355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Мах » Квест империя. Трилогия (СИ) » Текст книги (страница 74)
Квест империя. Трилогия (СИ)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:52

Текст книги "Квест империя. Трилогия (СИ)"


Автор книги: Макс Мах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 74 (всего у книги 99 страниц)

В каменном доме было прохладно, несмотря на то, что за порогом ночь продолжала дышать зноем. На дощатом столе в глиняных подсвечниках горели свечи. Никифор собственноручно расставил миски с фасолью и фаршированными перцами, тарелочки с острыми курдскими салатиками, принес круглый хлеб и кувшин с айрамом и наконец, когда Тамара, жена Никифора, принесла огромную, пышущую жаром и исходящую паром миску с мантами, торжественно водрузил посередине стола литровую бутыль с ракы.

– Этот огонь, – ухмыльнувшись, сказал он по‑турецки, – можно погасить только водкой. Пейте, ешьте, господа офицеры, и да будет с вами Божья милость.

Вняв совету старика, они, как следует, помянули друзей и на славу отпраздновали свои награды. Расстались только утром, вздремнув лишь пару часов на рассвете. Решад уехал раньше всех – ему надо было успеть на какую‑то важную встречу в Мармарис, а они, трое, добрались, не торопясь, до аэродрома, покурили напоследок и вылетели домой. Через четверть часа они уже дрались с греками над собственным горящим аэродромом.



* * *

Самое удивительное, что ее не изнасиловали и не убили сразу же после того, как поймали. Она приземлилась метрах в трехстах от все еще горящей турецкой ВПП. Приземлилась жестко, так что от столкновения с землей в голову ударила кровь и по ногам прошла мгновенная вспышка боли. Но каким‑то чудом себе она ничего не сломала, от удара очухалась быстро, вскочила на ноги и начала лихорадочно освобождаться от парашюта. Она оказалась на каком‑то сжатом поле, с выжженной солнцем белесой стерней, между двумя полосами густого черного дыма, который гнал от турецкого аэродрома душный горячий ветер. Вот из этого дыма и выскочили вдруг черные, покрытые копотью люди и бросились к Клаве. Она успела их увидеть и, бросив возиться с парашютной сбруей, схватилась за револьвер. Драгоценные мгновения ушли на то, чтобы расстегнуть кобуру, цапнуть за рукоять наган, но уже выпростать его из кобуры она не успела. Удар в челюсть свалил ее навзничь, и тут же кто‑то большой и черный, пахнущий потом и гарью, навалился на нее, одновременно отрывая ее руку от револьвера. Закричав от отчаяния, она попыталась ударить турка свободной левой рукой, но тот с силой боднул ее головой в лицо, и Клава на какое‑то время потеряла сознание. Очнулась она оттого, что почувствовала, как рвут на ней одежду. Вокруг кричали по‑турецки. Голоса были громкими, злыми, истеричными и вдвойне страшными оттого, что непонятно было, о чем они кричат. Кто‑то сорвал с нее шлем и теперь рвал комбинезон на груди. Но оттого, что делалось это в спешке, в бешенстве, среди дыма и грохота еще не завершившегося боя, и оттого, должно быть, что летный комбинезон – не легкое летнее платье, и грубую ткань руками порвать трудно, получалось это у насильников не очень споро. Едва пришедшая в себя Клава снова закричала и ударила нагнувшегося над ней солдата в лицо освободившимися руками. Он отлетел в сторону. Крики взметнулись с новой силой. Она попыталась встать, но кто‑то повис на ее правой руке. Клава крутанулась на месте, отчаянно пытаясь освободиться, но удар ногой по ребрам заставил ее съежиться, а от второго удара она лишилась дыхания. Сознание не оставило ее, и сквозь боль и немоту, вызванную обрывом дыхания, она отчетливо осознала, что ее ожидает, и ужас ворвался в ее мозг, все сокрушая на своем пути. Она стремительно впадала в панику, но именно в этот момент что‑то случилось в окружающем страшном мире, крики изменили тональность, и жадные руки перестали дергать и рвать ее комбинезон. Клаву вдруг подхватили, вздернули вверх, отчего голова ее несколько раз мотнулась из стороны в сторону, и попытались поставить на ноги. Ноги ее не держали, дыхание с трудом пробивалось сквозь переставшее пропускать воздух горло. Ее душили рвотные спазмы. Перед глазами стояло багровое марево. А ее все вздергивали и вздергивали вверх, пытаясь утвердить на неспособных удерживать тело ногах, а она лишь висла на чужих руках, извиваясь от истерических попыток втянуть в объятые огнем легкие хоть немного воздуха, ничего не понимая и ничего не видя перед собой. Тогда ее подхватили и быстро потащили куда‑то в сторону, и в тот же момент воздух, наконец, пробился сквозь барьер и с хрипом пошел по трахее в легкие. Она снова дернулась в рвотной конвульсии и окончательно мешком обвисла на руках тащивших ее солдат, глотая воздух разбитым ртом. Гомон и крики вдруг заглушил знакомый мощный звук, и, вздернув в неимоверном усилии голову вверх, Клава увидела сквозь красную пелену, все еще застилавшую глаза, что на нее стремительно надвигается что‑то большое и грохочущее. Как ни странно, но именно это видение вернуло ей малую толику осознания происходящего, и она поняла, что это самолет, а уже в следующие секунды, с другой точки и более ясным взглядом увидела, что это и в самом деле был истребитель, садившийся прямо на поле, вернее, уже севший и чуть не раздавивший ее и тех, кто собирался ее изнасиловать. Они, видимо, услышали его и успели среагировать, выскочив из‑под несущегося на них монстра и вытащив, не бросив свою добычу.

Теперь они стояли, тяжело дыша, обмениваясь какими‑то репликами, то и дело разражаясь хриплым идиотским смехом, а Клава висела на руках у двоих из них и сквозь упавшие на лицо спутанные волосы пыталась рассмотреть, что происходит перед ней. Дыхание постепенно выравнивалось, и паника на удивление быстро уходила, вытесняемая холодной ненавистью и горечью досады на то, что все закончилось так гнусно и подло. Истребитель, а это был турецкий Бе‑10, оставляя за собой шлейф белой пыли, проскочил, подпрыгивая на стерне, мимо них, развернулся, опасно накренившись и задев кончиком крыла землю, и побежал, замедляясь, обратно, обогнув их группу по короткой дуге – пилот стремился остаться в незадымленной полосе. Солдаты следили за его эволюциями, так что и Клаву разворачивали, как куклу, все время лицом к самолету. Теперь она смогла разглядеть даже детали. Истребитель остановился почти в профиль к ним, всего в десятке метров впереди, и она увидела перед собой скрещенные ятаганы и рваные дыры в фюзеляже и крыле. Фонарь сдвинулся, и из кабины на крыло выбрался пилот. Сбросив парашют на землю, он и сам спрыгнул с крыла и пошел к ним. Сквозь пот, заливавший глаза, и спутанные волосы, Клава с трудом могла разглядеть Янычара, но она пыталась. Любопытство к этому турку, которого один раз сбила она и который, в конце концов, сбил ее, вытеснило на время ужас из ее души. Турок был невысок, как и большинство летчиков‑истребителей, но широк в плечах. К ее удивлению, он оказался блондином, и был не столько смуглым, сколько загорелым. А глаза у него были серые. Он остановился перед ней, шагах в двух, может быть, и теперь она обратила внимание на то, что разговоры и смех давно смолкли. Янычар тоже молчал, рассматривая ее. Затем обвел взглядом остальных и что‑то сказал по‑турецки, короткое, повелительное. Постоял еще мгновение, дожидаясь, пока кто‑то из ее пленителей не ответил ему, – что‑то такое же короткое, но с другой интонацией, – кивнул, добавил еще пару слов, повернулся и пошел прямо через дым к все еще горевшему аэродрому.



* * *

После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушка‑пилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры Аль‑Хусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у Бейт‑Шеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они – ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, из‑под которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что Аль‑Хусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.

И вот теперь картины былого снова ожили в его памяти, но причиной была эта греческая женщина‑истребитель и его собственные солдаты.

Вообще, все это было странно до крайности. Женщина‑летчик! Он ни разу не слышал, чтобы у греков были женщины‑пилоты. Он неплохо знал греков и не мог представить себе, как бы это могло случиться, чтобы такая невидаль появилась в Греции. Или еще где‑нибудь. Во Франции была пара женщин‑пилотов, в Пруссии летала графиня Панвитц, была – он читал о ней в журнале – какая‑то русская летчица, то ли Нелюдова, то ли Неверова – Зильбер не запомнил ее фамилии, – которая поставила несколько рекордов пару лет назад. Но все они были спортсменками, любительницами, а не боевыми пилотами, тем более не истребителями. Но вот ведь случилось, и теперь перед его внутренним взором снова и снова проплывало то же страшное и притягательное видение: маленькая женщина в разорванном летном комбинезоне, спутанное золото волос, огромные голубые глаза.

В конце дня, когда уже были вчерне переделаны все первоочередные дела, а солнце успело зайти, он нашел время и для нее. Прихватив пару лепешек‑гезленме, кусок козьего сыра и бутылку красного вина, он прошел на уцелевшую во время бомбежки гауптвахту, кивнул охранявшему ее дверь солдату и вошел в камеру.

Женщина стояла у противоположной стены. Возможно, перед его приходом она сидела на койке, покрытой грубым одеялом, или даже лежала на ней, но, услышав шум за дверью, предпочла встать. В камере было достаточно светло – лампочка внутри сетчатого плафона горела с тех пор, как два часа назад снова заработал генератор, – и Зильбер смог ее рассмотреть. Сейчас она была одета в мешковатый летный комбинезон французского образца, какими пользовались в турецкой армии. Он был ей велик, но хотя бы чист и цел. Она умылась и кое‑как расчесала волосы. Губы у нее были разбиты и ощутимо припухли, но в целом лицо почти не пострадало, и Моня с трудом заставил себя не смотреть в это красивое лицо, в эти глубокие голубые глаза. Он отвел взгляд, шагнул к койке и положил на нее пакет с принесенной едой. Снова отошел назад – он заметил, что женщина напряжена, и не хотел ее пугать. Встав около двери, он спросил ее по‑французски:

– Comment on vous appelle?[268]

– Moi de Klavdy Neverova, la citoyenne de l'Empire Russe,[269] – ответила она твердым голосом. Голос у нее оказался на удивление низким, с хрипотцой, может быть, природной, а может быть, и вызванной волнением.

– Вы русская?

– Вы говорите по‑русски?

Оба они были в одинаковой мере удивлены.

– Да.

– Мои родители из Новгорода.

– Да уж!

– Вам не надо бояться. Все плохое кончилось. Мы не воюем с Россией. Вас передадут в ваше посольство в Стамбуле.

– Спасибо.

Он все же засмотрелся в ее глаза. Это было… Он заставил себя не думать о том, что это было.

– Я принес вам поесть.

– Спасибо.

Он спохватился, что забыл об одном, возможно, немаловажном для пленной моменте.

– Вы курите? – Он начал вытаскивать из кармана пачку папирос.

– Да.

– Вот, возьмите. – Он протянул ей пачку и полез за спичками. Зильбер понял, что ему следует уходить. Еще немного, и ему не выкрутиться.

– Мне надо идти… Но… Один вопрос. Надеюсь, что это не против правил чести. Это личное.

– Да?

– Кто летал на «семерке»?

– Я.

Он вздрогнул. Взгляд его, как завороженный, снова встретился с взглядом голубых глаз. Ему потребовалось усилие, чтобы овладеть собой, но с этим он справился.

– Спасибо. Вы отличный пилот.

Зильбер повернулся и вышел. Дверь за ним захлопнулась, лязгнул запор, но ничего этого он уже не слышал. Твердо ставя ноги и не глядя по сторонам, он вышел с гауптвахты и пошел прочь.

Они таки встретились, и он ее сбил. Он сбил «семерку» и выполнил долг перед Стефаном и его семьей. Он вернул и свой долг, но счастлив он не был. И удовлетворен он не был тоже. В душе была только горечь. Он встретил сегодня женщину, о которой мечтал всю свою жизнь. Он встретил ее и даже спас, как и мечталось ему в далекой, полной романтического бреда юности. Но завтра или послезавтра ее отвезут в Стамбул, и они уже никогда больше не встретятся. Если только не в небе, как враги, ведь когда‑нибудь Турция снова будет воевать с Россией. Вот так вот, как враги! А ведь все это уже было между ними. Она убила его друга и чуть не прикончила его самого, а он сбил ее и чуть было не обрек на страшную смерть. В голове проносились обрывки мыслей, сжималось от тоски сердце, а майор Зильбер с каменным, ничего не выражающим лицом шел в ночь.



* * *

Папиросы оказались очень кстати. Есть ей не хотелось совершенно, а вот курить… У нее разыгрались нервы, да оно и неудивительно. Плен – это вообще‑то приключение не из приятных, а плен после смертельного боя над аэродромом противника, после того как ты выбрасываешься из подбитого самолета, вырывая у смерти еще один шанс, и летишь в неизвестность, вниз, на горящую и взрывающуюся землю врага, где только чудо, в лице этого еврейского турка, спасает тебя от жуткого конца…

В тихой маленькой камере аэродромной гауптвахты кружили демоны ада. Клава отходила от пережитого медленно, с трудом, все время сваливаясь обратно в омут воспоминаний о том, что произошло с ней, казалось, вечность назад, а на самом деле – не далее, как сегодня утром. Она переживала эти события снова и снова, и, может быть, теперь каждый эпизод ее короткой эпопеи переживался даже острее, потому что прошло уже какое‑то время, и злоба дня уступила иному видению событий.

Она сидела на кровати, курила, изредка отпивая из принесенной Янычаром бутылки, и демоны, ее демоны были с ней все так же кружа вокруг и задевая ее своими мягкими крыльями. И каждое такое прикосновение было похоже на удар грома или электрический разряд, который заставлял ее снова проживать прожитое однажды, порой совсем не так, как оно случилось на самом деле, но оттого не менее, а даже более ярко.

…И вспыхивает самолет Павлидиса, и она слышит жуткий вопль горящего пилота, хотя такое и невозможно, но она слышит его… а между тем грязные черные руки рвут на ней одежду, захватывая вместе с тканью ее кожу, ее плоть, и кто‑то, чьего лица она не может видеть в густом дыму, дымом же и пахнущий, просовывает руки, сопя от напряжения, между ее тесно сжатых бедер и вдруг с силой раздергивает ее ноги в стороны… И теперь уже кричит она… Она кричит, а струи огня, раскаленные спицы трассеров нащупывают ее машину, и лишь секунды и метры отделяют ее от смерти, но трассы сходятся на Дунаеве, и лишившийся крыла истребитель рушится, кувыркаясь, в бездну, унося с собой пилота. Крик Валеры Дунаева она тоже слышит сейчас, и этот крик вплетается в общий хор воплей, криков, стонов и смеха, в которых корчится распростертая на земле растерзанная женщина.

У Клавы вдруг свело спазмом мышцы живота. Боль прошла раскаленным ножом снизу вверх, от паха к сердцу. Фантомная боль несостоявшейся смерти. Пот тек по ее лицу, стекал струйками по спине. Было жарко, но ее била дрожь, и крутился перед глазами дикий калейдоскоп видений, и звучали в ушах ужасные голоса. Но вот что странно, сквозь весь этот бред то и дело проступало лицо Янычара. Жесткое, волевое лицо решительного и мужественного человека. Хорошее лицо. Она видела его дважды за этот долгий, как целая жизнь, день, и он ни разу не улыбнулся, конечно, но Клава была уверена, что у него просто обязана была быть очень хорошая улыбка. Откуда она это взяла, почему так думала, было совершенно непонятно. Но она знала это наверняка. Просто знала.

Он вообще оказался славным парнем, этот Янычар, ее несостоявшийся убийца и ее же спаситель. И вовсе он не турок, а еврей, но все равно, за неимением имени, пусть остается Янычаром. Он сказал, что ее передадут посольским, и это означало, что все плохое для нее миновало. Она сидит на гауптвахте, а не в тюрьме, под защитой воинской дисциплины и Женевской конвенции. Ее война закончилась, и скоро она будет дома, в России. Однако конец ее войны означал также и то, что с Янычаром она уже не встретится никогда. Она вдруг поняла, что никогда – это очень страшное слово. Его окончательное и непреложное значение оказалось для нее мучительным в гораздо большей степени, чем она могла бы себе объяснить. Никогда. Это означало, что она никогда уже не посмотрится в его серые глаза, как в два очень доброжелательных и сочувствующих ей зеркала. Он никогда не заговорит с ней на своем не очень хорошем русском, и на хорошем французском он с ней тоже говорить не будет никогда, и никогда она не услышит больше его голос… И он ее никогда не обнимет… и не поцелует никогда… Она поймала себя на том, что уже не переживает ужасы прошедшего дня, а тоскует о несостоявшейся любви с мужчиной, которого едва знала, даже имя которого ей не было известно.

«О господи! – сказала она себе. – Да ты, пилот, совсем спятила! Какая, к черту, любовь! Ты его убила, считай, два раза, а он убил тебя. Ну не до смерти. Так это случай. На самом деле, убил. Стрелял, попал, сбил… значит, убил!» Но вот какое наваждение: его лицо снова и снова возникало перед ней, и тоска по неслучившейся любви вытесняла из ее души и горечь поражения, и страх, и ужас… Все!

Клава Неверова – Дюймовочка Неверова – была красивой женщиной и знала об этом. Это знали и все окружавшие ее мужчины и, не стесняясь, говорили ей прямо в лицо, с той или иной степенью галантности и сдержанности. Но личная жизнь истребителя Клавы Неверовой была, на удивление, обыденной, даже бедной, если по правде. В ее жизни, почитай, и не было настоящей любви. Гимназист Федя Краснов в далеком Ростове, в далеком двадцать восьмом, писал ей стихи. Он был милым мальчиком, и она полагала, что любит его, но когда в 1935‑м она узнала из газет, что уже успевший сорвать шумный успех молодой талантливый поэт Федор Краснов утонул по пьянке в Крыму, лишь сожаление об оборванной жизни хорошо знакомого ей человека коснулось ее души. Любви там не было. Была жалость, печаль, но не любовь. Потом был штабс‑капитан Завадский… Он был великолепным пилотом и душой общества. Он замечательно пел старинные русские романсы, а выпив, и французский шансон. Он был чудным любовником, тактичным, нежным, умелым, и он, вероятно, действительно ее любил. Завадский буквально носил ее на руках. Возможно, проживи он подольше, продлись их отношения хоть еще несколько месяцев, и увлечение сменилось бы любовью, но Алексей разбился на новой машине Поликарпова, и все, что не состоялось, так и осталось в сослагательном наклонении. Эти двое, Краснов и Завадский, и были ее личной жизнью. Остальные три‑четыре кратких и нелепых романа, возникших не из душевной потребности, а только от зова плоти, помноженного на силу винных паров, личной жизнью можно было не считать. Клава усмехнулась саркастически и закурила новую папиросу. В конце концов, Янычар сказал: день‑два. Ей недолго осталось «томиться в плену». Созвонятся, договорятся и – здравствуй, родина!

Но вышло не совсем так, как ей думалось…



* * *

День прошел спокойно. Утром ей принесли поесть и кувшин воды, чтобы умыться, и оставили в одиночестве до обеда, когда снова принесли еду. Время тянулось медленно. Папиросы кончились, а новую пачку никто ей не предложил. Снаружи доносились голоса, лязг железа, шум моторов. По‑видимому, турки наводили порядок на своей разгромленной базе. Уже начало смеркаться, когда дверь снова распахнулась, и вошедший солдат жестами пригласил ее выйти. Двое конвойных провели ее по совершенно не запомнившемуся ей коридору, короткой лестнице и новому, уже более короткому и широкому коридору. Они вышли под небо и пошли в сторону каменных домиков, часть из которых лежала в руинах. Вообще, разрушения, причиненные вчерашней бомбардировкой, оказались впечатляющими. Клава увидела и сгоревшие самолеты, сваленные прямо в поле, недалеко от ВПП. На полосе несколько групп солдат и феллахов работали, засыпая воронки. Они прошли мимо большой воронки, в сгущающемся сумраке Клава рассмотрела сгоревшую рощицу метров в двухстах от нее. Потом им попался перевернутый полугусеничный тягач и совершенно выгоревшая легковушка, и они достигли, наконец, цели своего путешествия – двухэтажного дома, оставшегося невредимым, но лишившегося всех стекол в окнах. Вход оказался с противоположной стороны, так что им пришлось еще обойти этот приличных размеров, сложенный из каменных блоков дом. У входа обнаружилась площадка, на которой стояло несколько автомобилей и колесный танк, а у дверей – часовые. Ее провели внутрь и доставили к еще одним плотно закрытым и охраняемым двумя солдатами дверям. Прождав минут десять перед закрытыми дверями, Клава наконец вошла в кабинет. В кабинете оказалось неожиданно много народу. Прямо перед дверью за письменным столом, под поясным портретом султана, сидел какой‑то важный чин, похоже, что генерал – Клава не очень хорошо разбиралась в турецких знаках отличия. Это был коренастый, широкий и очень смуглый мужчина, с густыми черными усами и черными же глазами. На голове у него была не ожидаемая феска, а вполне европейского фасона фуражка, из‑под околыша которой видны были седые виски. С двух сторон от генерала стояло по офицеру, и еще один обнаружился у самой двери, слева от Клавы. У окна стоял Янычар с ничего не выражающим лицом, а за спиной вошедшей Клавы застыли двое вооруженных винтовками солдат.

Генерал с видимым интересом рассматривал Клаву, и ей очень скоро стало не по себе под взглядом этих черных блестящих глаз. Ей очень не понравился этот взгляд и то, как бесцеремонно прошелся он по ее лицу и фигуре. Все это происходило в полной тишине. Генерал молчал, а остальные, по‑видимому, не смели говорить без его разрешения. Наконец генерал сказал что‑то по‑турецки. Голос у него был низкий и сильный, но произносил он слова тихо и медленно.

– Назовите свое имя и звание, – перевел на французский стоявший слева от нее офицер.

– Неверова Клавдия, – ответила она. – Я подданная Российской империи. В греческой армии служила в качестве волонтера. Звания не имею.

Перевода не последовало, и Клава поняла, что генерал конечно же хорошо знает французский язык, как и абсолютное большинство старших офицеров турецкой армии. Он просто демонстрировал свою значимость, дистанцию между ним, генералом, и военнопленной.

Генерал снова сказал что‑то – две‑три фразы, но эти его слова ей уже не перевели. Однако выражение лиц присутствующих в кабинете офицеров ей не понравилось. По лицам офицеров, в ответ на слова генерала, прошла какая‑то волна улыбок, очень определенного свойства, а в глазах появился характерный блеск. Возможно, это и не встревожило бы Клаву, если бы не одно обстоятельство. Янычар не улыбнулся, он нахмурился.



* * *

– Ахалан бикун,[270] Эма.

– И тебе шалом,[271] Решад.

– Как поживает твоя семья? Все ли благополучно?

– Спасибо. У них все в порядке. Вчера получил от мамы письмо. Она пишет, что все здоровы. Отец работает. Саша заканчивает Технион. Будет работать у отца на моторном. А как твои, Решад? Все ли здоровы? Как Надия? Как Йилмаз?

– Божьим промыслом. Все здоровы. Йилмаз пошел в армию, но, думаю, все закончится быстрее, чем их пошлют на фронт.

– Дай бог.

– О чем ты хотел говорить?

– Ты становишься похож на еврея: сразу за дело.

– Такая у меня служба, Эма. Слушаю тебя.

– Мне нужна помощь, Решад.

– Чем я могу помочь, брат?

– Эта девушка… летчица, которую я сбил…

– Кысбалах![272] Эта шармута[273] убила моего брата!

– Она убила его в честном бою, Решад. Как воин воина. Она и меня сбила, если ты забыл.

– Не забыл. Прости, брат. Я злюсь не на нее.

– А на кого?

– На себя!

– ???

– Я бессилен помочь, Эма. Селим‑паша хочет ее, и он ее получит. Кисмет.

– Что значит «хочет»? Мы в каком веке живем? Она же военнопленная!

– Она никто! Она пыль под ногами правоверных. Она… Селим‑паша генерал и родич визиря!

– И контрразведка не хочет вмешиваться…

– Он не шпион и не предатель. Он командующий округом. И… Эма, ты же уже не мальчик с Адара! Селим‑паша турок. Понимаешь? Он турок из знатной семьи, а ты еврей, а я – араб, да еще и немусульманин к тому же. А она… она просто красивая баба, за которой нет семьи. Ты понял меня?

Он замолчал, поднял свой стакан с неразбавленным ракы, посмотрел на него, как бы сомневаясь, и выпил водку залпом. Одним сильным глотком. Затем вынул из пачки папиросу и закурил. Моня сидел молча, рассматривая Решада, понимая всю правоту друга, но не в силах смириться с таким положением дел. Он смотрел на Решада, а видел лицо русской летчицы и понимал, знал наверняка, что это еще не конец. Чувствовал, как поднимается в нем решимость сделать что‑нибудь такое, после чего возврата к прежней жизни не будет, и знал, что сделает это, что бы это ни было и чем бы ему ни угрожало. Знал, что сделает все ради этой женщины, которая убила брата его друга, чуть не убила его самого и едва не была убита им. Вот только там была война, а здесь была подлость.

– Что для тебя эта женщина? – нарушил молчание Решад.

– Дело не в женщине…

– Гей ин тохас,[274] Эма!

– Хорошо. Это дело чести!

– Честь – это хорошо, но ты врешь. Только не знаю, кому ты врешь, Эма, мне или себе?

Решад замолчал. И Зильбер тоже молчал. Ему нечего было сказать. Решад был прав. Между тем Решад докурил свою папиросу, затушил ее и негромко сказал:

– Если об этой женщине узнает пресса… не наша… Ты понял? Не наша. Ты помнишь Вайса?

– Какого Вайса?

– Моше Вайса. Он учился годом позже.

– Вайс… Да. А какое это имеет…

– Майкл Вайс представляет в Иерусалиме Ройтерс…

– Ройтерс… Я понял.

– Эма, Селим‑паша не забудет.

– Не забудет.

– Ты перечеркиваешь свою карьеру.

– Элохим гадоль.[275] Спасибо, Решад. Ты мне помог.



* * *

Зимой тридцать восьмого она работала на линии Милан‑Варшава. Седьмого февраля из‑за грозы, разразившейся над горами, ей пришлось сесть в Цюрихе. Погода была скверная, в Цюрихе шел дождь, но ей все равно пришлось садиться, так как выбора уже не оставалось. Впереди по трассе бушевала гроза, аэродромы Швейцарии, Южной Германии и Австрии были закрыты – у них шел снег, а до Милана у нее уже не хватало горючего. Села она нормально, но перспективы были безрадостные. Синоптики на вопросы, когда же откроется маршрут, только пожимали плечами и раздраженно бормотали что‑то о фронте циклона. Делать было нечего. Сидеть в аэропорту – бессмысленно, и от нечего делать она отправилась в клуб летчиков на Ваффенплатцштрассе. В клубе было тепло, накурено и шумно. И вот среди этого шума, состоящего из смеха, звона бокалов, многоголосого и многоязыкого говора, она и услышала имя человека, с которым хотела встретиться уже давно, с тех самых пор, как военный автомобиль доставил ее к воротам русского посольства в Стамбуле и двое молчаливых людей в гражданской одежде передали ее под расписку консулу Российской империи.

– Herr Weiss?

– Ja. С кем имею счастье познакомиться?

– Я… Меня зовут Клавдия. Неверова.

– О!!! Клаудиа! Вот так встреча! Я вас помню! Этот репортаж стоил мне аккредитации в Иерусалиме!

– Сожалею…

– Что вы, Клаудиа! Какие сожаления? Все вышло к лучшему. Мое начальство, в Ройтерс, сочло, что, как у вас говорят, «овчинка стоит выделки».

– Ну если так… В любом случае, я хотела вас поблагодарить. Я оказалась… скажем, в затруднительном положении.

– Да уж. Представляю!

– Не представляете, Майкл. Но это и неважно. Спасибо!

– Не за что! Впрочем, «долг платежом красен». Ведь так у вас тоже говорят?

– Говорят… А что вы имеете в виду под платежом?

– О! Совсем не то, о чем вы подумали! Хотя, видит бог, вы такая красавица, что я бы… Нет, нет! Не волнуйтесь. У меня есть подруга, которая не спускает с меня глаз. Даже сейчас. Увы…

– Тогда…

– Всего лишь рассказ. Рассказ о войне из первых уст. Ваших уст, Клаудиа. Война в воздухе… Где вы летали, Клаудиа?

– На континенте и над островами.

– Вот и прекрасно. Из этого выйдет замечательный очерк.

– Даже не знаю, интересно ли это хоть кому‑нибудь.

– Зато я знаю. Вы смогли бы уделить мне пару часов вашего драгоценного времени?

– Сейчас да, а завтра… зависит от погоды.

– Значит, сегодня.

– Вы очень целеустремленный человек, господин Вайс.

– Майкл.

– Что?

– Майкл. Просто Майкл, и ведь вы уже так ко мне обращались… Так что – просто Майкл, и давайте сядем куда‑нибудь. Ну вот хоть сюда. Здесь нам будет удобно.

– Майкл.

– Да?

– Один вопрос. Откуда вы узнали?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю