355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Кантор » Сетевые публикации » Текст книги (страница 10)
Сетевые публикации
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:12

Текст книги "Сетевые публикации"


Автор книги: Максим Кантор


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 45 страниц)

Люди второго сорта (09.10.2012)

Есть элита, а есть просто народ, то есть, обыкновенные простые люди. Сегодня таковых принято именовать «чернь» и «быдло», а недавно обозреватель Новой газеты поставил вопрос о «качестве народа» – наболело у прогрессивного человека.

Просвещенной части общества оскорбительно наблюдать своих соседей, существ второго сорта.

Чернь не умеет выигрывать залоговые аукционы, быдло не занимает постов, анчоусы не умеют писать протестные частушки. Вообще говоря, эти свершения не требуют больших умственных усилий, но быдло и того не может. И неудивительно, что обозреватели и журналисты ставят вопрос о качестве народа.

Конечно, иной моралист кривится, когда оскорбляют плебеев: мол, негоже так с людьми – надо гуманнее, как Толстой учил. Но, во-первых, возможно Толстой был не прав в своем попустительском отношении к массам, а во-вторых, так уж повелось во все времена: есть передовой отряд общества, а есть обоз. Некогда Шекспир в драме «Кориолан» сравнил общество с человеческим организмом: в теле присутствует голова, руки, живот, задница. И зачем же уравнивать в правах голову, которая принимает решения, и живот, который просто переваривает пищу. Так что, если элита общества называет вещи своими именами – то имеет на это основания. Элита идет размашистым шагом к прогрессу, а чернь копошится в своем темном углу. Голова думает и решает, а задница сидит на горшке.

Во все века существовало деление на рабов и господ, на илотов и спартанцев, на крепостных и дворян. Что же удивительного, что есть демос и демократы – или, пользуясь выражением Орвелла, среди равных имеются те люди, которые равнее прочих – у этих элитных людей привилегий больше.

Любопытно, в чем выражаются конкретно привилегии элиты.

Например, спартанцы не считали илотов за людей и всячески унижали. И у спартанцев были определенные основания считать свободных людей выше рабов. Основания вот какие – спартанцы отдавали жизнь за свое государство, они были «стенами города» по выражению Агесилая. В этом и заключались привилегии спартанцев – по зову трубы встать на защиту Отечества.

Или, скажем, дворяне считали крепостных мужиков существами не равными себе. На это имелось то основание, что дворянское сознание формировалось понятием чести, за каковую честь дворяне умирали и сражались.

Даже ненавидимые сегодня коммунисты, пользовались той привилегией по отношению к бесправному населению, что их первыми расстреливали враги. То есть, они, конечно, были демагоги и палачи – но в атаку подниматься обязаны были первыми.

И если для илота незазорно было спрятаться, для крепостного – соврать, а для мужика не пойти на фронт, то для спартанца, рыцаря, идальго или коммуниста нарушение кодекса невозможно. Собственно говоря, элита – есть та страта общества, которая отвечает за мораль.

Чернь и быдло – это просто обозначение тех, кто не отдает себя и свою жизнь служению отечеству, это наименование тех, кто лишен сознания долга перед отечеством, не отвечает ни за что. Только и всего.

Иными словами, за право назвать народ – «чернью» во все времена с нобилей взимается строгая плата – за эту привилегию платят жизнью и кровью.

Новейшее время предложило иную трактовку элитарного класса: сегодняшняя элита хочет привилегий, а вот рисковать за них здоровьем и благополучием не хочет. Элитарность нынче – это возможность отгородится от тех, кому ты когда-то был должен. Никакого долга сегодняшняя элита не имеет в принципе.

Более того, принцип формирования новой элиты заключается в том, что в первую очередь устраняются понятия «долг» и «честь». Какая может быть честь у банкира или журналиста? А уж что касается понятия «долг», то долг многажды реструктурировали, – особенно пресловутый долг перед Отечеством – и, в конце концов, долг списали. Не должны мы ничего Отечеству, это оно нам должно. Заподозрить элиту в желании пожертвовать собой ради такой невнятицы как благо Родины – невозможно.

Элита сегодня это те, кто никаких долгов перед обществом не имеют.

В этом пункте и заключается противоречие современного организма общества. Да, голова действительно имеет преимущества перед животом – голова расположена выше, и ей оказывают почет, но у головы имеются обязанности и риски. Если голова не будет отвечать за весь организм и станет такой же лентяйкой, как задница, то она утратит право на привилегии.

Вероятно, следует допустить, что существуют элитные сорта задниц – такие задницы, которые можно приравнять в голове по степени важности и влиятельности в организме, но это утверждение все же спорно.

И уж вовсе сомнительно считать, что уклоняясь от обязанностей по отношению ко всему организму, можно сохранить право оценивать этот организм.

Для тех, кто Антона Павловича Чехова читал невнимательно: выдавливать по капле раба надо из себя, а совсем не из соседа. Еще раз повторю, на всякий случай: каждый день надо раба выдавливать из себя, а не из народа.

Иногда, под влиянием пылких демократических чувств, – прогрессивные деятели принимаются выдавливать раба из других людей, а именно, из тех, кто стоит ниже по социальной лестнице. Как правило, раба не выдавливают из Прохорова и не из Абрамовича, поскольку последствия такого давления легко предсказать. Возможно, некоторое количество «раба» содержится и в них, но решили не давить. А вот из сторожа крольчатника очень удобно выдавливать раба и варвара, сторож крольчатника сопротивляться не будет.

И давят активно. Потому что знают: простые люди и это перетерпят, им не впервой, а когда потребуется, анчоусы защитят новую элиту от любой напасти – если война или еще какая беда. Это ведь такие дикари – им скажут: иди Родину защищать, они и попрутся, твари бессловесные.

Горсть морали (12.10.2012)

Умирающее общество взялось обсуждать правомочность религиозного сознания – это то же самое, как если бы умирающий человек стал дебатировать пользу медицины.

Польза-то есть – но помогает не всегда.

Журналист Панюшкин задал деликатные вопросы атеистам (после шквала упреков атеистов Православной церкви) – и получил ответы: свободным предпринимателям вожатый не требуется. Научное мировоззрение смело аргументы верующего.

Тверд был ответ колумниста газеты. ру: в принятии нравственных решений он ведом не Заветом, – но совестью, честью, долгом. В этом списке недурно бы смотрелось упоминание о Большом Белом Кролике, поскольку первичность понятий совести и чести, как и первичность бытия Большого Белого Кролика – явления одной природы. Прогрессивно говорить так: я руководствуюсь не словом Божьим, но совестью, долгом, честью, Большим Белым Кроликом.

А самым антирелигиозным мне показался ответ раввина, указавшего Панюшкину на то, что православный опыт не дает права говорить от имени монотеистической религии вообще. Иудей призвал православного ограничиться обсуждением Епитрахили и веру в свой обряд не генерализировать. Поскольку обрядовые отличия имеются между сектами квакеров и адвентистов седьмого дня – составить представление о смысле монотеистической религии невозможно.

Между тем смысл имеется, он утилитарно прост. Человек состоит не только из жидкости и костей – к телу добавлен интеллект и нравственное сознание, в просторечии именуемое душой.

Точно так же, как человек упражняет тело гимнастикой и врачует медикаментами, – так человек упражняет свой интеллект учебой, а душу воспитывает нравственными заповедями.

Бывают, конечно, от природы сильные люди, не нуждающиеся в гимнастике, и народный богатырь Иван Повидлов может оказаться сильнее Виталия Кличко, хотя ни разу не поднимал гантели – но вероятность этого исчезающе мала.

Бывают от природы сообразительные люди, которым легко даются правила грамматики и счет, но без соответствующего образования стать Ньютоном или Эйнштейном не получится.

Бывают добрые люди, которым свойственно сострадание, но для таких людей лишнее напоминание о том, что надо всем делиться – не оскорбительно. Что же обидного в том, чтобы напомнить, что людей надо любить? А вообще, нравственное воспитание необходимо: природному человеку не свойственна доброта, жадность естественнее.

Религия, таким образом, выполняет ту же роль в отношении души человека, какую выполняет медицина в отношении его тела, а образование – в отношении его интеллекта.

Молитва – ровно то же самое, что и утренняя зарядка: просто предназначена для души, а не для тела. Биржевик, проснувшись, бросается к сводкам акций, а верующий читает Отче наш – и, право же, это нисколько не хуже, а, вероятно, гораздо лучше.

Бессмертие имеется – это настолько очевидно, что даже досадно. Очень хочется, чтобы злодейство умерло безвозвратно, но не умирает ничто из содеянного. Тело умирает (вообще говоря, Христос это продемонстрировал наглядно), а дела и память о них остаются. Это и есть бессмертие – хотим мы того или нет. Увы, бессмертен даже Гитлер и его преступления. Злодей находится в аду навсегда – а как именно выглядит ад, это уже вопрос иной. Точно так же праведники остаются навсегда с нами, их положение в нашем сознании можно назвать раем. Впрочем, Данте и Эпистемон (ученик Пантагрюэля) побывали в раю и, вернувшись, рассказали о том, как там устроено: это согласуется с нашими ощущениями – мы ведь ощущаем присутствие умерших. Умершие далеко не ушли от нас, наши отцы и учителя всегда с нами. Философ Федоров написал книгу «Философия общего дела» в которой показал единение всех со всеми – то, что мы ощущаем иррационально, он представил как общий замысел бытия.

Можно верить обозревателю газеты. ру, который думает, что люди обращается в компост, а можно верить Данте и Федорову, которые считали, что люди пребывают в мире неизменно.

Что уж говорить о том, что любовь и забота – воплощают наше бессмертие в иных поколениях. Дети – наше бессмертие, но даже те эгоисты, которые живут лишь для себя – они делают бессмертным свой эгоизм. Эгоизм остается как пример и урок пустой жизни, и в этом отношении эгоизм тоже бессмертен.

Главное же состоит в том, что не существует частной, приватизированной совести; не существует приватизированной чести и индивидуальной нравственности, поскольку совесть, честь и нравственность – понятия общие. Душа – она, конечно, у каждого своя, но одновременно это как бы часть общей души, именно этим своим свойством душа и интересна. Душа – это то, что объединяет, а не то, что разъединяет. В качестве индивидуального владения совесть не стоит и медного гроша – совесть является совестью постольку, поскольку она представляет единство человека с себе подобными. Стыд является стыдом, поскольку это свойство обозначает закон поведения меж людьми, а вообразить наличие приватизированного стыда – невозможно, стыд существует по отношению к другому. Если бы существовало индивидуальное представление о девичьей чести, офицерской чести и чести ученого – то не было бы вовсе семьи, армии, науки – и общества бы не было.

Да так оно, вообще говоря, и происходит: общество на наших глазах умирает, приватизировав совесть и честь.

Наше время запомнится страшным словом «приватизация», в котором содержалось, по видимости, освобождение от тоталитаризма – но по сути, приватизация обозначает просто распад.

То, что «философию общего дела» Федорова (вдохновлявшую Льва Толстого, кстати сказать), заменили на «приватизацию» Чубайса – и определило умирание общественного организма.

Мнилось, что «частное», «индивидуальное», «персональное», «личное» – есть защита и гарантия, противостояние казарме и воле злого коллектива. Волшебный пароль, горделивое слово «личность» – повторяли прежде всего в связи с частной собственностью, индивидуальными правами, отсутствием общественного долга.

Однако, забыли уточнить, что индивидуальным бывает только сознание. И еще садовый участок бывает частным, а все остальное – общее, причем не только у коммунистов. Частной совести и приватизированной морали – нет и быть не может. Приватизированная совесть называется «бессовестность», и частная мораль называется «аморальность». Личность – это совсем не тот человек, который отличается от других. Личность – это всего-навсего человек, который за других отвечает.

Общее дело (22.10.2012)
1.

Лучшим русским романом последнего времени я считаю «Три минуты молчания» Георгия Владимова.

Это книга о рыбаках в Северном море. Начинается роман с изложения жизни на берегу: драки, пьянки, случайные связи. Герой подкопил деньжат, хотел было списаться на берег – но деньги украли; опять пришел наниматься в матросы. Теперь снова полгода в море, а потом пьянка на берегу. Про команду, которая сплошь из таких же матросов – написана книга.

Интересна переписка Владимова с Солженицыным по поводу романа. Солженицын начал читать – и бросил. Написал автору (цитирую по памяти): мол, я-то надеялся, что Ваш герой понял, что будущее России на земле. Сушу надо обустраивать, Россия не морская держава! А Вы опять героя в море послали – читать неохота: зачем нам Джек Лондон.

Они друг друга не поняли, Солженицын от книги отмахнулся, а Владимов объяснить Солженицыну не сумел.

Книга как раз про сушу, на которой ничего сделать нельзя. Не получается у героев на суше: их обманывают, дурят – и они спиваются. Они люди неплохие, но пронырливая жизнь на берегу пробуждает в них самое скверное. У них не получается создать семью, компанию, общество. Владимов показывает десяток биографий – все дрянные. Не устроившись на земле, люди выходят в море, и вот в море-то они – команда. Они поначалу бранятся – земное еще не отпускает их; и вдруг закон общего дела их собирает воедино. Теперь это люди высшей пробы, готовые заслонить друга в беде, отдать жизнь за товарища. Даже когда они терпят бедствие (в судне пробоина), у них хватает отваги прийти на помощь другому тонущему кораблю.

Береговая жизнь кажется в море нереальной, не идет в сравнение с морской жизнью. Но мелочное уродство берегового быта – не отпускает. Чуть что – из моряков лезет земная сущность, как вата из дырявого матраса: один вынашивает план зарубить жену топором за измену, за другим какое-то темное дело, третий ненавидит семью, к которой привязан тремя детьми, и так далее. Они заговаривают о сухопутных проблемах и делаются ничтожными; берутся за снасти – и снова распрямляются. Метафора «земное – преходящее» звучит в полную силу; так устроена жизнь этих людей: от суетного – к общему делу, – и обратно, в суету.

Но не так ли устроена и вся история нашего Отечества?

В данном сценарии заключается исторический цикл России: война и революция, т. е. время, когда народ обретает общее дело в беде – и бытовое неравенство в мирное время. Эта цикличность, ввергающая народ то в самую актуальную для мира историю, то выбрасывающую из мировой истории вовсе – и передана Владимовым в метафоре моря и суши. Сколько твердили про Россию, будто страна выпала из истории; однако истории XX века не существует без СССР – хотя, впрочем, это и не отменяет того факта, что жизнь в России уродлива.

Историческая судьба у русских людей есть, а вот собственной судьбы нет. Эта коллизия и описана Владимовым на примере жизни рыбаков.

То, что Солженицын потребовал от рыбаков обустройства суши, характерно для автора «Красного колеса»: он мечтал именно о прогрессивном застое – о монархии образца Алексея Михайловича, в которой рыбакам нашли бы подходящую работу. Владимов же показал пульсирующую жизнь русской истории: жизнь народа, который творит историю от тоски – как пьет водку. В экстремальных условиях эти сомнительные граждане становятся единым народом, единым коллективом, у них появляется философия общего дела – вот так делается история.

Но едва пора испытаний заканчивается, как им надо создавать стабильную жизнь, «обустраивать Россию». И тогда простые люди попадают в кабалу к жадным и подлым, поскольку плана строительства общества равных в России нет. Люди привыкли к ответственности на корабле, в лагере и в окопе, а больше нигде нет равенства. Моряки на суше (читай: люди в мирное время) обречены: приобретать и копить они не умеют. Люди злятся, когда у них забирают последнее, их обманывают закономерно, поскольку строят не общий корабль (ковчег), а частные хоромы. Люди готовы на подвиг каждый день, а подвига каждый день на суше не требуют: каждый день просто надо кланяться и ловчить, этого они не умеют.

Про такую судьбу народа написана книга. Мне представляется, что этот морской роман похож на песни Высоцкого, на книгу «Зияющие высоты» Александра Зиновьева и на поэму «Москву – Петушки» Венедикта Ерофеева. Все эти произведения про одно и то же – про безоглядный, отчаянный путь с прямой спиной. История России создается противоестественным путем – походом алкоголика в Петушки, походом на дырявом корабле в Баренцево море, отчаянной смелостью доктора философии, который решает стать Гомером. Эти книги – родственники.

«Я не боюсь вас. Смотрите, я иду на вас в полный рост», – такую фразу, достойную Сирано, говорит герой зиновьевских «Зияющих высот», персонаж по прозвищу Крикун. И такую же фразу мог бы сказать герой Владимова, матрос Сеня Шалай. И алкоголик Веничка, идущий с прямой спиной от Москвы к Петушкам, говорит то же самое. Так говорит любой из героев Высоцкого: «спины не гнул, прямым ходил». Эти люди похожи прямотой на статуи Джакометти – вот так и стоят, проглотив аршин; и не кланяются, потому что не умеют. Это все люди, живущие навылет, живущие наотмашь; они идут в полный рост и не боятся быть вровень с историей. У них иначе не получается.

У Пастернака есть (родственное скульптору Джакометти) определение людей и города в поэме «905 год»:

 
…Так у статуй, утративших зрячесть,
Пробуждается статность —
Он стал изваяньем труда
 

Сегодня, когда город и люди стали воплощением торговли и обмена, статуи исчезают: прямота статуи олицетворяет труд, а чтобы успеть на бирже – с прямой спиной не походишь. Но на войне и в работе это нужное качество. И труженик Веничка идет в Петушки как на смертный бой, отдает жизнь на войне с российским угодливым бытом.

2.

У меня сохранилась фотография, на которой Владимов, Зиновьев, Ерофеев сидят рядом на парковой скамейке; фотография сделана незадолго до отъезда Александра Зиновьева в эмиграцию. Фотография сперва казалась странной: пьяница Ерофеев, философ Зиновьев и прозаик Владимов – это случайная встреча. Зиновьев и Ерофеев не писатели по меркам литературных слонов: один писал «слишком много букаф», как сказали бы сегодняшние подростки, другой – писал букв слишком мало; на их фоне Владимов смотрится академическим литератором. Через некоторое время я понял, что снимок уникальный; литераторы сами не подозревали, что образуют единый фронт русской словесности – сравнить это направление по определенности можно лишь с шестидесятыми годами девятнадцатого века. Авторы этого возможно не подозревали, но они знали калибр друг друга, и – что важнее – их объединяла особая каменная стать.

Роман «Три минуты молчания», эпопея «Зияющие высоты», поэма «Москва-Петушки» представляют особое направление русского искусства.

К этому направлению отношу песни Высоцкого и Галича, рассказы Шаламова, прозу Кормера, философию Мамардашвили, книги Аверинцева – то есть самое страстное, что было создано между войной и перестройкой. Андрей Платонов писал после войны мало – но надо упомянуть великий «Ноев ковчег», поскольку именно Платонов и есть первый в этом особом направлении русской литературы.

Определить то, что объединяет это направление – нетрудно; но термин надо объяснить.

Помню, Кормер рассказывал, как принес свой роман «Наследство» на отзыв Александру Зиновьеву, и тот роман разругал. В рассказе была любопытная деталь: Зиновьев упрекнул Кормера в недостаточном реализме. – Смешно это слышать! – возмущался реалист Кормер: ведь Зиновьев был писатель-любитель, из философов, что мог любитель сказать о цеховом мастерстве? Однако упрек задел: существовал помимо литературного стиля «реализм» – особый реализм поведения, который их объединял. Есть соблазн назвать это «протестным поведением», но диссидентами они не были, относились к статусному диссидентству иронически.

Эти люди были в оппозиции к вещам более значительным, нежели партийные органы или развитой социализм. «Три минуты молчания» не содержит ничего антисоветского, а Зиновьев под конец своей жизни порвал с диссидентством столь оглушительно, что обратно в ряды протестантов его уже не вернуть. И какой же Высоцкий – диссидент? Диссидентская литература – это Солженицын, Светов, Максимов, Богораз. Диссидентство – это корпоративная этика, это стиль общения, напоминающий ритуал; Высоцкий и Владимов слишком плебеи для диссидентского стиля. В их произведениях нет ничего для избранных – это до неприличия понятная массам литература. Это такой реализм массового употребления.

И Зиновьев, и Высоцкий – это слишком просто сказано. Оппозиционных мальчиков тех лет отталкивало от Высоцкого то, что песни его могут петь и генералы кгб и алкаши – в кругах умственных было принято кривиться на плебейство барда. Вот, скажем, пост-модерниста Пригова алкаши и генералы КГБ не распевают, а песню про волков – поют. И тем более неуместной казалась военная романтика. Диссидентство морщилось на красные звезды, Войнович войну высмеял, а Солженицын показал, что фигура Власова куда романтичней, нежели красные генералы.

А вот Высоцкий пел удалую песню про як-истребитель и черные бушлаты саперов, а вот Зиновьев писал про свою летную эскадрилью, а Владимов воспевал братство моряков, сплоченное еще срочной службой в ненавистной советской армии. Какое-то во всем этом было нарушение корпоративного вкуса, нарушение протестной этики; плебейство какое-то.

Здесь любопытно шагнуть в сторону и взглянуть на Европу тех лет: что могло объединить простоватого Хемингуэя и ученого Сартра? и однако Сартр приехал искать дружбу на Кубу. Хемингуэй пил дайкири и рассказывал о рыбаках, а Сартр курил трубку и говорил о парижских студентах – общего между ними вроде бы не было; разве что антифашизм? Но это не эстетическая категория.

Пожалуй, общим между ними было то, что одновременно являлось общим у них и с другими людьми. Штука в том, что именно наличие этого общего чувства они и провозгласили эстетической категорией. Общим у них было то, что у них не имелось ничего не-общего, они не имели уникального эстетического кода, охраняемого от других. Общим у них было отсутствие корпоративности. Это общее с толпой чувство реальной жизни, которое внятно каждому, но лишь писателем может быть высказано внятно. Здесь принципиально важно то, что самое главное в жизни – не уникально.

Уникальных переживаний Высоцкий не имел, владимовские герои их не знают, Зиновьев уникальность в себе сознательно вытаптывал, у Шаламова на уникальность нет времени, Сартр уникальность презирал, а Хемингуэй сделал все для того, чтобы говорить как плебей, – уникальность сознания писателя была направлена на то, чтобы прожить общую жизнь. Это совершенно толстовская мысль, но в эстетике XX века она получила специальную аранжировку – из-за вопиющих бедствий века, которые полагается принять как свои. Это такого рода знание жизни, которое можно описать словом «реализм», но стилем «реализм» это знание не исчерпывается – такое знание жизни, если угодно, само по себе есть стиль. В судебной практике этот казус можно было бы назвать «правом прецедента»: то, что случилось с тобой, имеет смысл, лишь поскольку случилось и с другим. Ты человек, поскольку разделяешь с другими любовь, боль, холод, заботу. Итогом жизни героя Хемингуэя является простейшая формула «человек один не может ни черта». Это не отрицание индивидуализма, нет, это особое понимание индивидуализма: человек лишь тогда состоялся, когда он состоит из других людей. Единичного измерения – нет. Один – это сразу много.

В России этот стиль со времен Толстого существует полноправно – просто он выражается не в подробной реалистичности письма, как мог считать, например, Фадеев – но в подлинности процесса жизни писателя. А посмотрим, что ты за человек, говорил Толстой, открывая книгу молодого автора. В случае с Владимовым или Высоцким – у него не возникло бы сомнений в человеческой пробе. Владимов и Зиновьев, Ерофеев и Высоцкий олицетворяли этот особый стиль русского письма – «реализм отчаяния», как однажды выразился сам Зиновьев. И, кстати, это было им сказано по поводу картины, а не литературы. Как это обычно и бывает, сходное стилистически движение существовало и в русской живописи – причем, существовало поверх дихотомии: авангард-официоз. Так называемый «суровый стиль» в живописи шестидесятых и семидесятых, послевоенные портреты ветеранов Коржева, бабки северных деревень Попкова, нищий быт натюрмортов Вейсберга, картошка, написанная Фальком, – вот то же самое направление в русской пластике. Стили могут варьироваться, главное то, что изысканный Вейсберг и прямолинейный Коржев пишут о вещах, которые понятны бабке в бакалее – о том, что быт неустроен, но главное в ином.

3.

Стиль жизни и творчества кристаллизовался в послевоенные годы.

Я хочу определить это общее направление как «русский экзистенциализм». В целом, экзистенциализм – это послевоенное направление эстетической мысли; в послевоенной Европе возникли такие странные писатели и художники, стоящие особняком от основных течений и кружков, они не были встроены ни в какой – изм, их трудно причислить к школе. С Жан-Полем Сартром дело обстоит просто – писатель сам себя назвал «экзистенциалистом»; но к этому же направлению относятся и западные художники: Бэкон, Фройд, Джакометти, поздний Пикассо. К этому же направлению относится и Генрих Белль, и Камю, и Оден, и Пинтер, и поздний Хемингуэй. И русские писатели Владимов с Зиновьевым, Высоцкий с Ерофеевым – должны быть определены в русской литературе именно как экзистенциалисты.

В этом пункте имеется терминологический казус.

Термин «экзистенциализм» в русской культуре традиционно связывают с именами Шестова и Бердяева; считается, что в России был свой экзистенциализм в философии – вот, философов имеем, один философ Кьеркегарда изучал, а другой, тот – о русском духовном. И на этом история русского экзистенциализма вроде как замирает; неурожайно выходит с экзистенциализмом в России. Но штука в том, что экзистенциализм – это вообще-то не философия, не вполне философия; если бы в России существовали лишь представители философского направления экзистенциализма – это просто означало бы, что в России данного течения не было никогда. Суть эстетики экзистенциализма совсем не в теории, а в самой наиконкретнейшей практике: в поступке, в поведении, в выборе – и представить существование этой эстетики «вхолостую», не выраженной в литературных и живописных произведениях невозможно. Строго говоря, отдельной философии экзистенциализма быть не может, нет такой умозрительной теории. Например, одной теории эскапизма достаточно, поскольку для того, чтобы доказать эскапизм на практике, следует ничего не совершать. Но нельзя быть теоретическим боксером, абстрактным альпинистом, гипотетическим экзистенциалистом. Существование человека – вещь сугубо конкретная, подлинность существования надо доказывать каждый день, утверждать примером.

Таким образом, принять то, что в русской культуре есть философ-экзистенциалист, но нет писателей-экзистенциалистов – невозможно. Кстати будь сказано, Александр Зиновьев сделал для понимания русского экзистенциализма гораздо больше, нежели Шестов или Бердяев, – те, собственно говоря, никакими экзистенциалистами не были: бытием теорию не они поверяли. Зиновьева я бы сравнил с Жаном Полем Сартром – он был и теоретиком, и практиком русского экзистенциализма.

Экзистенциализм в русской культуре несомненно был – и причем яркий. Просто он существовал не в работах Шестова (еще меньше в работах Бердяева) – а в литературе и в искусстве шестидесятых-семидесятых годов, параллельно со схожими процессами в Европе.

Высоцкий и Ерофеев – вот вам чистый, без примесей «экзистенциализм», обнаженная русская судьба (тут бы употребить слово «дистилированный», но оно не сочетается с именами Ерофеева и Высоцкого). Зиновьев и Владимов – вот вам рассказ о человеке, который чувствует себя вровень с историей и берет на себя труд отвечать сразу за всех.

В этих книгах нарисован образ общества и, что еще важнее, – написаны образы героев, а герои в русской литературе – большая редкость. Начнешь вспоминать: сколько же с тех пор было героев в русской литературе? Сколько их появилось за последние двадцать пять лет – время свободы и правды – и не вспомнишь ни одного. Сыщик Фандорин, разве что. Но он же не настоящий, картонный, из комикса.

Вы обратили внимание, что сегодня в изобразительном искусстве вовсе нет портретов – а в литературе совсем нет героев; нет таких героев, каким хотелось бы подражать?

В странное время мы живем сегодня: у этого времени нет ясного лица. Помните, мы приходили на выставки, и нас обступали лица нарисованных людей– да, подчас это были плакатные лица, но очень часто – живые. Помните героев песен Высоцкого – за каждым стояла судьба: за шоферюгой-дальнобойшиком, за пилотом истребителя, за алкоголиком, за разведчиком в черном бушлате; то были полноценные биографии. Помните скупых на слова зеков Шаламова, колючие диалоги матросов Владимова, язвительный язык Венички – что бы там ни было, достоинства они не потеряют: действительность может быть любая – но казалось, что героев русской литературе хватит надолго.

Принято повторять формулу «все мы вышли из „Шинели“ Гоголя»: сочувствие униженным и оскорбленным есть оселок русской литературы. Это и была миссия русского интеллигента – встать между униженной чернью и чиновником, принять на себя удар, стать адвокатом безъязыких и обиженных. «На каждой капле слезовой течи распял себя на кресте», а иначе – зачем искусство, если оно не спасает слабого?

Я добавлю к образу шинели – бородинские флеши. В конце концов, где и должна была пригодиться шинель – как не на войне. Толстой однажды показал, как униженных и оскорбленных следует защищать. Можно долго колебаться, охранять свои привилегии, но однажды приходится делать выбор – как сделал выбор Пьер, как сделал выбор Зиновьев, как его сделал сам Толстой – как это принято среди русских писателей. Встань на сторону слабых, будь с чернью – свои преимущества почти тщетою, по словам апостола Павла. Это и есть общее правило русского интеллигента. Если война – то воюй, если революция – иди в революцию. Если имеешь что-нибудь большее, чем у соседа, – отдай это. В огне брода нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю