Текст книги "Сетевые публикации"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)
Мораль прогульщика (01.07.2012)
Есть популярные фразы, которые известны до половины или услышаны неверно – например, про опиум для народа. В продолжении фразы, сказано про «сердце бессердечного мира, вздох угнетенной твари» – религия это отнюдь не наркотик, но лекарство, снимающее боль. Однако принято корить Маркса за то, что он презирал религию.
Расхожая фраза про новаторов в искусстве – мол, пусть новаторы сначала научатся рисовать «как положено», а уже потом искажают рисование – тоже услышана не вполне верно.
Поколения невежественных мальчиков, этаких шариковых московского концептуализма, потешалось над данным ретроградством. Каждый из них, в собачьем сердце своем, презирал обучение рисованию: какой мне смысл учиться рисовать, если потом все равно я собираюсь отменить старое рисование – и стану писать короткие бессмысленные реплики на бумажках, как то сделали великие мои предшественники?
Я ведь не стану рисовать гипсы и штриховать светотень – так для чего мне учиться?
Так революционные матросы палили господские библиотеки, а большевистские агитаторы объявляли знание до-марксистской философии вредным. К чему Аристотель? Зачем Рафаэль? Важно узнать про классовую борьбу, которая перечеркнула историю, а сегодня необходимо понять, что рисования отныне не существует. А что существует-то? Шариковым надо знать – в какой отдел очистки записываться. На это находился свой швондер, Гройс или Бакштейн – подобно агитатору, читавшему на полторы книги больше диких матросов. Поскольку торжество над малыми сими – одно из сильнейших удовольствий подлунного мира, швондеры находили удовольствие в формировании шариковых.
Наличие школы сильно мешало, в те годы еще где-то продолжали учить рисованию, рассказывали про перспективу, ставили руку. Ах, вы повторяете эту замшелую присказку «сначала научись рисовать, а потом искажай форму»? Ха-ха! Мы создадим контр-школу, школу, в которой будут учить, как надо не учиться.
И батальоны тогда еще юных отроков фотографировались, сидя в вольных позах – выпускники школы невежества. Они были почти как настоящие художники, как те, кто образовывал группы Бубновый Валет или Парижская школа. Чем не Модильяни с Пикассо? Тоже юны и отважны! Правда, они не умели ничего – но это же пустяк, это теперь необязательно. Художественная группа, объединение новаторов, кружок единомышленников – тут важно то, что все вместе и все разделяют страсть к невежеству. Сегодня им под шестьдесят – или за шестьдесят, их кураторы состарились, так и не написав ничего, их произведения сложены под кроватью – когда-нибудь человечество достанет архивы из-под дивана, поглядит на бессмысленные слова, написанные под корявыми рисунками: так пожилой юноша выражал себя. Он не хотел учиться рисовать, он не хотел учиться читать, он хотел самовыражаться – достойная цель двуногого!
Школа – в частности, школа рисования – имеет своей целью не столько обучение конкретной дисциплине, сколько обучение процессу обучения.
Когда человек делается образованным, у него пропадает охота хамить профессору – хотя желание нахамить было сильнейшим, едва ученик впервые услышал про досадные дважды два. Процесс усвоения сам по себе является дисциплиной: это привычка слушать другое, это знание о том, что кроме твоего небольшого опыта – есть грандиозный опыт истории. Обучение – как любовь: можно любить свои желания; но есть еще очень много людей, у них тоже есть желания и судьбы, их всех надо любить.
Когда говорится, что сперва следует научиться рисовать, а потом уже искажать нарисованное – имеется в виду лишь то, что исказить можно лишь форму, и формой надо обладать, для того чтобы ее исказить. Невозможно исказить бесформенное – бесформенное уже и без того искажено. Если человек умеет лишь ругаться матом – как же ему сказать грубость? Если субъект не знает вообще ничего – против какого именно знания он восстает?
Пока учишься говорить правильно, стирается потребность мычать. Искажать форму можно – почему же форму не искажать? – однако нельзя исказить то, чего не существует, а форма возникает лишь в сознании, искушенном школой и воспитанием. Если потребность в искажении формы имеет смысл – как имела она смысл в творчестве Пикассо или Дали – эта потребность сама станет школой; искажение сделается новой формой бытия формы.
Именно этот процесс изменения предшествовавшей формы через новое формообразование – и называется традицией в искусстве: так Пикассо учился у Сезанна, так Сезанн учился у Делакруа, так Делакруа учился у Рубенса, а тот – у Микеланджело, а Микеланджело – у античности. Это единственно возможная преемственность в искусстве, это именно то, что Бодлер называл «Маяками», а Маяковский – «армией искусств». Это не повторение, но узнавание и уважение чужих усилий. Дега в свое время говорил, что до двадцати лет мальчику надо копировать в музеях, а потом можно позволить ему провести одну линию – свободолюбцы сочли эту фразу муштрой. Нет, не муштра: Дега лишь имел в виду то, что следует научиться читать – до того как начинаешь писать.
А у неграмотных мальчиков можно перенять лишь плохие привычки.
Пожилые юноши концептуалисты бродят по дворам, это скверная компания – не умеющие ничего, не читавшие ничего, привыкшие общаться друг с другом на полувнятном волопюке. Революционные матросы финансового капитализма, махновцы перестройки – они палили академические библиотеки и гадили в подъездах. Их стараниями сегодняшние олигархи получили статут моральных человеческих существ: ведь если знаний и науки не существует – то и мораль абрамовичей сойдет.
Сегодняшний день крайне напоминает ожидание экзамена – вот завтра к доске идти, а занятия-то мы прогуливали.
Прогуляли занятия! – на дачу ездили и пиво пили, а завтра надо отвечать, в каком году была франко-прусская война. Да может, плюнуть на эту историю?
Пойдем дальше пиво пить – все равно скоро пенсия.
Палитра (02.07.2012)
Палитра, то есть деревянная дощечка, на которой художник располагает краски перед началом сеанса рисования, – это ни то иное, как краткое содержание картины.
Палитра – как предисловие к книге философа или как увертюра к симфонии: все основные темы произведения должны содержаться уже здесь. И удельный вес каждого цвета, как удельный вес страсти и эмоции – должен быть уже обозначен в палитре. Именно этим и занят философ, когда, поставив точку в долгом труде, он пишет вступление – необходимо объяснить читателю: зачем этот труд написан. Эрик Хобсбаум мне говорил, что самое трудное для него – это написать (все серьезные авторы, разумеется, пишут предисловие после того, как закончат книгу) короткое содержание истории века – вот, он описал столетие, с множеством интриг, партий, тенденций и утопий; а теперь изволь на трех страницах изложить суть. Гегель в предисловии к «Философии истории» в принципе, умудрился сказать все главное, но это теория – а как быть тому, кто пишет эпос? Толстой, например, отказался кратко изложить суть «Войны и мира» – сказал, что для этого надо написать эпос заново; если бы он пожелал пошутить в духе Уайлда – то сказал бы, что кратким содержанием эпоса является алфавит.
Вот именно алфавит, именно увертюру, именно предисловие – собрание основных тем – и должна выражать палитра художника.
Есть четыре технических метода, как надо составлять палитру.
Первый способ: располагать краски по дуге радуги – от желтого к оранжевому, от оранжевого к красному, и т. д. вплоть до фиолетового, или даже черного – теперь черный считают цветом. Это ученический метод, начинающему художнику намекают, что оранжевый происходит из желтого и красного, голубой – из зеленого и синего. Вместе с тем, этот метод ограничивает фантазию ученика – скажем, самый интересный коричневый можно получить из смеси красного с зеленым (неожиданная смесь), а не только из смеси красного с фиолетовым или черным.
Этот метод исходит из того, что в природе все распределено равномерно – везде всего по чуть-чуть, и в ходе письма художник обнаружит баланс равновесия цветов. Этот метод рассчитан на примитивные, очень простые замесы – и эффекты заранее предсказуемы. Это равно утверждению, что свободные выборы возможны с стране с населением в двести миллионов – каждый придет и проголосует за одного из двух кандидатов, главное, чтобы гражданин честно бросил бумажку. Понятно, что результат известен заранее. Смеси на такой палитре предсказуемы, ее разнообразие мнимое – зачем, если пишешь зеленый лес, иметь на палитре горы красной краски? Лес-то все равно зеленый.
Этот метод Поль Сезанн довел до кульминации, в известном смысле – до абсурда: он выкладывал последовательно все оттенки цветов, все промежуточные тона. Его палитра представляла цветовой круг не из семи цветов – но из шестидесяти. В свое время Эмиль Бернар, обозревая эту палитру пришел в ужас – как же смешивать? А Сезанн и не смешивал: он клал мазки чистой краски, не смешивая их – он хотел соединить сотни свободных воль в одном государстве, поэтому писал очень долго, по сотне сеансов, очень трудно соединить в хор совсем разные голоса. Но путем долгого накладывания мазка на мазок, утрамбовывания цвет в цвет, можно сплавить гармонию. Это метод античного полиса – каждый гражданин должен договориться с каждым, анонимности нет.
Второй метод: метод контрастов. Им пользовались Веронезе и Делакруа, Матисс и Мунк, Ван Гог его возвел в принцип. Красный на палитре противопоставлен зеленому, желтый – фиолетовому, синий – оранжевому. Располагается крестовым способом. Такие палитры Матисса сохранились, они очень красивы. Предполагаю, что палитры Ван Гога были еще прекраснее: он выводил до семи-восьми контрастов в одной картине, Матиссу нужна была одна пара. Принято считать, что однажды Поль Веронезе увидел, что тень от желтой кареты – синяя, и так возник метод контрастного письма. Это похоже на революционное правительство Конвента: монтаньяры нуждаются в жирондистах, чтобы сказать громче. Здесь важно то, что партии нужен реальный лидер: в отсутствие Робеспьера или Ленина – красный цвет работать не будет, протухнет. Нужна убежденность и страсть. Из немцовых и акуниных контрастной палитры не слепишь. Делакруа и Ван Гог потому и великие художники, что страстные. А страсть подделать очень трудно. Как говорится в грузинском анекдоте, «практически нэвозможно».
Революция длится столько, сколько длится биологическая жизнь Робеспьера, Ленина или Ван Гога – а потом наступает пора Луи-Наполеона, Вламинка и Брежнева: это, конечно, тоже красный цвет, но тухловатый и жиденький.
Третий метод: это составление палитры по принципу подобий. Так Гоген старался переучить Ван Гога, разрушая его брутальный метод. В такой палитре оттенки цвета как бы оркеструют основной цвет. Серия разнообразных желтых оттеняет главную партию желтого, дает возможность разыграть одну тему в десятке вариаций. То есть, безразлично, голосовать ли за либералов или за консерваторов – на деятельность компаний и корпораций это не повлияет никак, хотя видимость выбора будет соблюдена. Палитра есть, но она создана для однообразия, а не разнообразия. Иногда такую палитру подобий усиливают одним контрастом – Гоген любил вводить в симфонию желтого неожиданный голубой, создать противовес, заставить желтый звучать еще пронзительнее. Так демократическое государство любит создать образ опасности в обществе: вот поглядите на зверя Каддафи, диктатор, правда, далеко и не опасен, но налоги-то надо платить.
Четвертый метод: метод символической палитры – им пользовались до того, как перешли к натурной живописи, им пользовались иконописцы и художники Возрождения. Всякий цвет имеет свое символическое (а не только эмоциональное) значение – если у картины есть замысел, это значение будет востребовано. Покрова Богоматери могут быть только голубыми, а Христос одет в сочетание красного и синего – и это совсем не случайно. Это отражение той структуры сознания, которая и государственное устройство видит не как метод управления бессмысленным народом, не как способ для выкачивания средств на яхты – но как отражение горней гармонии. Это то теологическое устройство государства, единственно, кстати говоря, разумное, о котором и говорил Данте.
Существует, разумеется, и еще много иных палитр – всякая палитра суть изложение индивидуального взгляда художника на мир. Я рассказал о четырех основных принципах, которые соответствуют четырем принципам общественного порядка.
Палитра – это порядок.
Вне порядка не существует ни истории, ни знания, ни искусства, ни общества.
Что такое рисование (07.07.2012)
Объяснить, что такое рисование, это не так сложно, как кажется. Всякая вещь поддается толкованию, надо лишь увидеть вещь целиком – соединить в сознании многие фрагменты виденного прежде.
В этом занятии нет непостижимого уму: когда обыватель говорит, что он не разбирается в новациях, и когда художник дерет нос, рассказывая, что его деятельность недоступна профану – оба говорят вздор.
Особенно популярно высказывание: есть очень много стилей, все равноправны: кто-то абстракционист, кто-то реалист, кто-то минималист, кто-то кубист. Так, через манеру письма, личности ищут адекватную форму выражения бытия. И мы не вправе судить, кто из них хуже – потому что все равны в своей уникальности.
То есть, какой же критерий применить там, где критерий один – свобода?
Надо сказать, что критерий в искусстве имеется, и весьма определенный.
Подобно тому, как европейские языки произошли от латыни – смешавшейся с варварскими наречиями, европейское изобразительное искусство произошло от античного понимания пластики.
Школы европейского пластического искусства – разнесенные по территориям и во времени – это ровно то же самое, что диалекты языка, наречия лангобардов и бургундов, каталонский, провансальский, и так далее.
Национальные школы рисования (а их взаимные влияния, притяжения и отталкивания есть предмет исследования историков искусства) все происходят от античного начала – и неуклонно к нему стремятся.
Нет такой школы в истории европейского искусства, которая бы не мечтала о воссоздании большой европейской пластической культуры – этакой Священной Римской империи изобразительного искусства.
Гегелевская эстетика, в сущности, именно этому вопросу и посвящена – собиранию воедино утраченных земель, отвоеванных некогда у небытия античной культурой. Античность – не просто образец, но скорее генетический код культуры – европейская культура помнит себя сама, помнит свою идею, в том числе идею гармонии. Считается, что однажды – возможно, в Афинах Перикла – эта самая гармония была явлена во всей полноте. Однажды распавшись, античность вечно мечтает собрать себя заново – мечтает возродиться и гармония; в этом и состоит пафос европейского рисования – точно так же, как пафос европейской политики всегда состоял в попытке возрождения цельной империи Карла Великого.
Именно об этом возрождении цельной гармонии – великое время Ренессанса, именно об этом написан «Фауст» Гете (обратите внимание на вторую часть), именно этим занимался Винкельман и Вельфлин.
Эстетика европейского искусства вечно имеет дело с разрозненными трактовками красоты и пользы, каковые трактовки собирает в одну категорию красоты, универсальную – ведь доказано, что это не утопия, это однажды было. Гармония – так считает европейская мысль – существовала однажды, а потом существовать перестала, но всякая локальная эстетика есть как бы припоминание этой гармонии, ее реконструкция. А рисование (и всякая школа проделывает это заново, своими средствами) есть попытка из кусочков смальты собрать цельную мозаику заново.
Таким образом, европейское понятие пластики (то есть, собственно представление о том, как ведется линия, как линия описывает объем, как линия характеризует пространство и перспективу) есть не что иное, как припоминание античности – но вольное, свободное от догмы, предлагающее всякий раз новое прочтение.
Важно понять и то, что – как и в случае с реконструкцией Священной Римской империи – имеется два принципиальных понимания гармонии европейской культуры. Это ни в коем случае не означает, что культур – две. Культура, как и история, – едина. Но вот трактовок этой культуры – очень много, и две трактовки принципиально разнятся.
Как и в случае вечного спора гвельфов и гиббелинов (то есть, папистов и имперцев) – существует две пластических трактовки гармоничного идеала европейской культуры. И даже взгляд на античную пластику разнится диаметрально: то, что для Гегеля было безусловно прекрасным в античной соразмерности – Чаадаев вслед за Шеллингом считал бездуховным. Возникло представление об аполлоновском и дионисийском началах, о разных принципах создания гармонии. Есть понимание античного тела, организованного по законам канона равновесия и соразмерности – и есть христианское понимание античности, основанное на «уязвимой потаенности недр», если пользоваться оборотом Сергея Аверинцева. Есть величие победительной поверхности, и есть напряжение болезненного нутра.
Что есть европейское искусство: сострадание и боль за другого или самодостаточная гармония? Ницше, как известно, ненавидел Сократа, считал его больным рабом, а страдание – ущербным чувством, убившим античную культуру: этот взгляд на античность принадлежит отнюдь не одному Ницше. Вы не найдете сострадания в картинах Караваджо. Это торжество совершенной формы – и (случайно или нет) Дионис является одним из героев Караваджо. А Рембрандт пишет так, как будто не знает о существовании Диониса.
Вместе эти начала – так хочется думать – сопрягаются в некоем общем эйдосе, в общем замысле европейского духа. Существуют великие эстетические проекты Европы – их даже иногда делают массовыми. Но, как и Объединенные штаты Европы, как фантазии Де Голля или Наполеона, Бисмарка или Барбароссы – эти попытки единения не достигали цели никогда. Школы неотвратимо рассыпались в прах – разошлись по мелким – измам, по крошечным манифестам группировок, по кружкам примитивистов и дадаистов, салонных маньеристов и запечных концептуалистов.
Скажем, во Франции девятнадцатого века жило одновременно два художника, работавших практически бок о бок: Энгр и Делакруа – и они являли пример совершенно отличных толкований античности. Каждый из них продолжал определенную линию – Энгр шел (сам это декларировал) от Рафаэля, Караваджо, Болонской школы – тогда как Делакруа шел от Микеланджело и Рубенса. Соответственно распределялись и роли учеников, следовавших за мэтрами: те, кто поклонялся чистоте контура (Дега, например), и другие, взрывавшие объем изнутри, рисовавшие «от центра – овалами» (скажем, Курбе или Сезанн).
Христианская и языческая античные цивилизации соединяются на одной бумаге – и подчас выражают свое противостояние на пространстве одного листа. Это не выдумка. Это простая правда.
Это противостояние двух прочтений античности сохраняется и по сей день – хотя, разумеется, нет ничего более живучего в европейской пластике, нежели тоска по синтезу.
Существовала великая попытка Микеланджело – слить воедино обе трактовки, наделить мудреца-пророка телом атлета: Европа увидела, как это понимание гармонии воплотилась в искусстве Третьего Рейха. Попытка будет предпринята снова – и не один раз. Рецепта объединения разных диалектов в единый язык нет. Известного метода образования новой гармонии – не существует. Но вне этого усилия – не существует занятия рисованием.
Рисование, оно именно об этом – о воссоздании утраченной однажды гармонии. Самый последний мазила, самый глупый авангардист участвует в этой драме сопряжения смыслов, в поиске однажды потерянной гармонии: Рабле это занятие называл поиском Оракула Божественной Бутылки, Данте – восхождением из Ада в Рай, Микеланджело – Сикстинской капеллой.
В новейшее время мы знаем героическую попытку Сезанна – выстроить мир заново, мы можем оценить великое усилие Пикассо, который объединял аполлоновское и дионисийское совершенно сознательно.
Исходя из этого и следует оценивать европейское рисование. Насколько полновесна линия, что говорит тот или иной образ, как рисование полосок участвует в конструировании идеального мира – учитывается все.
Можно, конечно, пользоваться иными критериями, но это будет не столь интересно.
Всякое, даже незначительное и неумное, действие, произведенное нами – вливается в общую мистерию. И знать о том, в чем вы участвуете, – необходимо.
Никаких секретов в рисовании нет.