем больше это возмущало сенаторов, тем больше вызывало восторга в народе. Но император вдруг прервал веселье и обратился к Манлию:
– Не понимаю, почему Август, строя себе дворец, повернулся спиной к сердцу Рима. Чтобы не видеть города или чтобы его самого оттуда не видели? А Тиберий потом додумался только нагромоздить свои камни поверх дома Марка Антония. Подойди сюда, посмотри.
Они подошли к краю северного склона, и среди кустов у них под ногами открылся Капитолий, Священная дорога, сияющее пространство форумов, колоннады, базилики, храмы. Императору подумалось: «Овидий в своём изгнании говорил, что Палатин – это вершина mundus immensus[46]46
Бескрайний мир (лат.).
[Закрыть]. И это верно. Но его отчаянные стихи не вызвали к нему сочувствия».
Он окинул взглядом чистый утренний горизонт. Далеко слева возвышался священный Капитолий, одетый в мрамор. Дальше виднелись крыши Квиринала и маленькая впадина. А поскольку восточную сторону Палатина покрывала зелень – ещё не было огромных зданий династии Флавиев и Северов, – оттуда открывался вид на всё пространство Целиева холма. Дальше, на пологом спуске, намечалась борозда Аппиевой дороги, дороги на юг, царицы всех прочих дорог. Справа же, совсем рядом, виднелся таинственный Авентинский холм, а дальше торжественный холм Яникул. А внизу, за лениво текущей по летней засухе рекой, возвышался Ватиканский холм.
«Мой Рим, – подумал император, – мой Рим, который будет жить в веках, и с ним будет связано моё имя. Я возведу здесь Монументы, никогда не виданные на его каменном основании».
Это напоминало любовные объятия: божественный город, белое облако мрамора, которые он увидел, приехав с Рейна, – город, по-женски распростёртый на семи холмах.
– Манлий, – позвал император, – мы не будем строить здания. Мы перепланируем Рим. Дадим ему новое пространство – новый мост перекинется через реку до Ватиканского холма, а там будут возвышаться цирк и обелиск. А потом в сердце Рима построим нечто, превосходящее Александрию, Пергамон и Афины. Здесь, наверху, ты возведёшь новые императорские палаты, мой новый дворец, дом Гая, и повернёшь его в сторону форумов, где восходит день. Построишь грандиозный воздушный путь, начинающийся вон там внизу, от форумов Юлия Цезаря и Августа, и идущий прямо сюда. А здесь, где мы сейчас разговариваем, построишь атрий, преддверие перед новым лицом империи. И свод будут поддерживать четыре мощные колонны...
– Я сделаю это, – ответил Манлий и явственно представил, сколько сотен людей потребуется послать на этот склон, чтобы воплотить в камне все те знаки, что очерчивала в воздухе рука императора. – Я это сделаю, – повторил он с гордостью. – В Риме ещё никогда не строилось ничего подобного.
Очевидцы тех времён напишут, что в этом четырёхколонном зале действительно использовались конструктивные модули, ещё не виданные в Риме.
– Манлий, – сказал император, – ты должен обследовать заброшенные строения у Пантеона и сады, принадлежавшие Марку Антонию.
Манлий, всегда готовый молниеносно выполнить все императорские приказы, на этот раз затрепетал от удивления и смутного страха.
– Август, ты говоришь о том старом египетском храме, разрушенном Тиберием?
– О нём, – улыбнулся император.
– Люди не приблизятся к нему по своей воле, – посмел возразить Манлий. – Рассказывают о какой-то магии, говорят, по ночам там слышны какие-то голоса...
Этот маленький храм Исиды разорялся и снова открывался четыре раза, следуя судьбам власти. К тому же во время войны в Египте наивные люди, трезвомыслящие сенаторы и безжалостные военные трибуны – впервые все вместе – говорили, что Марк Антоний подарил свои земли египетским богам, потеряв рассудок, а Клеопатру защищают искусные маги и служители тайных сил, сделавшие её невидимой.
Август, чтобы быстро успокоить эти сплетни и воодушевить граждан на войну, закрыл храм и вернул к жизни древний магический ритуал, долгий и сложный: его исполнили целых двадцать жрецов-фециалов, духовных вестников войны. С циничной решительностью Август гарантировал, что таким образом одолел египетские злые силы, а глава фециалов объявил:
– Магия Клеопатры рассеялась как туман.
К счастью для Августа и жрецов, последующие события подтвердили их правоту. Через несколько лет Тиберий для большей безопасности велел сжечь остатки изъеденного древоточцами закрытого храма, а прекраснейшую статую богини сбросили в реку с ближайшего берега.
Вспомнив всё это, Манлий пробормотал:
– Мало кому понравится, если мы пойдём разбирать развалины.
На самом деле ему самому это тоже не нравилось.
Император улыбнулся.
– Мы построим храм не для того, чтобы встречаться с богами, если допустить, что существует место, где их встречают.
Он не помнил, кто из древних философов додумался до этих слов, а только припоминал, что их часто повторял бедный Залевк. Но ошибочная техника обучения в приложении к храмам каструма, возможно, привела к результатам более полезным, чем многие выспренние успешные методики.
– Мы, Манлий, принесём в Рим три тысячи лет того мира, с которым Рим не знаком.
И подумал: «Только мой отец понял этот мир, потому что не смотрел на него горящими войной глазами».
Император попытался объяснить Манлию, что Юнит-Тентор, и Саис, и Аб-ду были не только местами для замысловатых и, возможно, колдовских ритуалов. В течение тысячелетий в их непреодолимых стенах находило убежище самое хрупкое творение человечества – культура. Музыка, математика, медицина, астрономия, архитектура – всё рождалось там.
– Нужно спроектировать большие пространства, портики и залы, – велел он и тут же подумал, что легко сказать, а ведь придётся собрать туда всё, что найдётся в трудах, обдуманных и написанных за четыре тысячи лет, которые теперь превратились в прах среди песков пустыни. – Мы построим центр нового мышления.
Манлий, несмотря на свои богатства живший на стройке, как последний из его чернорабочих, и деливший со строителями похлёбку из полбы, баранины и разбавленного водой вина, понял из этого разговора, что здание должно быть огромным. И его неуверенность пропала. О Египте он знал лишь, что эта страна находится по другую сторону коварного Тирренского моря, по которому он никогда не плавал, но долгие годы войны подсказали ему идею об огромных скоплениях камня. И это ему страшно понравилось. Он не понял, что имел в виду император, говоря о постройке «нового мышления», но заключил, что эту проблему решат другие, и пообещал:
– Завтра утром пойду хорошенько осмотрю развалины. А потом...
Император улыбнулся.
– Посоветуйся с архитектором Имхотепом, он только что приехал из Александрии. Они привезли из Египта статуи священных животных, сфинксов и львов из диорита, красного гранита и чёрного базальта. Я прикажу изваять символы священных рек, братьев Нила и Тибра. У нас будет огороженный по бокам обелисками проход, будет хем со статуей из белого мрамора. И алтарь для приношений, без жертв и крови.
И тут появился Трифиодор, молодой и капризный александрийский архитектор интерьеров. Его череп был выбрит, а на правом виске виднелся небольшой шрам в форме буквы «тау» – знак посвящения в культ Исиды. Под мышкой у него был свиток с чертежами. Трифиодор обратился к императору:
– Посмотри, Август, я работал всю ночь, чтобы закончить всё то, что ты хотел увидеть. Ты велел мне, чтобы на священном алтаре храма, куда каждый день будут возлагать благовония, цветы, светильники перед статуей богини, я изложил значение каждого ритуала, потому что многие глупцы не понимают их.
Манлий вытаращил глаза. Обычно император сам приносил свой проект, более продуманный, чем все считали, хотя он и не признавался в этом.
Трифиодор сказал:
– Ты велел мне изобразить ритуал так, чтобы никто не смог уничтожить его в последующие века. Думаю, я выполнил твою волю, Август.
Он развернул папирусный свиток и нервными пальцами разгладил его. Там открылся большой прямоугольник. Терпеливо нанесённые цветными чернилами аккуратнейшие линии изображали сложную композицию таинственных образов, разделённую на квадраты. Император наклонился посмотреть.
– Я подумал, – сказал Трифиодор, – что алтарь Исиды лучше сделать не из мрамора и вообще не из камня. Он будет из массивной бронзы. И ритуал мы опишем не словами, а нанесём образы нестираемой серебряной и золотой насечкой, чтобы все века они воспроизводили внешний вид ритуала и его тайный смысл – то, чего человеческие глаза видеть не могут. – Посмотрев на императора юношеским взглядом, он заговорщически улыбнулся. – Его поймут только посвящённые.