355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 31)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)

Наташа поставила в кухне на стол омлет, разукрашенный зеленым луком, салат из капусты с морковью и спросила:

– Как я поняла, сейчас у нас антракт и мы вправе закусить? А вот чайную церемонию проведете вы, Амо, по тому самому рецепту, каким вы давно меня соблазняете, привычному для вас с Юбом, режиссером, который упорно не хочет с нами свести знакомство. Пачка «цейлонского» к вашим услугам, чашки, ложки, подносик.

– Но Юб, во-первых, стесняется, во-вторых, он говорит, что вам хватит и моих затей, а удваивать нагрузку нельзя, и в-третьих, он еще ставит в других городах, работает с эксцентриками, а его свободное время не совпадает с моим. Так что, Наташа, не грешите.

Однако у меня с собою кое-что экранное. Хотите посмотреть отснятое ереванскими болельщиками интервью с этим самым Гибаровым, которого вы так непозволительно избаловали?! В чемоданчике все уже наготове, поужинаем после. Идет? Сейчас, Рей, мы повесим ваш экран на окно. В этот раз очередь моя демонстрировать отснятое. И на экране я попытаюсь на полчасика заменить ваши острова, горы и океаны! Такова самонадеянность и с такими ничтожно малыми средствами, величиной в одну человеко-единицу. О, что бы сказал, услыхав меня сейчас, мой куратор из управления всякими там зрелищами Емельян Кудлай!

Меж тем на экране возник Гибаров, он шел на зрителя откуда-то из глубины. В своем привычном цирковом костюме, в брючках на одной лямке, в смешноватой шляпе, больших ботинках и в полосатой маечке с короткими рукавами.

Там, на экране, сел на пол и охотно, будто греясь на солнышке, вступил в диалог с ереванским телерепортером, молодым улыбчивым шутником в модном костюме.

– Что вы думаете о своем зрителе? А если в цирк забредет такой, кого и увлечь не может даже самый изобретательный коверный?

– Даже строгие люди, отправляясь в цирк, как бы уславливаются с самими собой: «Если я не умею озорничать, импровизировать, хоть досыта насмотрюсь, как такому занятию на глазах у тысячи людей предается коверный». Ну, а если они не вступают в сговор со своей прямолинейной натурой? Наверняка чувствуют себя чужестранцами в нашей аудитории. Но таких, по-моему, можно встретить единицы.

Другой и тщится оборонить свою неприкосновенность, сохраняет вытянутую физиономию, и я порой примечаю его в первых рядах. Тогда, бегая по барьеру от преследователя или развертывая свои шутливые погони за ассистентом, успеваю состроить гримасу сочувствия и тут же бросаю маленький шарик или искусственный цветок, до того дремавший у меня в кармане, этому самому остату́ю деревянному, чтобы только его расшевелить. Он, конечно, к своей священной особе такую выходку не относит, я могу даже перемахнуть барьер и, как даме сердца, вручить ему лично сувенир, лишь жестами выражая свое возмущение его бессердечием. Пока кругом все покатываются со смеху, он озирается, я же во всю возможную озорную силу раскачиваю огромную аудиторию, оказываясь уже на другой стороне манежа.

Только сейчас она восхищалась прыгунами, их ловкостью, романтическими костюмами, их братству, группа работала на одном дыхании, молодец к молодцу. Но по контрасту наивный коверный их веселит.

Вот я прыгаю через детскую скакалочку, но я прыгаю лучше их дочек и сынишек, их самих, когда они были ребенками.

Я будто и раздражаю, как всегда, опереточно красивого, прекрасно сложенного инспектора манежа, он требует, чтобы я перестал скакать и прыгать. Я то кокетничаю своей независимостью, то пугаюсь наступающего на меня высокого, широкоплечего джентльмена, а тот решительно отбирает скакалку.

Но вы, друзья мои, сидящие вокруг манежа, не сдавайтесь, никогда не сдавайтесь! Если не можете одолеть неправого распорядителя впрямую, ищите окольных путей, но обороните себя во что бы то ни стало, обороните! Я покажу вам, как отстоять свое «я», пусть и в шутку, но в вас наверняка останется след ее, необходимо защищать свою позицию.

Амо сперва отвечал сидя и рассматривал дружелюбно благожелательного собеседника. Но постепенно он как бы входил в привычную работу, проделывая свой номер.

…Инспектор переговаривался с униформистами, готовя выход знаменитой группы канатоходцев. Их имена уже объявлены. И тут Амо вынимает из кармана вторую скакалку и самозабвенно прыгает через нее, откалывая замысловатые пируэты. Но и вторая скакалка отобрана у него. И третья.

Инспектор заставляет коверного вывернуть карманы. Нет, Амо не сдается, сперва делает вид, мол, не понимаю, чего же от меня хотят.

Медленно и неохотно выворачивает он левый карман, после бурных протестов, подскоков, мотания головой – правый.

С видом победителя инспектор отходит, и тогда, едва он снова отвлекается, возобновляя свой разговор с униформистами, неожиданно для зрителей Амо вынимает из шляпы маленькую скакалку.

Он рассматривает ее и так, и эдак, но сразу видно – коротковата она. Амо вздыхает, но его осенило, он хлопает радостно себя по лбу, бросается на ковер и начинает прыгать лежа, согнув колени, орудуя скакалкой.

Зал хохочет, и разгневанный инспектор, онемев от возмущения, некоторое время наблюдает за подпрыгивающим клоуном.

Когда он наконец, угрожающе размахивая рукой, кидается к Амо, тот вскакивает и завязывает скакалку вокруг шеи, как галстук. Принимает независимую позу, меряет инспектора взглядом: мол, видите сами, деталь моего костюма безупречно повязана вокруг шеи.

И снова возникает лицо телерепортера, Амо вновь сидит как ни в чем не бывало на арене.

– Вы все, кто сейчас вместе со мной принимали участие в игре, наверняка помните слова Чаплина: если уж взят предмет, надо из него выжать весь смех.

Гибаров, толкуя с репортером о работе на манеже, как бы и отстранялся от собственного героя, которому подарил свое имя и многие свойства собственной натуры, доведя их до размеров, необходимых манежу, преувеличив наивность, упростив тонкое, добродушное лукавство, возвратясь к детскому озорству.

За ужином Амо молчал.

– Устали очень? – Наташа положила на розетку вишневого варенья и поставила ее перед Амо. – Можно мне послать баночку домашнего вашей Ярославе?

Амо посмотрел Наташе в глаза.

– Если б вы знали, как устал я жить с нею врозь. И что придумать? Вырывать Яру с корнем из ее дома – грех. Она дышит своей Прагой. Не просто выросла там в Дейвицах, но у нее и свой ритм жизни, особенный. Работает не меньше, чем я, но в ней какое-то спокойствие, без метания, суеты моей, что ли. А любые долгие странствия завершаются покоем Дейвиц. В городе, в большой Праге, будто своя полянка, свое озерцо и своя тишина. Вот так, немножко схоже с тем, что у вас, но там иначе. Иной склад внутренней жизни. Может, так, или кажется мне это. Что ж могу обещать ей? Свои бродячие цирковые месяцы? Ожидания? Она догадывается – порой я далеко не свят, хотя люблю только ее, но и тут срываюсь. Так, увы, привык жить после единственной и крайне неудачной попытки слепить семью. Да и тоска по ней иногда непроходимая, а как от нее отсунуться, от тоски-то? Мы ж не видимся иной раз по семь месяцев, восемь. Ничего я себе не прощаю, но решительно все изменить никак не удается.

Амо потерянно смотрел на Наташу, Андрей вышел из кухни, понимая – сейчас он тут лишний.

Наташа заворачивала банку варенья в какую-то нарядную бумагу, нашла цветастую тесемку, чтоб перевязать.

– Я плохая советчица, Амо. Но решать свою судьбу Ярослава сможет самостоятельно, если вы до самого донышка откроетесь ей. Она ж, судя по всему, человек недюжинный. Думаю, поймет все. А может, и скорее всего, давно понимает. Потому и ведет себя столько лет как терпеливейшая жена. Так кажется, зная про нее многое от вас. А путь ваш, он трудный очень и для вас самого. По-своему еще сложнее для той, что полюбила вас. Да еще вы с разных сторон тянетесь друг к другу. Попробуйте вместе в Праге все и взвесить. Гастроли ж долгие, да и отпуск там проведете. Может, Яра, когда выберется сюда, у нас поселится, вы ж говорили, вероятно, она приедет даже на полгода – год?

8

Шерохова провожал Амо, они прогуливались по дорожке близ здания Шереметьевского аэропорта.

Гибаров в темно-голубом костюме, загорелый, шел медленно, задумчиво всматриваясь в лица выходивших из автобусов и автомашин людей, в их жесты.

– Сильно смахиваете вы на путешественника. И вам будто все в диковинку на новом месте, – улыбнулся Андрей.

– Вы угадали, улетаете в Токио вы, но играю, заметьте – невольно, в путешествие я. Проигрываю, как всегда, ваши странствия, Рей. И даже любопытно, кто из этих людей окажется вашими спутниками.

– Вы только что, Амо, когда мы ехали в аэропорт, казались встревоженным, но уже вроде б и все сомнения позади. Так ли это, или мне почудилось?

– Крайне беспокоит меня, как решится осенняя поездка Яры в Москву. Только вчера вечером получил от нее письмо. Но до сих пор не знаю, не окажусь ли в это время как раз на гастролях. Все еще живем мы вразброд, а тоска с годами круче набирает силу. Кругом твердят, что, мол, к чему ни привыкнешь, но это чушь, когда любишь. В какой-то момент и я стискиваю себя в кулак или, выразимся снисходительнее, собираю себя в жменьку и пытаюсь вырешить спокойно хотя бы одну малую задачку. Вот только возле вас и Наташи я обретаю равновесие и большее доверие к будущему.

Амо повел плечами, будто стряхивая с них какой-то груз, и совсем другим тоном произнес:

– Вот сейчас мы на старте вашего путешествия, и посмотрите, перед нами возникла новая пара. Но у молодого мужика, к моей досаде, взгляд пустой, и он все мимо скашивает глаза, – видите ли, сия персона уже отсутствует, в некоем полете, оторвался от города и, увы, от нее. Она же заплаканная и выглядывает ему в глаз, я полон сочувствия к ней, а вы как угодно.

Амо усмехнулся, глазами показав на двух молодых людей, только что вышедших из авто. Они остановились неподалеку.

У мужчины в руках был маленький чемоданчик, видно, рейс предстоял ему недолгий. Он упорно глядел куда-то в сторону, приосанившись, с явным самоощущением значительности своей особы, она же пристально смотрела на него, растерянно теребя ремень сумочки, висевшей у нее через плечо. О чем-то она спрашивала, беспомощно переступая с ноги на ногу, а он ронял слова, так и не взглянув на свою спутницу.

– Вот досада, – воскликнул Амо, – она и не догадывается, как выигрывает, влюбленная и потерянная, а он рядом с ней так незначителен в своей легковесности. Вы уж, Рей, строго не судите меня, вам не до суеты сует, которая всегда хоть немножечко затрагивает нашего брата артиста, да еще циркового. А у вас-то впереди такая рассерьезнейшая токийская встреча.

Андрей летел в Токио, чтобы принять участие в беседе за круглым столом. Восемь ученых из разных стран, по просьбе известной издательской фирмы, собирались обменяться мнениями на тему «Человек и океан». Встречу предполагали широко освещать в прессе. И заранее просили трех из приглашенных – геофизика Шерохова, этолога Конрада, автора исследований о поведении животных, и конструктора Крейвелла – после встречи в Токио вылететь в Окинаву. Там, на океанологической выставке, в самом Акваполисе, выросшем на воде и способном погружаться целиком под воду, эти трое должны были прочитать свои лекции.

– А я уж тут без вас, Рей, поброжу с Наташей по заповеднику. Она одна умеет прогонять мою тоску, винюсь перед вами обоими, такой уж я эгоист, но всегда метаться трудновато, Рей, будьте ко мне снисходительны.

Андрей шутливо возразил:

– Уж вы-то столько раз вытаскивали меня из ведомственных моих омутов, развешивали просушиться под вашим солнышком. Так что не вы в должниках, Амо, а я.

Смущенный ответом Андрея, еще раз взглянув на девушку, что-то взволнованно говорившую равнодушному парню, Амо сказал:

– Этот тип наверняка не ваш спутник, но меня занимает его безликость. Есть грустная закономерность: неумные, никакие типы вдруг играют серьезные роли, выпавшие им не по чину. Нередко люди добрые своим воображением дорисовывают сами то, чего и в помине у безликих на самом деле и нет. И сами же потом терзаются, не находя в них отклика на непосредственное движение души. Вы знаете, каждый раз, хотя, казалось бы, одни и те же ситуации повторяются вроде б и бессчетно, возникают особые моменты, а тут можно увидеть, как разыгрывается нешуточное действо, хотя оба участника еще не взвесили всех последствий разлуки. Но партнерство шаткое, перед нами Пустышка и женщина, за то время, что мы даже мимоходом их наблюдали, у нее несколько раз менялось выражение лица, движение ее рук выразительно – теперь она вопросительно как-то дотрагивается до его левой клешни.

Андрей взял Амо под руку и повернул в другую сторону:

– Друг мой, вам и не понять сейчас, какими иллюзиями может вдохновляться эта молодая женщина. Вы б полмира отдали, чтобы вот так стоять рядом с Ярой, и не простите ни одному однозначному типу его бесчувствия к партнерше. Так, что ли? Я гожусь быть вашим учеником? Вы, кажется, научили меня азам, а следуя за вами, перестаешь быть жителем свифтовского острова ученых – Лапуту.

– Но вам-то предстоит встреча за круглым столом и вправду с одним из самых крупных мастеров наблюдения и эксперимента. Что-то мне подсказывает: великий австриец сам сделает шаг навстречу вам.

– Ого, Амо, вы уже совершили воздушный прыжок от летучих новелл про бедных встречных и поперечных к предугадыванию в общем-то маловероятных схождений меж учеными мужами. Но шутки в сторону, я хоть и не робкого десятка, а к доктору Конраду у меня какое-то сыновье отношение, если признаваться начистоту. Как-то давненько мы об этом с вами уже толковали, вы ведь и сами мне называли среди своих учителей рядом с Жаном-Луи Барро имя Конрада, зачитав до дыр его книги о поведении младших братьев наших.

– Еще бы! Я ж мотаюсь часто не только в зоопарк посмотреть на игры молодых зверят, у нас их порой воспитывают смолоду вместе. Но, если повезет, во-время гастролей выбираюсь и в заповедники. И со зверятами меня кое-что роднит. Ну хотя бы и захлёб от самого состояния игры, что-то они, кстати, и мне подсказывают. В Конраде я как бы нашел мудрейшего сообщника, не при нем так фамильярно сказано будет. В игре всегда присутствует элемент открытия, писал он. И есть такая потребность в ней, желание совершать активные действия ради них самих, и это представляет, как думает он, удивительный феномен, свойственный только наиболее психически развитым среди всех живых существ. И поясняет: «Все формы игры обладают одним общим свойством: они коренным образом отличаются от «серьезной» деятельности, но в то же время в них прослеживается явное сходство с конкретными, вполне серьезными ситуациями – и не просто сходство, а имитация». Так что выходит – игра понятие очень широкое.

Амо чуть ли не с торжеством посмотрел на Андрея.

– Вы-то нос к носу столкнетесь с профессором в Токио. А он, наплевав на свой почтенный возраст, способен сам к проделкам поистине благородно мальчишеским. Напомню вам великолепную историю, приключившуюся с ним в его родимом селении Альтенберге. Это один из многих эпизодов, когда его выдумка становилась сродни блестящей клоунаде, хотя служила всамделишней науке. Но юмор, непроизвольная шутка ученого, вплетается в его занятия как само собою разумеющееся. Поэтому, строго между нами и опять-таки не при нем будет сказано, я его в тайности числю и по своему ведомству универсального и высокого шутовства.

Вы, Андрей, знаете мое пристрастие сызмальства к воронам и их ближайшим родственницам галкам. Речь пойдет и о них.

Однажды, решив перехитрить этих умнейших и приметливых птиц, Конрад, – а ему нужно было окольцевать галочьих младенцев прямо в гнездах, – решил прибегнуть к маскараду. Галки же имеют свойство запоминать того, кто хоть одну из их колонии возьмет в руки. И испытывают к нему потом недоверие, пережив крайний испуг. При этом они издают оглушительный крик, который он назвал гремящим. Так что же удумал Конрад? Он вспомнил, в одном из ящиков на чердаке его альтенбергского дома хранился костюм самого дьявола. А в той округе по староавстрийской традиции шестого декабря, в день святого Николая и Дьявола, рядились в шкуру, напяливали сатанинскую маску с рогами, высунутым и болтающимся ярко-красным языком.

И вот в самый разгар лета, а не в декабре, когда шкура дьявола лишь греет, почтенный профессор натянул на себя сей костюм и отправился, как наши предки выражались, в маскерад. Он залез на крышу своего дома. Но остальные-то действующие лица маскарада были галки. Встретили они дьявола поистине по-сатанински, гремящим криком. Обливаясь потом, он быстро выбирал из гнезда галчат, надевал кольца на их нежные лапки и бережно, но споро укладывал их на родимое место. Вокруг него вились тучей в бешеной кадрили галки, в тот момент не узнавая в нем своего друга. А концовка маскарадной этой истории, вызывая зависть у вашего покорного слуги, коверного клоуна, у меня перед глазами.

Андрей вдруг увидел, как Амо, пригнувшись, сделал несколько шагов вроде б по круто идущему вверх холму, и тут же догадался – это он устремился по готической крыше вверх, подобно своему герою. А Гибаров воскликнул, смеясь:

– Повторю вопрос, обращенный Конрадом к своему собеседнику: «Хотел бы знать, что подумали б вы, если бы в один прекрасный день вдруг услышали дикий крик галок, несущийся с остроконечной крыши высокого дома» и, взглянув вверх, увидели б Сатану собственной персоной – с рогами, хвостом и когтями, с высунутым от жары языком, Сатану, карабкающегося от дымохода к дымоходу, окруженного роем черных птиц, издающих оглушительные крики?!»

И представьте, Рей, как ловко Сатана орудовал специальными щипчиками, надевая алюминиевые колечки на лапки юных галок. Когда птенцы были все уложены обратно в гнездо, Сатана впервые заметил – на него глазела большая толпа. Собравшиеся на деревенской улице люди смотрели вверх с выражением ужаса. Он дружески махнул им своим дьявольским хвостом и исчез через люк, ведущий на чердак. Ну, а вы, счастливчик, увидите доктора Конрада в цивильном облике, но ручаюсь, вам представятся его преображения. Метаморфозы порой носят волшебный характер, ну хотя бы когда он два часа кряду крякал, как утка, и прогуливал выводок утят по своему саду, совершая поистине акробатический номер, передвигаясь вперед на корточках… – Амо рассмеялся.

Прошли в здание аэропорта, но вылет самолета откладывался, и они опять принялись кружить между скамьями и газонами, по дорожкам, как сказал Амо, длиною в Долгое ожидание.

Меж тем он продолжал:

– Игры-игры, в них поисков порой больше, чем в глубокомысленных сиденьях высокопочтенных. Игры вызывают те догадки, сопоставления, какие могут взбрести на ум только сильно разгоряченному артисту. Разгоряченному не возлияниями, не застольем, не утробными празднествами, а в поте лица добытому в тренировке, импровизации.

Будто спохватившись, Амо заглянул в лицо Андрею, опять заговорил о том, как представляет себе он знакомство своего друга и Конрада.

– Я-то вовсе не уверен, что встреча окажется и личной, – заметил Андрей. – Тут сомнительно, заинтересован ли будет сам этолог толковать со мною. Больно уж далеко отстоит материя моих исследований от его собственных. Хотя он и вел наблюдения за поведением рыб не только в аквариумах, и весьма серьезные, но и в условиях обитания их, в Карибском море. И вы правы, пишет он увлекательно, и в нем ни на йоту нет краснобайства. Как бы незаметно для читателя он подводит его к глубоким выводам.

– Уверен, вы сойдетесь, – карие глаза Амо вспыхивали обнадеживающе, – я правильно вам гадаю-загадываю. Если хотите высмеять меня, Рей, извольте, но и в самом деле я не знаю ничего выше счастья, какое распахивает меж людьми дружба. О, это вовсе не легкая штука и в общем-то редкая, если говорить о духовном захвате и душевной проникновенности. Я подозреваю, обделенные этим свойством порой и ударяются кто в мистику, а кто напропалую прожигает жизнь. Но вам при всей сдержанности вашей свойство это дано.

Амо вытянул руку вперед, раскрыв ладошку, словно поджидая – сейчас на нее сядет какое-нибудь малое доброе существо вроде божьей коровки. Мгновение он вытягивал вперед ладошку с плотно сомкнутыми пальцами и, будто что-то действительно изловив, сжал ее в кулак и опустил руку.

– Это я показал, как вы словите не то что мгновение, а часы настоящей дружбы. Только тогда, чур, не забудьте, скажите Конраду, что, относясь к нему с сыновьей почтительностью, а мне известно – лишь только такую табель о рангах он в принципе признает даже полезной, я хотел бы внести маленький корректив в одно из его утверждений. Вот он справедливо говорит, что приемный аппарат животных настолько же совершеннее человеческого, как и аппарат передаточный. Животные не только в состоянии дифференцировать большое количество сигналов, но и отвечают на них гораздо более тонко, чем человек.

Ну, а дальше я осмеливаюсь вступить с ним в спор, как бы выразиться поделикатнее, местного, что ли, значения. Я же приохотил к Конраду и своих учеников по цирковому училищу, как и ко многому иному, на чем сам как-то поднимаюсь. Совершенствуя их некоторые свойства, стараюсь научить выхватывать необходимое из природы, хотя бы то, что доступно нам, артистам цирка. Конрад говорит: «Хотя жестикуляция человека имеет множество оттенков, однако даже самый талантливый актер не в состоянии с помощью одной только мимики сообщить, собирается ли он идти пешком или лететь, хочет ли направиться домой или в противоположную сторону, – а серый гусь и галка легко справляются с этой задачей». Что поделаешь, мне приходится добиваться от себя и учеников тренировкой и долготерпением по-своему высшего пилотажа.

Смею утверждать, что и миму дано выказать такое. И меня поймет зритель и партнер, когда собираюсь я, мим, взлететь, пойти домой или даже в никуда.

Меж тем вылет самолета еще дважды откладывался, и Андрей пригласил Гибарова зайти в кафе.

С трудом они отыскали свободный столик в глубине зала, и, когда наконец уселись, Андрей заказал кофе и бутерброды, коньяк. Он сказал:

– Я рад, неожиданно у нас в запасе оказался часок-другой. В последние месяцы виделись мы лишь урывками, и я даже не успевал толком вникнуть, каковы ваши обстоятельства. Ведь удалось же вам хоть и не целиком, но показать на публике первое отделение вашей «Автобиографии». Я крайне сожалею, что в ту пору находился в Ленинграде. Вы сами говорили мне, как любите предварительную обкатку даже пусть и по частям будущей большой работы. Однако все чудится мне какая-то смута на душе у вас, Амо. А вы ж по-своему за моцартианство, – Андрей, будто б и извиняясь, тихо рассмеялся.

– Моцарт был горазд сочинять и трагическую музыку. Особенно всем памятна история его последнего сочинения, не так ли? – Амо пожал плечами. – Ну, а моцартианство, верно, должно быть в природе у клоунов, да не обидятся за это на нас поборники высоких призваний в искусстве.

Они помолчали, оглядываясь. За соседним столиком вели меж собою спор двое американцев. Андрей понял по их репликам – они тоже летят в Токио. Один был пожилой, с рассеянным взглядом. Казалось, назойливый спутник ему мешает на чем-то сосредоточиться. Он и поддерживал спор неохотно. Другой, лет под тридцать, перебрав коньяку, повышал голос и настойчиво повторял:

– Вы дорожите старомодными ценностями.

В его обращении к старшему сквозили одновременно некая уважительность и нагловатый задор.

– Все мерила в конце двадцатого века переменились, а вы и не заметили.

Андрей перевел Гибарову их реплики.

– Кто б подумал, – усмехнулся Амо, – и у случайных попутчиков оказались те же тревоги, что у нас, грешных. И они ведут толковищу о духовных ценностях и их мерилах. А надо мною порой потешаются приятели, пора, мол, спрыгнуть с облаков на землю. Но я, оставаясь наедине, предпочитаю обратное.

Андрей знал, все еще решалась судьба маленького театра мимов, и, кроме того, казалось ему, Гибаров как бы один на один бьется в себе с чем-то трагически трудным. Впрямую спрашивать у него о том было б вроде и неуместно, но привык Андрей к необходимой и ему исповедальности Амо.

– Есть у меня добрая надежда. Если б заладилась жизнь театра мимов, нужной могла б стать в нем и работа Ярославы. Она же не только незаурядный график, но и сценограф. Оказалась бы оправданной для нее, художника, длительная жизнь у нас в Союзе, для нас обоих все б сложилось естественнее и надежнее, верно, впервые обращаю такое слово к себе.

Среди разноязыкого гомона, мелькания посетителей, входивших и покидавших кафе, чьих-то пьяноватых выкриков и навязчивых песенок проигрывателя Амо обронил:

– Наверное, это во мне уже от профессии, только в толчее я себя чувствую в настоящем уединении.

Со стороны, взглянув на него, можно было подумать: вот сидит совсем молодой – он выглядел намного моложе своих лет, – наверное, счастливый человек. Легкий румянец сейчас проступал на смуглом лице, поблескивали необыкновенно выразительные ярко-карие глаза, ярко очерченный рот складывался часто в улыбку, даже когда говорил он о грустноватом.

Но Андрей уловил затаенную печаль в его взгляде, более стойкую, чем случалось это в прежние их встречи.

– Вам, Рей, признаюсь, после того, как нынче весной во время тренировки сорвался в церковке с большой высоты и ударился хребтом о каменный пол, порой, когда еще вроде б и ненужные мыслишки пробрасывает усталость, ощущаю нечто схожее с тем, что, наверное, вы во время зыби. И теперь больше, чем случалось это раньше, нуждаюсь в участливом соприсутствии птиц, деревьев, друга.

Он прикоснулся к руке Андрея.

– Я не шучу, но кажется мне, я понимаю, как именно на рассвете окликают друг друга вороны, они спозаранку, почти и в темноте, дарят мне еще никем не початый день. Нынче приехал я сюда с дачи моих приятелей. А рано утром, сделав пробежку, смотрел на рябину из окна второго этажа, примеривался к ее упругому колыханью, пружинящей силе. Она как бы и самостоятельно разглядывала, где небо, а раскачивалась, делая движения ветвями полукруговые, поводя листьями, как чуткое животное ушами. Дерево растет за окном дома моего давнего приятеля. Я завязал отношения с этой рябиной с самой юности, она как бы мое хорошее приданое. И мне кажется, сам я каждый день начинаюсь с крохотного зеленого листка, который к вечеру совершает поход в долгую, полную превращений жизнь. Я встречаю меж ветвями рябины воробьев, моих родственников – маленьких плебеев большого города.

Я взволнован и обрадован, когда попадаю в общество деревьев. А то лежу на спине где-нибудь совсем рядышком, гляжу в небо. И вдруг остаюсь с ним наедине. И, может статься, ему приятно, как я, клоун, на том или другом облаке отправляюсь в разные страны. Почему считать такое занятие только преимуществом ребенка?!

Я не собираюсь умиленно глядеть на себя, но вправе ж выпускать мальчишку на небесные луга, где голубо там, где зелено, как на земле, или непозволительно розово в натуре, багрово-фиолетово – как угодно. Со свистом переливчатым, а умею и я высвистывать всякое разнотрельчатое, съезжаю по радуге о пяти-шести цветах. Радуга рада, что и у нее нашелся пусть и маленький, но партнер по играм.

Воображение любит неторопливое дыхание, иногда долгие наблюдения перед тем, как оно само разыграется. Веру в себя порой возвращают мне и штришки воробья, пробегающего у моих ног по песку или след на снегу вороны, ее распорядительное продергивание воздуха через свою глотку на рассвете, ее тяжелый скок по холодной гальке на берегу ручья. Вы полетите в Японию, к людям, умеющим вступать в самое невероятное партнерство с природой, и, думаю, там мои наивные рассуждения не показались бы придурью.

Андрей чокнулся с Амо:

– За вас и Ярославу.

Амо мотал головой и растерянно улыбался.

– Видите, я и в самом деле впал в детство. А теперь на прощание, Андрей, подарю вам тихое японское трехстишье – хокку:

 
На голой ветке
Ворон сидит одиноко.
Осенний вечер.
 

Они вышли из кафе и направились к залу паспортного контроля.

– Теперь, отведя с вами душу, пойду на тренировку. Нынче мне надо вновь отработать забавный номер с бьющимися и небьющимися тарелками. Громкие шутки, репризы требуют перед их исполнением продыха в тишине, как у нас с вами случается. Если окажусь прав и вы сойдетесь с ним, передайте нижайший поклон Конраду. В нем заложены какой-то простор и равновесие, от душевной и творческой целостности, так думаю я, а вовсе не от легкой жизни. У человека поиска и эксперимента ей неоткуда взяться, легкости такой.

По некоторым признакам, по разбросанным там и сям у него замечаниям, видно, он хлебнул тяжелого в войну, хотя впрямую о себе – ни-ни, а война у него просматривается через судьбы его питомцев – собак, галок, серых гусей. Я стал приметлив на такое из-за вас. Да-да, через вас многое открылось и через Яру. Я еще ведь вам подробно и не рассказывал, как мы с нею во время моих гастролей ездили в Малую певность – Малую крепость под Прагой, в бывший концлагерь Терезин. Там погиб ее отец, художник, участник Сопротивления. Его рисунки прятали обреченные на смерть работяги, дети. Их спустя много лет нашли замурованными в стены, рисунки те. Я как будто прошел там его, Яриного отца, крестный путь. Тот день в Терезине – будто ход по другой, жутковатой планете, но, черт побери, она существовала, та планета. И я брел сквозь нее, даже бывшую, словно на четырех лапах или, вернее, на четырех подогнутых руках. Ну, совсем так, как польский средневековый Христос – деревянная скульптурка. Вы помните, показывали мне с нее фотографии. Он тащится на четырех полусогнутых, голову еще задирает, хоть и в терновом венце, да на спине тяжеленный крест, на котором быть ему распяту. Я и ощутил себя в Терезине почти в том образе. Говорить про такое – будто что-то рассечь, но вернетесь из Японии, возможно, решусь. Странно, после того, как рухнул я из-под купола церквушки, чаще задумываюсь о тех, кто, зная о возможно близком своем конце, даже в таком вот Терезине, шли в Сопротивление. Через вас, судьбу Яриного отца я захватил в душу что-то важное… Но слышите? Объявляют ваш рейс. Вам надо торопиться.

Андрей обнял Гибарова.

– Как чудно́ порой меняемся мы местами, заметили?! Вы сейчас напутствовали меня, Амо, вроде б как отец.

– Естественно, Рей, на манеже я мальчишка, а тут наверстываю. – Он грустно рассмеялся. – Да и то потому, что вы неизменно внимательны, умеете вслушиваться, вызываете на размышления, откровенность, у меня впервые такое раскрепощение в слове…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю