355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 36)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

17

Амо заснул. Он лежал, повернувшись на правый бок, и, пугаясь этого глубокого сна, Наташа наклонялась над ним, вслушивалась в его дыхание. «Какое счастье, что еще можно быть рядом, видеть его, слышать, вместе с ним проходить все. Только б не обрыв», – думала Наташа.

Она ловила себя на самом нелепом – какие-то жалкие фантазии о чудесах осаждали ее в последние недели.

С трудом Амо повернулся и лег на спину.

– Наташа, брусничку б.

Она поспешно взяла с его стола стеклянный графин, наполненный брусничным соком, налила в поильник и наклонилась над Амо.

– Сядьте, Наташа, рядом, так удобнее.

Она приподняла его голову и поднесла длинный носик поильника к губам Амо, как бы помогая раздвинуть их, потом зубы. Он глотал медленно.

– Расскажите мне вчерашнее. Как хорошо, вы и в лес меня сводили, – он помолчал, – потом на полянку… Еще можно.

– Брусники?

– Нет, туда, – он прикрыл глаза.

Вчера она сочиняла ему про то, как их друг Слава Большаков, – а он с Севера, и привез бруснику, и сам тут, на кухне, приготовил сок, – собирал ее.

Наташа и не знала, кто на самом деле собирал ту бруснику.

Но и сейчас она, пока с перерывами поила Амо – так просили врачи, – и «повела» его на большую поляну, где росла брусника.

– Только вышел наш Слава с лукошком, чтобы собрать для Амо брусничку, наклонился, стал обирать ягоду, отделяя ее от маленьких толстокожих листочков, зеленых-зеленых, как вдруг услышал – вроде б кто из леса выходит, шумно продираясь сквозь кусты. И тоже к поляне.

Слава-то как раз в этот момент для удобства, чтобы легче собирать было ягоду, стал на колени. А тут поднял на шум голову и видит: огромный медведь с другой стороны полянки стал вдруг на задние лапы и смотрит, кто это в его владения проник, такой-сякой. Слава не из робкого десятка, но сразу и он опешил, пожалуй, испугался малость. А медведь спросил, голос у него не совсем нашенский – человеческий, но вроде б басовитый: «Кто ж осмелился тут шастать?!»

Наташа видела, как внимательно глядел на нее Амо. Его глаза полны были детского доверия и покоя. И у нее подступил к горлу комок.

Беспомощность все более одолевала Амо, голова нещадно болела, онемели стопы ног, левая рука, и несколько дней он ничего не мог проглотить, кроме спасительной брусники, ото всего другого его выворачивало.

Но сейчас в глазах его сквозила доверчивая безмятежность, он будто и сам вышел на полянку. Она продолжала:

– «Не смей собирать бруснику! – взревел медведь. – Тут моя полянка и моя ягода».

Слава ответил. Голос его немного дрожал, хоть он и смелый парень. Только смелым был он, когда ходил стенка на стенку мальчонкой в своем Архангельске, а тут уж не человек перед ним, зверина могучая. Так вот Слава и говорит:

«Мой друг Амо очень сильно приболел, и брусничка ему спасительница, я не для себя собираю, для него».

«А что за человек твой Амо?»

И тут Слава порассказал, как это наш Амо дружил с разными зверями и птицами, а в цирке к нему привязался молодой медвежонок. А едва он простыл, тот мишка, Амо за ним ухаживал, дежурил по ночам, хотя и не был дрессировщиком, только шутки шутил на манеже, поблизости от медвежьего детеныша. Внимательно выслушал Славу медведь, махнул лапой и ответил:

«Бери хоть всю бруснику да передай своему дружку Амо, чтобы, как выздоровеет, приезжал сам ко мне брусникой лакомиться, я приглашаю его». И повернулся спиной к Славе, исчез в лесу.

– А что же Слава, после того, поторопился уйти? – спросил Амо.

Но слово «поторопился» никак ему не давалось, он дважды в нем споткнулся и потом растерянно поглядел на Наташу.

– Нет, Слава собрал полное лукошко. Теперь пейте только вовсю сок той брусники, она такая целительная, да еще это подарок не только Славин, но и самого медведя.

Амо слушал как-то непривычно серьезно.

Наверно, он видел перед собой тихую полянку, и лес, и землю, круто усыпанную кустиками брусники. Быть может, он ушел, пока слушал тихий голос подруги, туда, укрылся от неминучей беды, терзающей боли.

Так и не узнав всего, Наташа понимала, как и что виделось ее другу.

Ему в минуты эти дышится просторнее на поляне, он впитывает ее росное дыхание, вбирает глазами крепкую лепку брусничных ягод, не удивлен, а принимает как само собою разумеющееся хозяйский приход медведя, и его ободряет щедрость, такая понятная и дружелюбная.

Амо снова впал в забытье. Наташа подоткнула одеяло вкруг его ног. Едва касаясь рукой его головы, поправила прядку, падавшую на лоб. За последние месяцы волосы Амо заметно поседели, еще более подчеркнув мальчишеский абрис его лица.

Когда Наташа хотела выйти из комнаты, чтобы наведаться к Яре на кухню, услышала слабый голос Амо:

– Пусть Яра спит, она всю ночь и утро провозилась со мною. Наташенька, принесите мой зонт из коридора. Он пришел из цирка проведать меня, да так и остался со мною, не захотел уходить. Старый партнер, понимает, что к чему.

В три присеста Амо одолел слово «партнер», а Наташа поторопилась принести зонт.

Амо попросил его раскрыть. Молча поглядывал на зонт, потом устало зевнул и смежил веки.

Через несколько минут раскрыл глаза, снова посмотрел на большой черный зонт, и лицо его прояснело, как бы осветившись изнутри, он прошептал зачин давно знакомой и Наташе японской сказки, не однажды она слышала ее от Амо:

– В старину это было, в далекую старину. – И добавил: – Или по-нашему: жил-был зонт, да не простой, а Живой зонт, и вот что он надумал. – Амо показал глазами на своего черного приятеля с объемистой закругленной ручкой. – Чудак, он останется не у дел, я не смогу его захватить с собою. Наташа, приютите его у себя. Иногда он вам что-то смешное напомнит. Нет-нет, он возражает, слышите? Мол, «зонты раскрывают, только когда плачет небо». Это он толкует про свой черный цвет. Вздор. Он уже умолк. Не хочет показаться сентиментальным парнем.

Но в слове «сентиментальный» Амо совсем запутался, и Наташа старательно повторяла это неблагодарное слово, чтобы вывести Амо к концу фразы.

Устав, он опять долго не открывал глаз.

Когда открыл, тихо спросил Наташу, не очень ли она устала.

Потом почти шепотом добавил:

– Теперь я знаю, как Деснос уходил, и тело вот так истаяло, как мое. А когда его узнали чужие, он даже улыбнулся… А я все еще с вами вместе. Только не успел я выстроить «Автобиографию». И жаль Яру. Очень. – Он помолчал. – Ей-то со мною так и не расстаться. Но хорошо ведь, не сорвал ее сюда. – В слове «сорвал» он безнадежно спотыкался…

Он не торопился. Он больше никуда не торопился и не спорил даже с собою.

Наташа в эти дни ненавидела себя, полную сил, здоровую и беспомощную. Не в ее власти было отдать все это в обмен, чтоб как-то продлить жизнь Амо. Она видела, как все дальше и дальше он втягивается в водоворот, беззвучно круживший его.

Но Амо опять вернулся из полузабытья.

– Конь и звезда двигаются вместе, а всадник? Всадник, Наташа, как? Нет-нет, я не в бреду… Всадник, наверное, видит, как они оба, его конь и звезда, удаляются.

И снова долгая пауза.

– Но со мною остается маленький ослик, его зовут Фасяник.

И вдруг Амо, едва улыбнувшись краешком губ, открыл ладонь правой руки, и Наташа увидела крохотного янтарного ослика.

– Мне кажется, я еще чувствую его тепло, он мне не изменил. Мы ж собирались долго странствовать. Оставите его со мною. Он, помните, помогал брести за Реем в океане, Фасяник…

Он уходил ребенком, с ясным сознанием, ни на что не жалуясь…

18

Андрей избегал пауз, как бы мешая Амо отойти от упрямо продолжающейся жизни.

Для этого и не требовалось особых усилий – тот и не собирался превращаться в воспоминание.

Он присутствовал на самых острых диспутах, только, как и раньше, занимал в аудитории незаметное место. Он же так и говаривал Андрею: «Я себя отлично чувствую в самых последних рядах, среди неаккредитованных юнцов и технарей, вроде б укрыт я шапкой-невидимкой».

Но едва возникала мысль: «Амо наверняка вырубил бы время и появился тут», как Андрей чувствовал прилив сил, замечал в аудитории вовсе и незнакомых людей с заинтересованными физиономиями, сразу оценивал ход дискуссии как бы со стороны, выстраивал свои ответы оппонентам с той напористой силой, какая раньше будто б в подобных положениях за ним и не водилась.

Выдерживая баталии иной раз в самых неожиданных ведомствах, в связи ли с рейсом, арендой судна или по каким-нибудь еще более сложным позициям, Андрей порой находил выход из положения, какой раньше б не только не пришел ему в голову, но просто он бы счел себя на него и вовсе неспособным. Он вдруг прибегал к шутке, защищая самое насущное, и теперь не раз уже это его выручало. Ловил себя на том, что нередко оказывался учеником Амо, может и подающим некоторые надежды, конечно же в самых скромных масштабах, но без них-то везти ему воз было бы намного сложнее.

Он вспоминал, каким именно голосом Амо ему твердил:

– Важно не дать почувствовать, где ты кончаешь шутить! Надо уметь серьезные вещи показывать так, чтобы их приняли за шутку, но запомнили, а при возвращении к шутке вдруг и хватились бы – она замешена на драме. А только мы сами и догадываемся – порой она и трагична.

Нет, Андрей и не воображал, будто мог как-то напрямую прибегать к неповторимым свойствам Амо. Но уже его присутствие многое высветляло или, наоборот, резко определяло контуры иных отношений, событий.

Он на что-то наталкивал Шерохова, порой ошарашивал своими вопросами, они уже возникали по системе иной, чем у Андрея. Его даже теперь совсем молчаливая поддержка по-прежнему помогала Шерохову.

– Ах, Андрей, – говорил он незадолго до того, как проступили признаки болезни, – мы с вами так сошлись по искренности душевной и тяге к изобретательству. Вот другие прячут свои концы, не показывают, откуда добывали Живую воду, а нам-то к чему скрывать?! Мы в Дороге. А Дорога каждого из нас не проста, мы-то часто сами ее мостим, сами осваиваем. Тут и важно не свалиться на обочину, не проспать собственные догадки.

А в другой раз он, уходя уже глубокой ночью от Андрея, стоя на самой нижней ступеньке крыльца, вдруг спросил:

– В какие времена перекрестились-то наши с вами пути? В последнюю треть века, подумать надо! Вновь и вновь мы спрашиваем себя: какова же роль одного, всего одного человека, маленькой планеты с коротким временем бытия, в век массовых, неслыханно тотальных уничтожений. «Их уничтожали миллионами только в концлагерях», подумаешь! В одном Китае теперь живет миллиард». Есть и такая логика. И вот мне кажется – сохранять уважение, более того, удивляться скромному бытию в наши дни своего рода личный подвиг. Разве нет?

В самый неожиданный момент Андрея как бы настигали его, Амо, сомнения или откровенность, но не обременительная, а как бы помогающая уяснить самому Шерохову необходимость тех или иных действий.

Нет, Амо не произносил рацей, но вновь и вновь теперь возвращался его исполненный тревогой голос, его, гибаровская, интонация сомнения или раздумья:

– Все кажется, что найдешь вот-вот тот единственный ход к материалу, который не может, не должен смахивать на банальную историю, еще одно натуральное развитие действия. И вот оно, кажется тебе, решается и глубоко, и в какой-то мере кому-то привидится незабываемым. Но невозможно еще раз бежать по уже запылившемуся пути…

Теперь Андрей переписывался с Ярославой, ожидая ее ответов, уже готовил загодя свои.

Она работала над альбомом «Мим-Скоморох».

«Амо я не успела признаться в своем замысле, не думала, что завершать его суждено будет без него. Но исподволь, пока все разрастался его спектакль «Автобиография», импровизации для него, я работала над своими графическими листами.

Нет, чаще всего я не шла по пятам Амо, возникали не иллюстрации, а композиции, такие же многоликие, как сменяющиеся его фантазии – капричос. Тут старина и космическое «межпланетье», как говаривал Амо, невольно соседствовали.

Жили мы с ним в долгих разлуках, потому привыкла я про себя вести непрерывные диалоги с Амо. И когда наконец мы обретали друг друга наяву, разговор продолжался так же естественно, как будто Амо пришел ко мне из соседней комнаты. Только у него появилась привычка: он не просто называл меня, а будто выкликал, растягивая мое имя, раскатывая его на все гласные. Вы же знаете его интонации, ни с кем не схожие. Да, он тихо выкликал меня, будто наново нарекая именем, с которым сроднился.

Вам могу писать я как на духу. Точно знаю, как вы друг для друга стали вторым «я».

Я не ревновала, хотя задумывалась, почему же во мне так и не загорелся синий огонек протеста. Еще давно нашла ответ: к Амо поздно пришли праздники, вымечтанные, казалось бы несбыточные. Ведь он прожил намного более долгую жизнь, чем показывает календарь ее. Грубые лапы держали порой за горло его в раннем детстве, когда у иных так легко и просто катилось забавное колесико жизни, оберегаемое добрыми руками взрослых. Но детство его и несметно одаривало. Оно заселено было чудаками, странниками, и в нем жила девочка Алена, ставшая добрым духом маленькой, но уже артистической его личности.

Ему повезло в дружбах, впервые – с режиссером Юбом, позднее – с Вами.

Праздники состоялись, когда он уже совсем терял надежду на них.

Вы вошли в его жизнь как изначально недостававшая часть ее. Я не берусь, да Вы и не нуждаетесь в том, чтобы я все это попыталась втиснуть в слова.

И как обозначить, чем стал Ваш дом для него?! Ваш и Наташин.

Когда болела его мать, а он буквально бежал от той Варвары, что случайно вторглась в его существование, он метался, пока не обрел вашу дружбу. Нет, в благожелателях, товарищах у него и отбоя не было, но речь-то была об ином.

Он был счастлив и несчастлив, что встретилась я. Расстояния непрерывно изматывали его, хотя он старался скрыть и это. А тут он обрел, как писал мне, свою Собственную планету, куда приходил с ворохом выдумок, где принимали его не только всерьез, но нуждались в его присутствии.

«Со стороны наша дружба с Реем может выглядеть парадоксальной, но втайне мы уже оба знаем, как незаменим наш обмен».

Да, праздники души пришли к нему не слишком рано!»

Андрей улавливал – в письмах Ярославы проскальзывали даже материнские ноты, терпение любви, какая вбирает в себя все без изъятия, со смирением единственной преданности.

Андрей знал от Амо, тот хотел видеть ее в сильной позиции, отстаивающей первородство своих линий, духа, сути, стати.

Но ей-то теперь временами казалось почти непосильным – как же он ушел, оставив ее и без напутствия, впервые хотелось ей его наставлений, указаний при уходе.

«Нет, – писала она Андрею, – он уходил иначе, чем Ваш тезка Болконский. Тот отстранился от земной Наташи загодя. Очень страдал и потому отошел от всего земного, верно, подсознательно растворяясь в небытии, оставив Наташу в грозившем поглотить ее целиком одиночестве. И так длилось несколько бесконечно-томительных дней.

После того, как мама рассказывала мне о гибели моего отца в Терезине, я много раз думала о том, как важно для живых понять уход самого близкого, принять из рук в руки, из уст в уста еще теплящийся огонек его жизни. И пронести его до самого конца своей жизни, заслонив от всех ветров, от бездумья, от забывчивости, беспамятства эгоистичных.

Амо до последней минуты пребывал со мной. И где нашел он в себе силы так крепко меня поцеловать, когда увозили его в реанимацию за два часа до его последнего беспамятства.

Я поднялась в машину-перевозку, наклонилась к нему, а он притянул меня своей уже немеющей правой рукой и поцеловал так, будто все-все, что связывало нас, вложил в это прикосновение. Я спрыгнула на землю, которая окончательно теперь ушла из-под его ног, но вновь рванулась в перевозку, опять склонилась к его лицу – он лежал на носилках, укрытый своим домашним одеялом, зелененьким в черную шашечку, моим смешным подарком, а он опять смог найти силы обнять меня за шею, глядя мне в глаза, прижался к моим губам. Он медлил, ощущая – это наше прощание. Я поняла это по его взгляду.

Я услыхала голос доброго профессора, приехавшего за Амо:

«Мы пришлем через четыре часа за вами машину, вы сможете оставаться с мужем».

Но через четыре часа я застала Амо в глубоком беспамятстве…

Видите, Андрей, понадобилось полугодие, прежде чем я смогла Вам написать об этом. Но если б Вы знали, как много досказали мне эти мгновения. Как они поддерживают меня, когда, помимо всей моей воли, настигают меня самое чьи-то стенания и оказываются – моими собственными.

Я догадываюсь, Андрей, Вам и Наташе тоже нужна наша переписка, пусть в конвертах – поездами, самолетами, машинами – будут вновь и вновь ко мне и к Вам доставляться какие-то возгласы самого Гибарова, шутки, даже загадки, которые Амо успел нам загадать, но еще и не открыв всех секретов, отгадок. В той огромной потере, которую мы не то что понесли, а несем, во благо и во спасение, завязался еще один крепкий узел дружбы нашей. Мне, во всяком случае, он во спасение!»

Был во спасение он и Андрею.

Иной раз Ярослава присылала странички из писем Амо, те, что особенно могли заинтересовать Андрея. Правда, ксерокопия их чуть-чуть будто и отчуждала, но лишь на короткий момент. А уже через минуту-другую, вчитываясь, Андрей мог следить за тем, как строка Амо перетекает в другую, как на характере строк отражается ход живой его мысли.

«Я прогоняю от себя уныние, неверие, страхи мима. Если ты весь день вздергиваешь себя в пространстве, да еще оспариваешь глупцов, чего Пушкин не велел делать, а ты, как существо заземленное, все же это делаешь непрестанно, – весьма тормозишь собственную психику, заклиниваешься на том, и ночью все рикошетирует…

И тогда меня спасают собеседники, я волен выбирать их безо всякого ограничения, любуюсь самими возможностями, какие открываются мне. Я не сажусь в кресло напротив того, кого слушаю, наоборот, я усаживаюсь за стол, открываю книгу, он выходит – тот, кто мне нужен, и начинается диалог. У меня есть преимущество, я весь слух и зрение, я возвращаю некоторые фразы собеседника по нескольку раз, что в буквальном диалоге было б невозможно. Я спрашиваю, думаю, представляю все воочию, ассоциирую, смеюсь, а то и задыхаюсь от бега за тем, кто беседует со мною.

Я меняю местонахождение и все же остаюсь за столом и многое успеваю записать, облюбовать, повернуть дышлом к манежу, к своей работе, к церкви, где тренируюсь, прикидываю: что же возможно перевести на язык мима-эксцентрика или лирика. Не стесняюсь я все передать Юбу, моему режиссеру, а теперь и Шерохову. Он действует на меня как и те мои учителя, которые и не знают о моем существовании. Допускаю, что Барро кто-нибудь и рассказал о советском клоуне-миме, но я промелькнул перед ним в отдалении, даже если на минуту он и подумал сочувственно о том направлении, в котором я толкаю мою музу.

К чему тянусь я, поглядывая в их сторону? К самым простым свойствам, но безусловным для меня.

Так, я понял недавно: метаморфозы – контурная линия в графике Пикассо – это не только граница предмета, но и траектория, по которой он движется. Для моей пластики, в моем пространстве это тоже насущно.

Впрочем, у Пикассо свой миф, у меня – свой, они возникают не случайно, что у гения, что и у простодушного артиста, каким становлюсь я».

Однажды Ярослава в ответ на письмо Андрея прислала несколько фотографий своих композиций. Среди них неожиданные пейзажи. Она сделала их изнутри Малой певности – Малой крепости Терезина. Оказалось, со двора, окруженного со всех сторон бывшими огромными камерами, когда-то битком набитыми узниками, неожиданно над толстой каменной кладкой стен виднелись высокие раскидистые деревья, вестники иной жизни того края, что простирался за этими стенами концлагеря. Она писала:

«Меня поразило в Амо то, как он принимал к сердцу судьбы участников второй мировой войны, моего отца, Десноса. Он не просто сострадал – считал себя причастным к их испытаниям, к Вашим. Казалось, он взваливал на себя двойную, тройную ношу. Не случайно поминал Десноса и незадолго до своего ухода:

 
Материя в тебе себя познала.
И все ушло, и эхо замолчало,
что повторяло: «Я люблю тебя».
 

И теперь, Андрей, шлю Вам те воспоминания о поэте, какие наверняка особенно затронули б Амо, но окажутся они, конечно, небезразличными и Вам, и капитану Ветлину.

Амо говорил мне в Терезине и позднее, в Кутна-горе:

«Очень грустно, пронзительно грустно спустя годы, десятилетия входить в новые подробности трагической жизни дорогого человека. Но невольно даже это снова приобщает нас к нему, к его крестному пути, и дарует новые силы от соприкосновения с его личностью». Я отсылаю Вам странички о Десносе без перевода. Знаю, Вы свободно читаете по-французски. Так Вы лучше вслушаетесь в голос незнакомого нам, но, несомненно, достойного друга Десноса по лагерной поре – Робера Лоранса.

«Я познакомился с Десносом в Компьене, в лагере Руаяль-Лье. Мы оба оказались в числе тех тысячи семисот четырнадцати узников, которых утром 27 апреля 1944 года эсэсовцы увозили из пересылочного лагеря Компьен. У вокзала толпились родственники и друзья заключенных, неизвестно каким образом оповещенные об отъезде. У меня в ушах еще звучит голос Десноса: «Прощай, Юки! Я вернусь»…

Моя память хранит скорее голос, чем сами слова…

Три дня без остановок мы ехали в вагонах для скота, по сто человек в каждом… В конце четвертого дня поезд прибыл в концлагерь Освенцим – Биркенау…

Деснос вдруг проявил дар ясновидца, предсказателя будущего. Обвязав голову платком наподобие турка, поэт гадал заключенным по руке, каждому обещая счастливый исход, около него собиралась очередь, он из тех, кто морально очень крепко стоял на ногах.

В Освенциме нам выжгли номера на левой руке. Мы потеряли там двести человек…

В Бухенвальде из нашей колонны отобрали тысячу узников, куда попали и мы с Десносом, для отправки в лагерь Флосенберг в Вогезах. Там я и сблизился с Десносом. Я любил расспрашивать Робера о его нормандских корнях, поскольку сам я из Нормандии. Фамилия «Деснос» нормандского происхождения, она часто встречается в Орне.

Робер сочинял в то время длинную поэму под названием «Негр-кирасир». Он читал нам отрывки из нее – звучные, музыкальные, но не очень мне понятные. Текст поэмы писался на кусочках папиросной бумаги, которые бережно складывал в коробку из-под сигарет его друг Родель, тоже сочинявший стихи. Коробка исчезла со смертью Роделя…

Деснос высоко ценил классиков. Поражая нас удивительной памятью, он читал наизусть целые монологи из Расина, стихи Виктора Гюго, – мне казалось даже, что дух Гюго незримо присутствовал в его поэме «Негр-кирасир».

На новый, 1945 год Деснос организовал среди заключенных «фестиваль» народных песен, мы пели старинные песни разных провинций Франции. Деснос знал их множество.

Робер был одним из немногих, кому чудом удалось получить несколько писем из дома. Письмо Юки было пронизано воздухом Парижа. Было также письмо от Жана-Луи Барро и Мадлен Рено. Деснос щедро делился с нами своей радостью…

Апрель 1945 года. Массовое бегство фашистов. Тиски сжимались все крепче. Нас погнали в Чехословакию. Оборванные, покрытые вшами, похожие на живые скелеты, мы вызывали ужас у населения окрестных деревень. Я замечал, как при виде нас женщины плакали… Десносу разбили очки. Почти ослепший, поэт двигался на ощупь, с трудом переставляя ноги… И, наконец, лагерь Терезин в Чехословакии. Восьмого мая я увидел Десноса около казармы СС, куда нас поместили. Он показался мне каким-то просветленным. Я тогда и предположить не мог, что это наша последняя встреча».

Ярослава приписала:

«Для Амо эта запоздалая, но достоверная весть от свидетеля стала б событием. Он же в себе носил, если хотите таскал, как собственную, когда-то давно оборвавшуюся жизнь Десноса, с которым даже и не мог бы свести знакомства хотя б из-за своего возраста».

Читая письмо Ярославы и воспоминания Лоранса, Андрей думал:

«Яра права, но я ведь мог повстречаться с тем Робером и не только свести знакомство, но даже и разделить его судьбу.

Так просто падали карты – случайность неслучайной войны могла бы загнать в плен, в лагерь, на смертный барачный топчан рядом с Робером. Мы участвовали в одной схватке на некотором расстоянии друг от друга, при несколько разных обстоятельствах, но в том-то и раздолье мировой войны, ее жестокое распространение, что ничего не стоило случаю свести нас на той трагической и притом ставшей для всех нас личной дороге». Письмо Ярославы многое всколыхнуло в душе и памяти Андрея, и как раз в ту февральскую пору к нему заехал капитан Ветлин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю