Текст книги "Мой ангел злой, моя любовь…(СИ)"
Автор книги: Марина Струк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 68 страниц)
Она толком ничего не соображала в те моменты. Будто разум затих, заснул под воздействием дурмана, что влился в ее кровь с поцелуем, который она вдохнула вместе с запахом кожи Андрея и его волос. Руки, казалось, не принадлежали ей и жили своей жизнью – взметнулись вверх, стали гладить плечи, после пальцами зарылись в пряди его волос, скользнули, набравшись смелости, под тонкое полотно рубахи на такую горячую кожу, что даже обжигало подушечки пальцев. Теснее, теснее… Как можно ближе к нему. Чтобы раствориться в нем без остатка, чтобы слиться с ним в единое целое и более никогда не разделяться!
Губы Андрея скользнули по ее щеке и вниз – к шее и вырезу платья, который он уже успел расстегнуть за эти мгновения. От этих прикосновений кровь наполнялась огнем, распирала вены, стучала в висках. От этих прикосновений хотелось урчать, как довольной кошке. И она не сдержалась – с тихим полувздохом-полувозгласом запрокинула голову назад, подставляя его губам шею, выгибаясь в его руках от непонятных, но таких знакомых ощущений в теле. С тихим стуком на пол упала шляпка, ленты которой Анна так и не завязала, уходя из дома, но ни он, ни она даже ни на миг не прервали своего занятия. Даже если бы кто-то принялся палить под окном из ружей, Анна не обратила бы в тот момент внимания на эти звуки, поняла она после.
О Господи, со стыдом думала Анна позднее, пряча горевшее от стыда лицо в подушках, она бы отдалась ему, как и прочие, прямо там, на сукне письменного стола когда-то принадлежавшего ее отцу. Как и прочие…! Именно эта мысль и отрезвила вкупе с холодом, который скользнул по внутренней поверхности ее бедра, опережая мужскую руку, скользнувшую под подол платья.
– Salement…, – Анна застыла на миг в руках Андрея, под его губами, а потом вспыхнула от стыда, злости на себя и ужаса от крайней непристойности ситуации, в которой оказалась, поддавшись эмоциям. – C’est salement! Salement! laissez-moi… je vous prie, laissez-moi! [550]550
Непристойно (может быть понято в значении – мерзко)… Это непристойно. Непристойно! Пустите меня… умоляю, пустите меня (фр.)
[Закрыть]
И замерла от неожиданного холода, когда он оставил ее, чуть помедлив, отступил на шаг, наблюдая, как она поправляет платье, соскочив со стола – ярко пунцовая от стыда, даже кончики ушей горели огнем.
– Милая…, – мягко произнес Андрей, протягивая в ее сторону руку, но Анна оттолкнула ее, опасаясь, что сейчас снова дрогнет ее сердце от этого шепота, а ее тело – от прикосновения. И тогда ей будет все едино – станет ли она одной в череде любовниц, которых прошли через его постель, и сколько их вообще было, этих женщин, воспоминание о которых так больно жгло грудь ныне.
– Я вас ненавижу! – прошипела она, прежде чем выбежать вон из кабинета. – Слышите? Я вас ненавижу! Ненавижу…! За все ненавижу!
Он потом наблюдал в окно, как убегает прочь от дома маленькая темная на фоне белого полотна снега фигурка, как стремительно она удаляется от него, пытаясь побыстрее скрыться из вида, что даже мальчик сопровождения едва ли успевает следом. И чувствовал странную горечь во рту, которая пришла на место сладости поцелуев и объятий, а ее последние слова так и стучали в висках, и он знал, что вряд ли забудет их скоро.
Зря он пил этим вечером, вернувшись с половины пути в Гжатск, куда отправлялся выполнить поручение Кузакова. Не пил бы, не потерял бы свое столь лелеемое ныне хладнокровие, не довел бы ситуацию до того, что случилось. Но все же признался себе, что хотя крупица желанного была и в том, крупица того, о чем он никогда не будет жалеть. Держать ее в своих руках, чувствовать ее губы под своими губами… В такие моменты забываешь обо всем на свете. И о том, что Анна уже давно не принадлежит ему, и что во флигеле подрастает мальчик – дитя проклятого поляка, на которого он не сможет смотреть и не вспоминать былое…
Андрей не сразу поверил письму Марии, которое получил в Польше, возвращаясь в империю из Европы. «… ныне, когда перед глазами вашими будет свидетельство ее падения, вы убедитесь, что каждое слово, сказанное мной в стремлении удержать вас от величайшей ошибки, каждое слово – верно… быть может, ныне вы поймете истину – она никогда не принадлежала вам, а только ему!..» Письмо, полное злорадства, которым была пропитана каждая строка. Письмо, которое он сжег там же на постоялом дворе и долго смотрел на черный пепел, оставшийся после него, и которое тут же вспомнил, когда увидел дитя у Анны на руках.
Ее разрез глаз. Ее аккуратный носик и овал лица. Это дитя было столь схоже с ее чертами, что последние сомнения в материнстве отпали сами собой. Дитя Анны и Лозинского… И тут же больно кольнуло но не в сердце, а в покалеченной ноге, которую поляк прострелил в Париже.
Раны затянулись, подумал Андрея, прислоняясь лбом к холоду стекла, пытаясь унять внезапное головокружение, что охватило его. Но остались шрамы, навсегда напоминающие о них. На искалеченном колене и на разбитом вдребезги сердце.
Он не стал тогда ни у кого спрашивать о том ребенке. Только Анна имела право сказать ему правду, и только от нее Андрей хотел слышать эту правду. «Mon fills», сказала она на церковном дворе под куполами с крестами, где не должно быть лжи, и он почувствовал, что это правда. Но не поверил – пошел смотреть приходскую книгу, и лишь, когда дьяк вдруг при этой просьбе взглянуть на запись о ребенке Шепелеве бухнулся в ноги неожиданно, впервые подумал, что она не солгала ему с болью.
– Признаю, бес меня попутал, барин! – верещал дьяк. – Не губи, барин, не губи! Положу в казну церковную ровно столько рублей, сколько у барышни взял… она так плакала, барин. Просила записать… я и записал… бес попутал, барин! Не губи ты меня и сирот моих!
Андрей тогда мельком взглянул на запись, интересуясь только именами родителей и датой крещения дитя. Петр и Полин Шепелевы (и когда только те обвенчаться успели?), июнь 1813 года. Июнь! Зачато, знать, было дитя до октября, до того момента, когда молодой Шепелев в Милорадово вернулся…
Андрей прошел к шляпке, все еще лежащей одиноко на ковре в том месте, куда упала с русоволосой головки хозяйки, поднял это творение талантливых рук модистки – черный креп, кружево и мех черно-бурой лисы. И тут же уловил тонкий аромат, шедший от шляпки – цветочный аромат волос Анны, вернувший его в лето, когда они были сговорены, и, казалось, вся жизнь уже узнана наперед.
Анна стала такой хрупкой, такой воздушной по истечении тех лет, что он не видел ее. Он тогда в церкви никак не мог оторвать взгляд от ее тонкой шеи под бархатом шляпки в высоком вороте расстегнутого редингота. Черный цвет траура, который она носила, только подчеркивал ее хрупкую красоту. Дивный ангел. Темный ангел. Mauvais ange de moi…pour toujours! [551]551
Мой злой ангел… навсегда! (фр.)
[Закрыть]
Андрей бросил шляпку на кушетку, а после позвонил, вызывая к себе дворецкого.
– Положите шляпку в коробку, – приказал он прибывшему на его зов Пафнутию Ивановичу. – Ее, видимо, обронила мадемуазель Шепелева при посещении библиотеки. Надобно бы вернуть. С завтрашнего же дня и сделайте это.
– Если барин дозволит мне сказать…, – начал Пафнутий Иванович, видя, как разозлен Андрей, полагая, что это злость вызвана этими посещениями усадебного дома прежней хозяйкой без его на то позволения.
– Не позволю! – оборвал его барин, усаживаясь в кресло, закинув ногу на ногу. – Мне нет нужды слушать то, что ты намерен сказать. Коли есть у соседей наших желание библиотекой пользоваться, их право в том отныне делать это не скрытно. Мешать тем самым мне они не могут отныне. Прикажи заложить – с завтрашнего рассвета в Москву поеду. И до лета… нет, быть может, даже до зимы следующего года не ждите. А может, и вообще…
Он не стал продолжать, махом руки отпустил Пафнутия Ивановича, а сам открыл задумчиво книгу, пролистал несколько страниц, пока не нашел нужные ему строки, которые он когда-то давно читал еще в Агапилово, не до конца понимая смысл их. Ныне же они проходили через самое сердце…
… живу я со стрелой в груди,
Напрасно от нее избавиться мечтая.
Ты здесь – бегу я прочь; коль нет – ищу тебя я.
Куда б я ни пошел, ты следуешь за мной…
Глава 38
О визите доложили тотчас после завтрака, когда Глаша неспешно собирала со стола посуду. Анна замерла на миг, приложив руку к закрытому высоким воротом платья горлу, растерянно взглянула на мадам Элизу, аккуратно расправляющую салфетку на столе, потом снова на Ивана Фомича.
– Мадам? – повернулась к своей воспитательнице, а ныне компаньонке, бледная и растерянная, в надежде, что та примет за нее решение, принимать ли нежданного визитера или нет. Та миг смотрела внимательно на Анну, а потом коротко бросила Ивану Фомичу:
– Попросите подождать пару минут с извинения за задержку, – и уже Глаше, заставляя ту поторопиться. – Поскорее, chere, поскорее. Негоже господину в передней столько томиться!
И не могла не подумать при этом с тоской, что ранее вовсе не надо было суетиться с подносом и двигать мебель, чтобы принять нежданный визит. Ранее бы просто перешли в гостиную или салон, где и встретили бы нежданного гостя. Да только ныне комнат было – пальцев рук хватит пересчитать, оттого и требовалось спешно прибираться в этой гостиной, а Ивану Фомичу на пару с Дениской передвигать нелегкий круглый стол из центра комнаты в угол, предварительно смахнув со скатерти крошки. Но по той гордой осанке, с которой Иван Фомич проводил из передней Оленина, разве можно было догадаться о том, каких усилий ему недавно стоило привести комнату в надлежащий вид с его-то больной спиной?
– Господин Оленин, Андрей Павлович, – важно объявил он, пропустив вперед прибывшего, а потом тихо прикрыл створки дверей, поклонившись напоследок господам в гостиной.
Мадам не могла не подметить со своего привычного места, которое занимала с рукоделием в руках после завтрака, как тот бледен и как-то странно сжимает ладони, будто волнуясь. После перевела взгляд на Анну, стоявшую за спинкой стула, словно прячась за тем от визитера. O-la-la, подумала мадам Элиза, вспоминая откровения, которые услышала из уст своей воспитанницы этой ночью. Что-то намечается, не иначе. И кто ведает, чем окончен будет этот разговор, если бы только Анна не глядела так сурово на Оленина и не прятала так руки за спину, явно показывая, что не намерена подавать для поцелуя ладонь.
Ее уверенность только окрепла, когда Андрей, после приветствий и короткого обмена любезными и вежливыми репликами о погоде и здравии присутствующих, обратился сперва именно к ней:
– Мадам Элиза, могу ли я просить вас о некой вольности, которую заранее прошу простить мне? – и когда она обратила на него внимательный взгляд, сопровождая его легкой подбадривающей улыбкой, продолжил. – Могу ли просить вас о возможности переговорить с Анной Михайловной наедине?
Конечно, мадам Элиза не должна была дозволять этого. В свете слухов, которые и по сей день не могли не затрагивать имени Анны, это могло стать серьезной ошибкой. Да и сама Анна бросила на мадам такой говорящий взгляд, что сомнений быть не могло – разговаривать с Олениным она не желает. Но мадам после минутного раздумья поднялась с кресла, оставив рукоделие на сидении.
– Полагаюсь на ваше благородство и благоразумность, – сказала мадам Элиза, обращаясь ни к кому конкретно, но в тоже время к обоим, и вышла, оставив двери комнаты приоткрытыми, стараясь не обращать внимания на тихий возглас от окна при ее словах.
Анна же не знала теперь, что ей делать. Она совсем не ждала, что мадам выйдет вон, учитывая поведение Андрея прошлой ночью. Оставить их наедине, зная о том, что было вчера, что едва не случилось! Сущее безумие! И она еще крепче сжала спинку стула, стоявшего перед ней, будто преграда. Андрей не мог не заметить этого жеста, нахмурился.
– Анна Михайловна, прошу вас, не надобно так смотреть на меня, будто я…, – начал он, а потом после короткого молчания, когда она так и не смягчила взгляд, устремленный на него, продолжил, пытаясь извиниться за то, что могло ее обидеть. – Вечор мое поведение…
– …было непозволительным! – прервала его Анна, чувствуя, как у нее отчего-то дрожат ноги. Ей бы присесть сейчас, да только опасалась, что тем самым выдаст свою слабость, а казаться слабой ныне совсем не хотелось. Ее душу, как и вчера, рвали на части два желания – безумно хотелось убежать прочь, не слушать ни слова из тех речей, что Андрей намеревался произнести, и не менее горячо хотелось остаться, чтобы только в очередной раз взглянуть на него, услышать звук его голоса. И это злило… злило так, что хотелось визжать в голос от собственной слабости. Он был ее слабостью. Именно в его присутствии она становилась такой беззащитной и уязвимой, чего страшилась больше всего.
Андрей же только покорно кивнул, соглашаясь с ее словами, чувствуя неимоверную вину перед ней за то, что позволил себе вчера.
– Вы вправе корить меня, я с тем не спорю. Не смею делать того. Я согласен с вашими словами. Вечор я допустил то, что не должен был. Оттого я ныне здесь. Чтобы просить вас смиренно простить меня, мою вольность по отношению к вам. Мы – ныне с вами соседи, и мне бы хотелось, чтобы мы…
– Надеюсь, вы ныне не произнесете, что мы отныне можем стать добрыми соседями? – Анна снова перебила его, нарушая негласные правила. Еще крепче сжала пальцами полированное дерево, скользнув ногтями по обивке. – Потому что мы никогда не будем с вами добрыми соседями, Андрей Павлович. И я убеждена, что нам и соседство ни к чему отныне. У меня уже был разговор с мадам Элизой, и было решено, что мы уедем из Милорадово, как только представиться сия возможность. Сами понимаете, соседство с вами в вашем положении… в моем положении… оно невозможно совершеннейшим образом!
– Не беспокойтесь по поводу положения, – Андрей ясно видел, что дело совсем не идет, как он надеялся, а разговор снова переходит в ту колею, которая вскоре приведет к очередной ссоре. Зря он поддался желанию увидеть Анну перед отъездом, подумал невольно, зря завернул к флигелю, пользуясь правом прощального визита, а также возможностью передать шляпку, оброненную вчера в библиотеке. Он думал, что гнев, увиденный вчера в ее глазах, та ненависть уйдут поутру, но нет же – этот гнев лишь затаился в глубине ее глаз, которые так и леденили от окна, у которого она стояла. Ничего не изменилось, с какой-то странной горечью подумал он. Ни для него, ни для нее…
– Не извольте беспокоиться по этому поводу. Я уже неоднократно говорил вам, что вы вольны жить в Милорадово сколько вам угодно на то. Нет нужды беспокоиться. Тем паче…,– он не хотел этого говорить. Но не мог удержаться и не попытаться выведать, что у них с Лозинским ныне, пишет ли он к ней, ждет ли она поляка, как ждала все эти годы. А потом вдруг замолчал – хотел ли он слышать это, действительно ли хотел?
– Тем паче…? – Андрей видел, что Анна насторожилась при его последних словах, и не мог не продолжать после этого короткого вопроса, требующего ответа.
– Тем паче, что вскорости, я полагаю, прибудет ваш жених из Европы, верно? Вы ведь писали мне как-то, что собираетесь к венцу, еще прошлого года. А ваш нареченный… я видел его в Париже.
Анна попыталась вспомнить, что именно писала Андрею о своем предполагаемом замужестве. Неужто так открыто написала? Неужто Андрей говорил с Чаговским-Вольным? А потом не могла не смутиться, подумав, каким должен был быть тот разговор двух так и несостоявшихся кандидатов в ее супруги. Первый открыто носил этот статус в течение нескольких месяцев, второй был таковым несколько часов в ее уме, когда она твердо решилась выйти замуж за князя в ту ночь. Именно тогда, узнав, что Полин тяжела, осознавая положение, в котором находились в то время ее домашние, разве Анна могла поступить иначе?
Всю ночь и первые часы утра, пробуждающегося за окном, Анна убеждала себя, что это было бы наилучшим вариантом для всех, что этот брак вернет многое на круги своя. И почти убедила себя да только за завтраком передумала. Она наблюдала тогда украдкой, как князь медленно поглощает завтрак, как аккуратно зачерпывает серебряной ложкой вязкую кашу, как разрезает хлеб тонким ножом. Его длинные пальцы, его тонкие губы… Анна представила, как они будут касаться ее тела, как это делал когда-то Андрей, и ей стало дурно. Нет, решила она тогда, качая головой, нет, ни один мужчина не коснется ее более! Ни один, кроме того, чье имя ныне под запретом для нее!
Через несколько дней князь уезжал в Европу вслед армии, планирующей перейти границы империи. Он еще раз повторил свое предложение перед отъездом, и Анна снова отказала ему.
– Что ж, – пожал тогда плечами под толстым мехом шубы Чаговский-Вольный. – Я вернусь в империю через год-иной и сызнова навещу вас, Анна Михайловна. И сызнова повторю те же самые слова, что говорил вам. Надеюсь, время откроет для вас все перспективы данного союза, поможет вам понять, что я не такой уж худой человек, каковой вам видится ныне моя скромная персона.
Он действительно не был плохим человеком. Худой человек не будет тратить собственные средства и время, помогая армии медикаментами, оснащая походные лазареты необходимым для раненых. Об этом Анна узнала от всезнающей мадам Павлишиной, которая узнала обо всем из вестей с полей Европы от знакомцев сына, оставшихся в армии.
– Говорят, что его младший брат от второго брака отца погиб от Антонова огня, получив ранение в самом начале войны, – как всегда, медленно и вкрадчиво говорила та Вере Александровне, сидя на поминальном обеде после похорон Михаила Львовича подле Анны. – В первом же бое у границ был задет. И мог бы выжить, как сказал позднее князю полковой лекарь, коли б было вдоволь корпии и бинтов свежих… а так… увы, увы! В то лето Господь прибрал к себе столько душ… столько душ!
Кто бы мог подумать, думала Анна тогда, впервые на миг пожалев, что была так груба с Чаговским-Вольным, что высмеивала его желание ехать за армией в надежде «урвать кусочек славы». Кто бы мог подумать, что за этой пугающей внешностью бьется сердце, способное сострадать. А она-то полагала, что князь совсем бездушный и злой человек. Но никогда не признается в этом никому, даже собственной тете, которую одернула на замечание, что мол, вон каков князь.
– Что мне до жизней, спасенных им где-то? – она тогда даже не попыталась скрыть своей злости, говорить тихо и степенно, как подобает девице. – Что мне до них, когда он сгубил одну-единственную дорогую мне!
Андрей по-прежнему ждал ее ответа, и Анне пришлось вернуться обратно из своих воспоминаний. О чем они говорили, коли видались, думала она, наблюдая за его лицом, пытаясь угадать мысли, что ходили сейчас скрытыми от нее в его голове. Говорили ли, какая она жестокосердная кокетка, что за ее душой нет ничего истинно девичьего? Или быть может, говорили, что она довольно наказана свыше за свои былые проступки, за те муки, что причинила им обоим? Отвергнутые подчас бывают жестоки в своих суждениях. По крайней мере, она точно знала то по себе.
– Не ведала, что вы имели честь знакомства с князем, – проговорила Анна, наконец выстроив в голове возможные пути отступления от этой скользкой для нее темы. Пусть лучше думает, что она по-прежнему желанна, что в ее жизни все более-менее достойно. Чтобы не было жалости… жалости она бы не вынесла. – Да, он ныне в Европе, насколько мне известно. И коли войне конец, коли уже давно подписано перемирие, то, стало быть, вскорости и ему суждено прибыть в империю.
– Князь? – явно удивился Андрей. – Не знал того…
– Странно, – пожала плечами Анна, стараясь не выдать своего волнения, когда он вдруг сделал несколько шагов, когда приблизился к центру комнату. И к ней. Оттого и голос дрогнул от волнения, внезапно охрип, что только разозлило ее, ведь этой мимолетной слабости Андрей не мог не заметить ныне. – Вы виделись с ним?
– В Париже, – кивнул Андрей, недовольный и тем, что затеял разговор о Лозинском, и тем, что прочитал на ее лице в последнее мгновение. Нещадно вдруг разболелось колено, будто вспомнив о том самом утре. Нужно было присесть, дать отдыха больной ноге, иначе нельзя. И от того он решился спросить, понимая, как грубо прозвучит его вопрос, когда сама хозяйка не предложила этого. – Не желаете ли присесть…?
Но Анна даже не шевельнулась, полная решимости идти до конца в своем стремлении показать, как ей неприятен этот визит. Осталась стоять, понимая, что и он не сядет в нарушение правил этикета. И вздрогнула, когда он вдруг пересек быстрым шагом гостиную, направляясь к стулу, за спинку которого она держалась, испугалась этого внезапного приближения. Тут же вспомнила вчерашний вечер и покраснела, досадуя на себя за эту краску, залившую, как она чувствовала, лицо и шею.
– Что вы…? – только и успела Анна выдавить из себя, полагая, что он сейчас схватит ее, как вчера, быстро отошла подальше от стула, к самому окну. И покраснела еще сильнее, заметив, что Андрей и не думал ее касаться, а только оперся на спинку стула с безмятежным видом. Неужто сделал намеренно это? Неужто смеется над ней?
Анна отвернулась к окну, пытаясь выровнять дыхание, унять жар, опаливший щеки и шею. О, поскорей бы он ушел! Ей невыносимо быть рядом с ним… невыносимо! И будто услышав ее мысли, Андрей произнес едва слышно:
– Я не могу, Анна… слышите, я не могу находиться подле вас! Вам нет нужды опасаться меня, бояться моего присутствия. Я нынче же уеду в Москву и не вернусь в Милорадово, дабы не угрожать ничем вашему покою и вашему имени.
– Вы, безусловно, правы, – отозвалась от окна Анна невпопад, не поворачивая к нему головы, вынуждая его обращаться в ее затылку, украшенному русыми локонами, к ее шее, такой белоснежной на фоне черных кружев ворота. Андрей смотрел на эту шею, на эту гордо выпрямленную спину, на ее тонкую талию, которая так и манила его обвить ее руками. О, если бы можно было сделать этот шаг до окна, обхватить ее руками, уткнуться лицом в эти локоны! О, если б можно было забыть обо всем! О тех годах, что они провели врозь, о том, что она предала его, о незримой тени Лозинского, которая вдруг вошла в комнату вместе с болью в колене…
– Анни, – позвал Андрей ту девушку из прошлого, которой когда-то она была. Ту, которую он целовал на лесной тропинке в утренней летней дымке, ту, которая наблюдала из окна, как он ловко заползает по решетке в ее спальню. Ведь она была когда-то, его Анни, он не мог обмануться… Во рту вдруг стало так горько, будто объелся редьки. И того, что вспомнилось, и от настоящего, и от той печали, которой свидетельством был весь ее облик сейчас.
– Я прошу вас, – долетело тихо до Андрея. – Я прошу вас…
А спина уже не была так гордо выпрямлена, поникли тонкие худые плечики. Спряталось лицо в ладони, словно ей было невыносимо слышать его, даря ему вдруг надежду, вспыхнувшую тотчас огнем в груди. Толкая на импульсивные, столь несвойственные ему поступки, как и тот, что привел его этим утром сюда, во флигель.
– Только уйти от вас нельзя, Анна Михайловна. Невозможно! Вы же в крови… вы как яд проникли в жилы в то самое лето и отравили мою душу. Помните, я говорил вам, что вы подобны самой горькой отраве? Отчего только она не убивает, та отрава? Только на муки обрекает изо дня в день. Ведь жить так… о, жить так истинной муке подобно! Тем паче, когда вы рядом… в Европе было легче, а ныне… каждая комната, каждый угол в доме хранят незримый след ваш. Нет! Нет, молчите, ради Бога! – прервал он Анну, едва только она попыталась ответить. – Молчите! Каждое ваше слово – будто очередной выстрел… очередная рана мне. Я знал, что так и будет. Знал, едва увидел вас там, у церкви в то Рождество. Вот она, та, от которой лучше держаться на расстоянии со всей ее прелестью, подумал я тогда! И видит Бог, я не желал того, что случилось позднее. Ваши взгляды, ваши слезы при смерти Эвридики в опере, ваш смех, ваша родинка… Боже мой, все это будто сетью опутывало, из которой никак не выбраться было! Не выбраться и не разорвать! Я думал, я сильнее духом… а я слаб. Слаб перед вами! Даже ложь, которая не по нутру мне… даже ложь от вас – истинное счастье, когда ты сам готов обманываться. Вы ведь ясно дали мне понять, что я для вас… к чему тогда я погубил? К чему пытался переиграть в игре, в которой невозможно быть победителем? Молчите! В кои-то веки, Анна Михайловна, позвольте мне договорить, даже ежели нет желания выслушать! Вы своенравны и самолюбивы, вы жестоки. Вы, играючи, разбиваете сердца, не думая о чужой боли. В вас больше колючек, чем прелести и аромата… но эти раны… видит Бог! Я этим ранам даже рад, коли именно вы после пролили б на них бальзам. Как тогда… Вы мне нужны, как воздух, как свет дневной. Я не могу без вас…
Анна вдруг резко повернулась от окна, и только тогда он заметил ее беззвучные слезы, что катились по щекам. Дрогнул тут же голос при виде этих дорожек на щеках, едва заметных на фоне бледной кожи, пали последние преграды, которые он столько времени возводил на своем сердце при виде ее беззащитности и уязвимости.
– Вы плачете? Отчего? От жалости к моей беде? Верно, плачьте. Я бы и сам поплакал ныне вдоволь, коли б мог. А беда моя велика, Анна, велика. Ведь я вас люблю, – произнес Андрей, и сердце Анны даже замерло на миг в груди. – Я вас люблю так, как никогда и никого не любил ранее до вас. Эти годы врозь только доказательством были тому. Вы проникли в меня так глубоко, что стали частью меня. Я будто калека без вас…
А потом замер, когда в тишине комнаты упало это слово – «калека», снова позволяя ступить в эту комнату призраку Лозинского. Таким, каким запомнил его Андрей тогда, на той дуэли – ухмыляющимся самодовольно, гордо поднявшим голову. И снова в память вторгся весенний Париж, жестокие слова Мари в тишине крестьянской избы, бьющие прямо наотмашь, знакомый почерк, выведший на бумаге слова любви…
И Анна застыла, глядя в его лицо, потому что ясно слышала, как где-то в комнатах второго этажа капризно плачет Сашенька, мучаясь от боли в деснах, в которые нянечка безуспешно втирала гвоздичное масло в надежде облегчить его муки. Резался последний зуб, как говорила знающая Пантелеевна, обещающая скорый покой и тишину в доме, когда этот зубик покажется из распухшей десны.
Вспыхнувшая при его признании радость в душе постепенно таяла, словно утренняя дымка, от этого затянувшегося молчания, при виде этого напряженного лица, при каком-то странном блеске глаз. А потом Андрей вдруг прислушался к детскому плачу и отвел взгляд от ее пристального взора, опустил на ладони, сжимающие спинку стула, как недавно это делала она, и она прикусила губу, чтобы не видеть тени боли, мелькнувшей на его лице.
Они оба молчали, а потом Андрей поднял голову, заглянул ей в глаза, и она с трудом удержалась от того, чтобы не отречься от последних дней, не отказаться от всего ради него. И только этот плач, отдававшийся в сердце какой-то странной тоской, удержал слова, что едва не сорвались с языка.
– Сашенька… вы слышите, это Сашенька, – Анна внимательно смотрела в голубые глаза, ловя каждый отблеск, каждую мелькнувшую в их глубине эмоцию. – Это плачет Сашенька, мой маленький дружочек…
– Я слышу, – ровным голосом без единой эмоции ответил Андрей, ощущая невыносимую боль в напряженном колене. Зря он оставил трость в возке, зря решил казаться всем и самому себе по-прежнему здоровым, отрицая собственное увечье, подумал он, цепляясь пальцами в спинку стула, пытаясь перенести тяжесть на здоровую ногу. И от того, что он читал во взгляде Анны, становилось только хуже – потому что боль, распространяясь от колена, отчего-то охватывала с каждой минутой все тело, проникала в каждую клеточку.
Дитя… то самое дитя, увиденное впервые под церковным куполом, столь похожее на нее. Дитя человека, которого он ненавидел так, как только возможно ненавидеть. Вечный символ предательства, символ краха его надежд, его жизни, символ обманутых иллюзий… Плод греховной страсти, плод запретной любви, вдруг подумал Андрей, ненавидя себя в этот короткий миг за малодушие и ее – за то, что совершила тогда, пусть даже поддавшись порыву.
Он мог, он был готов в этот момент взять на себя все ее тревоги и печали, все заботы, все ее горести, как пытался это делать незаметно до этого, предлагая Анне помощь через управителя. Но жить подле этого ребенка… решительным образом не смог бы. Никогда! И обманывать ее не смог бы в том. Она требовала невозможного своими прекрасными глазами, которые он так часто видел во сне, умоляя его о том, что он никогда не сумел бы дать. Его гордость вопила во весь голос, пытаясь перекричать сердце, и этого незримого спора внутри него, даже перехватило больно дыхание в груди. Неужто не достойно то, что он кладет к ее ногам – свою любовь, свое имя, свою честь, жертвы и с ее стороны? Да, все знают этого дитя как ее племянника, неважно верят ли или нет, но Андрей… Андрей же знает его как дитя Лозинского, и именно как дитя Лозинского он никогда не сможет принять его. Не только калеченное колено будет напоминать о себе при взгляде на это дитя, но и услужливая память, и то самое место между лопаток, куда Анна так метко бросила когда-то кольцо, будет гореть огнем. И так будет всегда. Он не сможет забыть, а если не сможет забыть, то и простить никогда не сможет. Как не простил до сих пор Надин тот самый проклятый кушак…
Мальчик ведь может жить отдельно, тут во флигеле, даже в одном имении с ним – Андрей перетерпит время до отправки того в учебное заведение, но под одной крышей… Это немыслимо! Забота и попечительство – это все, что он может предложить этому ребенку. Неужто будущее без огласки, без горестей и нужды, будущее, полное его любви, не станет достойной заменой этому ребенку, рожденному вне брака?
Анна вдруг двинулась с места и прошла мимо него, даже не повернув головы, и Андрей сперва не понял, что это означает – окончание визита или временная передышка от столь тягостного им обоим зрительного контакта? А после тут же понял и едва не задохнулся от боли, сжавшей ледяной рукой сердце, когда Анна протянула ему на ладони серебряный ободок с гранатами, тускло блеснувшими при свете дня.
– Вы писали мне, как выдастся оказия, вернуть вам кольцо. Я возвращаю его, – голос ее был хриплым, чуть дрожал, и ему вдруг впервые увиделось то, чего он так слепо не понял ранее. Анне было больно. И боль эту причинял ей именно он, Андрей. О mon Dieu, верно ли, что хранит в памяти каждое мгновение, как он…?
– Pourquoi faire? [552]552
Отчего? (фр.)
[Закрыть]– намеренно так спросил, возвращая их обоих в один из прежних летних дней. Анна вздрогнула, он ясно видел это, а после потупила взгляд, поспешила отвернуться от него к окну.
– Я вдруг поняла, что судьбу не переменить. Никак нельзя, как ни пытайся, – проговорила Анна, снова удаляясь от него, закрываясь. – Как-то мы – я, Полин, Катиш – гадали в Рождество. В то самое Рождество. И мне были даны многие ответы. В том числе – кто станет подле меня на жизненном пути. Я не поняла тогда, что судьбы не переменить, думала, все может быть иначе, что человек волен сам править свой путь. А ныне ясно вижу – никак нельзя ему, коли кто-то свыше против. Есть нечто, что никак не простить, Андрей Павлович. Даже тому, кого любишь, не простишь. Так и я – не прощу вам… не смогу. Ни того, что было в вашей жизни, ни того, что могло бы быть… И я никогда не прощу вам, никогда! Меж нами ничего возможного нет и быть не может, кроме препон, что ставит судьба всякий раз. Мне очень жаль, но я никогда не смогу стать вашей…