355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 30)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)

Шерохов сделал усилие, поднялся с кресла, шагнул к колонне и оперся о нее плечом. Все от него откачнулось – ряды кресел, усаживающиеся в них люди, Эрик с компанией. Он будто ввинчивался в нелепое, аляповатое ампирное небо, пытаясь пробить головой потолок. Он, Андрей, никому до сих пор не признавался, как, стоя во весь рост в делающем неимоверные виражи хлипком бомбардировщике, в мартовском льдистом небе, взывал: «Ой, мамочка, спаси, спаси, мамочка!»

Он же тогда торчал, рослый, слишком длинный, вытянувшийся, – смотрел, откуда наседают, накидываются, расстреливают в упор те трое, в разных машинах, быстрых, налетчики из рейха. У них быстрота самолетная была вдвое шибче, чем у советских, – шестьсот километров делали в час, а Андреева машина всего триста, и то тянула так, когда была здоровой, не подстреленной. Видел искаженные лица, они с бешеного лёта не то что приближались, летели в него, они изрыгали огонь пулеметов, как из глаз. А ведь и у тех, из марта сорок пятого, наверняка не всегда были искажены лица, на кого-то они смотрели иначе, но для него навечно исковерканы они ругательствами, желанием распять, крест-накрест расстрелять его, изничтожить. Они накидывались, наседали, вдоль и поперек прожигая его, пилота, и двух стрелков.

А в ушах свист их ветра, рычание их разворотов, моторовое.

«Ой, мамочка, спаси, спаси меня!»

Расстреляли стрелка-радиста Колю, наискось прострочили совсем еще мальчишку. А в ларингофонах вся его казнь гремела.

Среди все наседавших самолетов – их очереди. И самого Андрея крики пилоту, куда отворачивать машину, как изловчаться. И про себя молитву своей матери не то творил, не то тоже выкрикивал.

И отчаяние, когда увидал уголком глаз, как снесли затылок парнишке-стрелку, чье имя никто из них и не знал, – его назначили в экипаж перед самым вылетом, после того, как объявлена была тревога. И тот парнишка провалился, уже расстрелянный, в люк.

Теперь Андрей перемогался, но вроде б и избавившись от нелепых поднебесных, ампирных ангелочков на потолке, головою, странно гудящей, пробил крышу и взвился в гданьское небо. Есть такие штуковины в существе перебедовавшем, они срабатывают по своим спиралькам.

И все-таки Андрей вырвался из той, былой кадрили ненависти, он перемог и тик, и головокружение, направился к выходу из зальца, где кто-то когда-то что-то, верно, отплясывал. Он, проходя мимо осклабившегося Слупского, все еще стоявшего в окружении уже бывших сотрудников Андрея, невольно подумал:

«Небо-то гданьское из меня не вычесть. Пусть и обгорели на мне одежки, и на ветру труднее выстаивать. Но лжи-то, дробности оно не даст ко мне пристать, то небо, уже вовсе не чужое мне…»

6

Андрей не знал, что в тот вечер Наташа и Гибаров звонили ему в гостиницу. Не застали его и у Рощина, но тот рассказал им все подробно. А наутро Шерохов уже был в Москве.

В конце дня пришел Гибаров. Он, пожав руку друга, не произнес ни слова. Его плотно сомкнутые губы, притушенный взгляд выражали крайнюю степень напряжения.

После ужина, односложных ответов Андрея на нерешительные вопросы Наташи, когда втроем поднялись наверх, чтобы помочь Андрею подправить случайно поврежденный макет новой модели подводной лодки, оставленной ему Урванцевым и Славой Большаковым для демонстрации на симпозиуме об исследовании глубин, Амо вдруг прорвало:

– Как вы могли столько лет терпеть Слупского, как?! За Конькова, бывшего директора, вы не в ответе, он всажен был, как капсула, в институт, тут вы не властны…

Андрей не возражал. Он сам мог бы себе задать не вопросы, а жестокую немилосердную трепку, но в том пользы не видел, да и сил не имел. Только понимал: очень важная страница жизни перевернута, а надо б решиться на это пораньше, гораздо раньше.

Нарезая листы картона для того, чтобы смастерить подставку для лодки, Амо, не глядя на то, как Наташа и Андрей, вооружившись пинцетом, клеем и запасными детальками, возились с метровым сооруженьицем, заговорил стремительно, как бы раскаляясь изнутри:

– Всем взял ваш Слупский, а странно – напомнил вживе, во всех красочках, в колорите окраинного мещанья, соседку моего детства – Ираиду Гавриловну. Ничегошеньки в нем, как посмотрел я вблизи, прямиком с ней не сходствовало. Она-то примитив почти лубочный, а он рафинированной образованности, однако ж!

Она приходила к моей матери и, едва та отворачивалась, брала книжонку ль, сдобу, приготовленные матерью для меня, из кости резанную обезьянку японскую, подарок Аленкиного отца мне, как сказал он, на вырост. И не бедна Ираида была, нет. Загнанный, как говорили, ею же, муж-лудильщик много оставил добра и даже какие-то сбережения, но она брала где можно и нельзя. Даже не из вороватости, по привычке плотоядной женщины. И примечал обычно неблаговидное лишь я, остальные, взрослые, входили в ее одинокое положение, отступали перед ее убежденностью: мол, если кто нуждается, то наверняка я, Ираида!..

У нее и язык был подвешен, располагала она многочисленными клише, не то что фразами, целыми периодами, прилагала она их к случаю и даже исходя из особенностей данного персонажа.

С моей матерью она лепила клише о воспитании чада, о ее, матери, просчетах в тонком деле – надо сызмальства из меня готовить себе кормильца, а не мечтателя, любознайку. Горазда она была проявлять влияние и там, где только обнаруживалась мягкотелость, терпеливость, податливость собеседников-соседей. Она религиозно верила: жизнь, усилия других людей могут и должны приносить ей некий, пусть и малый, хабар.

У высокоцивилизованного Слупского, пожалуй, я не ошибусь, утверждая такое, подоплека корысти присутствует, несмотря на то что он и одарен, и специалист высокой марки, и говорит на русском и английском преотлично. Но ему ничего не стоило унести из вашего дома, из вашей жизни то, что плохо лежало, – ваше доверие, ваши идеи, потом, в институте – вашу группу, ваш сектор, ваши приборы, методики. Алчность Ираиды!

Когда я не то в пятом, не то в четвертом классе школы узнал, что у коровы в сычуге четыре отсека, я поразился. И сразу по наивности удумал: теперь-то я понял Ираидино устройство, у нее, в отличие от других людей, четыре отделения в животе, в желудке то есть, ну, а у Слупского – в том месте, где у нормальных людей душа.

Четыре переваривающих устройства требуют особенно много материала. А порядочные – они часто податливые: «Как же мы обидим, сказав правду в глаза?! Может, обомнется, оботрется, смягчится, быльем порастет?!» А ираидам и эрикам, пусть они на разных ступенях развития и цивилизации, только того и надобно, мягкость окружающих. Ну, и поддержка стаи, подобных им.

Ираида у меня – вот где! – Амо ударил себя по шее, склонив голову. – Потому что она окрупнилась с годами моего произрастания из мальчишек в юнцы, из юнца в зрелого мужа. Ее подобия мужского или женского рода возникают на всех перекрестках, порой играют на моих костях, поэтически выражаясь, на моем позвоночнике-флейте.

Я вот даже в наивных попыхах женился на такой вот, только ангелоподобной, Ираиде. Но я-то пожалел ее за мнимую беспомощность. А вы, коли подростками заключили дружеский союз с эдаким Ираидом, неужели, повзрослев, не рассмотрели грубого Нарцисса?!

Мещанка или он, обрюченный мещанин, берут самоуверенностью, хохотком, – смешки их создают видимость юмора и общительности, чужими руками они жар гребут.

Мать и вправду приходила к Ираиде выбирать горячую золу, штопать, перекраивать еще и еще. Наши простодушные, усталые женщины тратили на нее последние силы, она же им сулила отплатить чем-то до зарезу нужным. Я тогда из-за малолетства, неопытности чувствовал свое бессилие оградить мать. Она могла поднять голос, даже наброситься на доброго человека, уступчивого, как она сама, сорвать на нем свои беды, но Ираиду – ни-ни, не смела коснуться и пальцем. Та же себя подавала, трехгрошовая, как из злата литую. Потом я встречал и на своих путях ираид от бюрократизма, глухих к моему голосу, слепых к моему жесту.

Но о жестокой расчетливости, извините, вашего бывшего дружка давненько факты криком кричали. Мнимая вина нас терзает, а вот попустительство тем, кто хватает нас за глотку, чаще всего представляется нам чуть ли не само собой разумеющимся, гуманизм, видите ли! А они расхищают нас, укорачивают жизнь…

Наташа и Андрей молчали, продолжая восстанавливать модель, Амо сам вдруг оборвал себя:

– Я прав, и это отвратительно. Простите меня, Рей, но сейчас я ополчался и на себя самого. Я толкаюсь, и давно, с «Автобиографией», понимаю, как нужен такой спектакль зрителю, но нескончаемо передо мной возникают все более сужающиеся винтовые лестницы, по которым даже я при всей своей тренировке устал карабкаться.

Наташа потянула Андрея за рукав домашней куртки:

– Пора чай пить! Никаких исповедей и обструкций, распахнем окна, сядем рядком и поговорим ладком о чем-нибудь тихом. Пошли на кухню.

Все те месяцы маеты вспоминались Андрею нередко и после экспедиции на Брокен, так как Коньков и Слупский не теряли случая, чтоб так или иначе ославить новую лабораторию Шерохова, затормозить публикацию материалов о Брокене, написать худой отзыв на статьи молодых сотрудников Шерохова. Но теперь Андрей в любой ситуации, отбросив прежние опасения касательно своих обязательств по отношению к Слупскому, давал ему открытый бой, настаивал на дискуссиях, и публичных. Слупский старался не замечать перчатки, брошенной ему, он предпочитал, как и Коньков, пути окольные.

Амо не без грусти острил:

– Эрик – крупнейший специалист по театру теней. Он догадался, что легче всего и наводить тень на белый день!

«Будьте выше этого», – говорили Андрею как раз те, кто ему же вменял в грех, что не ищет он компромиссов.

Однако его поддерживали порой и неожиданные единомышленники и в Дальневосточном филиале Академии наук, и в Ленинграде, шли письма от калининградцев, из Геленджика, происходили встречи на симпозиумах, обнадеживавшие Шерохова.

И тут Ветлин с оказией во время своего рейса во Францию, уже на сухогрузке, прислал ему письмо, исполненное горьковатой иронии, но не лишенное оптимизма:

«Рей, дорогой! Узнав здесь подробности судебного процесса, касающегося Вашего доброго знакомого, человека, которому Вы симпатизируете, я не преминул сделать для вас подборку из французских газет.

Конечно, на любом континенте, а тут, в сущности по соседству, сталкиваться со зловредством нелегко. Возможно, Вы уже наслышаны о том, что приключилось с вулканологом Гаруном Тазиевым, полюбившимся в Союзе не только ученым, но и широкому кругу читателей. Но штука, случившаяся с ним, поразила меня.

Трудно себе представить жестокость ситуации, когда Тазиев оказался вынужденным обратиться в суд с иском против своего коллеги, директора Института физики Земли Франции, профессора Аллегре.

Гарун требовал восстановления справедливости, так как он, Тазиев, был снят с поста заведующего отделом вулканологии этого же института якобы за некомпетентность, профанирование своих обязанностей и прочее не менее нелепое и как раз позорящее обвинителей, а не его самого.

Сквозь разнобойную информацию, а отклики появились в прессе разных стран, проступало уродливое очертание бюрократического чудовища. Оно кажется мне особенно опасным и, мало того, преступным.

Что же предшествовало увольнению Гаруна?

Не боясь исповедальности, истинный ученый и художник Тазиев описал, как, спровоцированный явно псевдонаучным прогнозом своего директора, он ринулся к проснувшемуся на Гваделупе вулкану и поднялся на него. И уже там, ожидая восхождения плохо натренированного этого самого профессора Аллегре на Суфриер, упустил время, когда можно было без риска для жизни спуститься с вулкана, сделав необходимые для прогноза наблюдения.

Тот долгий августовский день оказался отметиной смерти, хотя случайность даровала жизнь Тазиеву и его спутникам».

Андрей, читая письмо Ветлина и свидетельства Тазиева, почувствовал, в который раз, то особое братство, какое испытывал к ученым-коллегам, участникам второй мировой войны, битвы с нацистами.

Такое чувство вызывал у него неизменно и при встречах Ив Кусто, участник французского Сопротивления, Генри Менард, американский ученый, сражавшийся в океане, и Тазиев.

Он как бы слышал характерный голос Гаруна:

«Бомбежка в Суфриере не оставляла никаких надежд. Перед мысленным взором возникла почему-то не одна из острых ситуаций, которыми изобилует жизнь профессионального вулканолога, а май 1940 года.

Четырехмоторные бомбардировщики «штукасы» с черными крестами на крыльях с жутким воем пикировали на позиции, заваливая их тоннами земли.

Но даже тогда ожидание не казалось столь нескончаемым, как сейчас, на Суфриере. Я лежал, уткнувшись носом в жидкую грязь, и в висках судорожно стучало: на сей раз это – конец! Я ясно понимал, что отступление под непрерывным огнем жерла, выбрасывавшем каменные блоки жуткой величины, немыслимо…»

Ветлин дальше писал в своем, как он назвал, «репортаже» для Шерохова:

«В директоре Института физики Земли взыграла амбиция и, видимо, кое-что не менее неприглядное, и по его вине Гарун чуть было не погиб.

Тазиев не впервые восстал против псевдонаучных маневров. Да, произошла поучительная и невеселая история пообочь проснувшегося вулкана на Гваделупе, крупнейшем острове из Малых Антильских, заморском владении Франции. По соображениям вовсе спекулятивным, коммерческим, власть имущие и раньше прицеливались к тому, чтобы перенести столицу. Это выходило боком населению, экономике маленькой страны. Неправильное прогнозирование профессора Аллегре было на руку псевдорадетелям, богатым и своевластным, и сулило тяжкие испытания простому люду.

По тому, что уже заведомо было известно Гаруну Тазиеву, он рассчитал, что вулкан Суфриер даст сильный выброс газов, каменную минут в двадцать бомбардировку, но извержения, опасного для жителей, не последует. Известно, что если этот ученый в чем-то бывал неуверен, он прямо так и говорил: «Не знаю» – и не прощал ложных прогнозов, считая их постыдным и вредным занятием. Потому-то он и не задумываясь ринулся перепроверять лично, что произойдет на Суфриере.

А дальше Вы прочтете в газетах. Он чуть не погиб по небрежности и необязательности все того же лжепрогностика Аллегре. Но и того мало казалось неправому, он изгнал Тазиева из института, как приготовишку!

Конечно, – писал Василий Михайлович, – это межконтинентальное явление, когда недаровитое и бюрократическое пользуется любой, даже парадоксальной, как в данном случае, уловкой, чтобы разделаться с истинными рыцарями эксперимента, науки или искусства. Но представляю себе, что пережил Гарун Тазиев, чтобы опровергнуть горе-профессора, и увы, собственного начальника, сперва у вулкана, а потом уже в суде.

На этот раз Гарун Тазиев выиграл…»

Андрей на международных симпозиумах встречал вулканолога, человека в высшей степени оригинального и смелого, к тому же талантливого писателя – Гаруна Тазиева.

Ни с кем не схожая внешность, вроде б и скошенный нос, какая-то обаятельная асимметричность черт, улыбка, в которой нижняя губа, забавно и мило оттянутая, будто что-то весомое прихватывала из воздуха. Гарун расположил Шерохова еще и той приметной чертой, по какой он узнавал сразу признаки единственного в своем роде и нерушимого братства, – он был из тех смельчаков, которые во вторую мировую войну участвовали в Сопротивлении. И запомнил интонацию Гаруна, когда тот как бы и походя, отвечая на вопрос одного из своих ученых собратьев, в присутствии Шерохова, в кулуарах симпозиума, в Париже, сказал:

«Суровой зимой 1940—41 года по ночам я с товарищами по подполью взрывал рельсы и столбы высоковольтной линии вокруг Льежа.

Дни тянулись нескончаемо долго. На вымерших улицах раздавались тяжелые шаги оккупантов в серых шинелях, в ушах звучали уродливые слова – вермахт, фельджандармерия, гестапо…

Парадоксально, но я записался слушать лекции в знаменитом тогда Льежском горном институте, с тем чтобы мечтой перенестись в Альпы, к которым меня давно влекло, но и одновременно оправдать в глазах полиции подозрительное якобы ничегонеделанье. Однако страсть к Земле расцвела за время учебы, постепенно превращавшейся из алиби в подлинное увлечение».

Еще одно замечание Тазиева врезалось в память, высказанное после бурной дискуссии.

«Мне всегда напоминают те, кто в науке ль или в других сферах горячо отстаивают то, что еще вчера они поносили, поразительное число участников Сопротивления, появившихся на свет после разгрома немецких армий, в 1944 году…»

Письмо Ветлина, его заинтересованность, как писал он Андрею, «случаем Гаруна», последовательность самого Тазиева, не раз публично высмеянного за якобы донкихотство от науки, вселяли в Андрея какую-то неожиданную радость.

Тазиев процесс выиграл, и, быть может, это оказалось важным для самых разных людей науки еще в большей мере, чем могли подозревать профессор Аллегре и ему подобные.

7

Они расчищали дорожку от дома к калитке, снегу за ночь навалило по щиколотку. Наташа управлялась с лопатой не хуже Андрея, он швырял снег далеко в сторону, к старой крепкой сосне, она же отгребала на обочину от дорожки, раскраснелась, из-под вязаной белой шапочки выбились каштановые пряди.

Через невысокий забор к ним заглянул будто ненароком высокий, с квадратным лицом, в каракулевом колпаке, нахлобученном на поповски длинные седые волосы, скульптор Аятич и, отбросив полслова приветствия: «Здрас», прошествовал мимо.

Поддразнивая его, Рей пробормотал вдогонку: «Те, те…»

Вдруг Аятич повернул обратно, распахнул калитку во двор Шероховых и, застыв картинно, смотрел, прищурясь, на «работничков», как он в прошлое воскресенье на ходу окрестил их.

Андрей и Наташа делали вид, будто и не замечают его изучающего взгляда.

– Что ж молодые не пособят вам? Хотя русский человек трудолюбив и ловок во всяком возрасте.

Аятич любил поораторствовать о всем коренном, неизбывном и присущем.

Он вытащил блокнот и карандаш и, привалясь одним плечом к столбику забора, делал наброски.

– Хор-р-рошо двигаетесь, сноровисто, легко, с напором, – смаковал он слова.

Как-то он пояснил им:

– Я уж всегда выражаюсь свежо, раздольно, это у меня в крови, казацкого рода я.

Андрей и Наташа знали, сосед их не нуждается в собеседниках, только в слушателях. Да и тех у него наверняка было хоть отбавляй, но шапочное их знакомство длилось уже годы. И Аятич, случайно прочитав какое-то интервью с Шероховым, напечатанное в журнале года четыре назад, обронил из-за забора в такую же зимнюю пору:

– А вы, оказывается, тоже, ну, знаменитость, в своем роде занятий, конечно…

– Что вы?! – возразил тогда, посмеиваясь, Андрей. – Знаменитость – это уже вовсе иная категория существования, она вам предназначена, дана, а уж мы-то…

– Русский человек всегда скромен, в том корни его величия, – не без торжественности ответил ему всезнающий Аятич.

Теперь он, переворачивая листы своего альбома, усмехнулся и снова приклеился рыбьим взглядом к Наташе.

– «Есть женщины в русских селеньях!» – припоминаете? А? «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» – Он шумно вздохнул.

Андрей прошептал:

– Точно голова в «Руслане и Людмиле», ужас как в детстве боялся, что она своими вздохами сметет меня с лица земли…

– Ну что, сосед, имеете под боком такую яркую шатенку, образец-модель, а сами, как услыхал я по телевизионному вашему рассказу, отдаете дань ненатуральному искусству. Хотел вот я с вами потолковать насчет Пикассо. Хоть и вчерашний день, а все ж, пока мы живы, на зубах поскрипывает. Вы и зрителям показали дом ваших американских друзей, он, Ферси, вроде б ваш коллега, а она старая писательница… Там, конечно, любопытно так вписывается сидящая на веранде синяя, что ли, скульптурка паренька, он на дудке вроде играет или там флейте?

Аятич сделал шаг-другой по расчищенной дорожке к Андрею:

– И откуда в вас, с вашим открытым русским лицом, такая всеядность, стремление оповещать миллионы зрителей о пристрастии к ихним искусствам? Одно – дипломатия там. Он, их Пабло, коммунист, он проткнул на своих картинах разными геометрическими фигурами фашизм – «Герника» там и прочее. Но искусство там страдает. Где же ваши корни? Тут ваша корневая система, вы-то каким чувством вяжетесь с той синей ижицей, скульптуркой, играющей на дудках или, не помню, на флейте, не имеет значения.

Андрей продолжал расчищать дорожку от калитки к дому, он лишь старался работать так, чтобы быть вполоборота к Аятичу. Наташа ушла на боковую дорожку и мало заботилась о своем ракурсе.

Непрошеный гость долго обличал кого-то из своих собратьев на своей же земле, потом прошелся, как он сам выразился, кистенем по искусству двадцатых годов, но, наконец заметив, что ведет диалог сам с собою, пробасил:

– Вы-то как соседи обращайте в случае чего внимание на мои хоромы-хоромцы. Я ж теперь вынужден бо́льшую часть времени находиться в своей центрогородской квартире, да, вы слыхали, у меня и там теперь комфортабельный двухэтажный коттедж. Мамашка, правда, тут осталась с прислугой, обе тугоухи. Им и две собачонки не помогут, а не ровен час кто и позарится на мои шедевры. – Он хмыкнул.

Андрей распрямился и ответил:

– Мы часто в экспедициях, а дети в институтах, так что уж не обессудьте.

– Ну, я к слову, у меня ж сигнальная система ведет прямехонько в милицию, да и нелегкая ноша мои шедевры.

Наташа невольно оглянулась с каким-то суеверием: не сгинула ль страшная голова кричащей бабы с отверстым ртом и развевающимися волосами, венчавшая огромную деревянную вышку и прозванную окрестными мальчишками Пугалом. Она вознеслась по желанию Аятича на границе его участка и шероховского, наводя тоску на всех соседей, сносу ей не было.

Оказалась же пробной, как пояснял сам Аятич, из какого-то сплава. Самое отталкивающее в ней были огромные рыбьи глаза, как у ее сотворителя, а глядела она в сторону шероховского дома.

Меж тем солнце стало пригревать, и Аятич распахнул свою длинную, как тулуп у ночного сторожа, дубленку и протопал к Наташе, став над ней, как сумасшедший мельник, – так она потом и сказала Андрею.

– Вы бы, вы б, русалка наша, повлияли на мужа, выбили б у него иностранщину из головы. Знаете, я сторонник теории пар. Теории антиподов. Вот мой антипод Пикассо. Так по телевизору, когда вас представляли, сказанули, что вы, океанологи, открыли на дне Тихого океана Америку. – Он на минуту снял шапку и низко поклонился. – Хорошо, говорю, молодцы! Расширяете вселенную, застолбливаете вы лично и такие, ну, подобные вам, наше первородство в науке. Но почему, ежели вам полагается обследовать океан, в иностранных водах болтаться, извините, почему вы становитесь проводниками модернизма? Гордо несите повсюду весть о наших свершениях, коли вы так прилежны в изучении искусства тоже. А? Не прав я, соседушка, вы-то меня поддержите? Нам надо соблюдать такую вот, – он большой своей рукой почти у самого Наташиного лица взмахнул, указывая на сугроб, – такую вот чистоту своего кровного, блюсти и защищать.

Андрей уже от крыльца окликнул Наташу и, извинившись перед Аятичем, сказал:

– Ничего не поделаешь, я должен вернуться к работе.

– Идите, голуба, пашите свою целину, русский человек работящий. А вот, между прочим, у нас с вами сходствуют глаза, с косым маленько разрезом. А нет ли в вашем роду, как и в моем, очистительной крапинки чуди? А? Догадался. Откуда ваши родители род ведут?

– Из Сибири, – ответил Андрей, поспешно открывая дверь.

И уже вдогонку ему Аятич возгласил:

– У меня глаз охотника и стрелка! Да, я вижу – вы настоящего заводу, так что, – он обернулся к Наташе, она стояла все еще на своей боковой дорожке, не зная, как прервать краснобайство Аятича, – так что ходатайствую перед вами, Зегзица наша, – искусство у нас одно, а вот проводничков многовато. Зачем ученому с громким именем блажить, толковать о таких вот чужого заводу Пикассо?

Наташа пожала плечами и тихо ответила:

– Вы весьма суровы, а день светлый и солнце уже весеннее, и мне пора работать, уж простите нас.

Она улыбнулась и прошла мимо Аятича.

– Не беспокойтесь, калитку я аккуратно прикрою. Только насчет моих хором не забудьте, все ж лишний глаз присмотрит – все целее будет, соседушка. А как у меня опять случится выставка, ждите приглашения, уважу, как не уважить, ваш-то муж, по всему видно, гордость отечественной науки!

…Вечером заехал Гибаров. Он собирался в Прагу на гастроли и к своей Ярославе.

Еще не позвонив у калитки, он слепил снежное подобие клоуна, натянул на него заранее приготовленный колпак, сунул в снежную культяпку прутик с треугольным синим флажком и прочертил на брюшке серпик луны.

Выслушав живописный рассказ Наташи об Аятиче, он воздел руки к закопченному кухонному потолку и произнес заклятье:

– Уже год прошу вас, познакомьте меня с Аятичем. Он же готовый, распрекрасный типаж! Вроде б он и абсурден, но вполне благополучно развивается, весьма благоразумные люди вступают с ним в серьезные, деловые отношения. Ну просто потому, что они не обладают живым воображением, сами боятся перешагнуть за порожек общепринятого.

Амо важно прошелся вокруг стола, посмотрел рыбьим глазом сперва на Наташу, потом на Андрея и уронил баском, как из бочки ухнул:

– Ну что, Зегзица! Понимать надо, а не хмыкать, коль скоро я, сиречь Аятич, кем-то утвержден в созидателях, ваятелях и прочее. Кто в силах отменить шкалу ценностей, по которой я прохожу?! Русалка наша ненаглядная!

Амо махнул рукой, уселся за стол и добавил:

– Он тяжеловес, но прыток. По-своему убедителен, в нем есть некая ощутимая весомость. Он весь до деталей прописан, надежен. В него можно, как в сберкассу, сделать вклад: надежно, выгодно и удобно. И его, конечно, подпирают такие же вот тяжелодубы критики, ну, и собратья подобного ж образца – он уже клан!

Амо вновь вскочил на ноги и направился к дверям тяжелым шагом. Его жесты, поступь, присутуленная, отяжелевшая спина напоминали соседа, чья манера обхождения еще днем представлялась Андрею и Наташе неповторными.

– Охохонюшки, хо-хо! Я б, разъярив жалкого мима-клоунишку, разметал бы его, как карточный домик, одним мановеньицем своей каменной десницы. Наш великий поэт, провидя мое появление в двадцатом веке, воскликнул: «О, тяжело пожатье каменной его десницы!»

Андрей и Наташа, смеясь, аплодировали. Амо оседлал стул, наклонился к Наташе и сказал просительно:

– Устройте встречу, мне ж не везет, он, как на грех, когда я тут, глаз не кажет. Пожертвуйте одним вечером ради меня, пригласите, как вернусь я из поездки, и его. Ну что вам стоит? А сейчас, как вы давно еще просили, я вам покажу кое-что из своих заготовок: «Художник и модель». Ну, вы-то знаете, это излюбленный мотив самих живописцев и графиков. Не буду тут громыхать именами, чтобы не усложнять своей скромной задачи. Только перейдем в большую комнату.

Он сдвинул к стене стол, огладил воображаемые усы и бороду, подготовил мольберт, кисть и палитру – привычки профессии живописца и легкое шаржирование переплетались тут сами собою.

Но вот он сделал шаг в сторону, и перед зрителем как бы явилась партнерша, молоденькая Грация. Гибаров мгновенно перевоплощался.

Шажок, другой, она попыталась охорашиваться.

Строгий художник ударил ее по ручке, занял позицию у воображаемого мольберта. Нацелился взглядом на Модель, чуть задрав вверх подбородок и слегка отведя назад руку с кистью, ее-то отлично заменяла небольшая метелка на длинной палке из Наташиного хозяйства.

Мгновение – и, преобразившись, Амо, стоя на уже определившемся месте Грации, поправлял прическу, перекалывал на затылке шпильки. Потом подхватил коротким плавным движением соскальзывающее с груди покрывало. Амо успел прихватить какую-то большую белую тряпку с кухни и ловко набросил ее на свою модель, то есть на себя.

Маэстро морщился, разместил разные мелочи в интерьере вокруг Модели. Амо поставил рядом с Грацией на табуретке большой колючий кактус, разросшийся и шишковатый, водрузил на палку ведро вверх дном.

Художник явно сбивал с толку свою растерявшуюся Модель, она же, пытаясь погладить растение, успела занозить ручку, уколов ее о шип кактуса.

Теперь Грация поставлена так, что локотком касается спинки стула. Едва к ней приближается Маэстро, она хочет обвить его шею руками. Но тот отшатывается, отвергая ее притязания, он показывает на потолок-небо и на холст-работу!

Но вдруг хватает гигантскую кисть и начинает на стене малевать Грацию, превращая ее в громадную толстую бабу, судя по абрису, очерченному кистью.

Тут уж Амо-Маэстро отшвыривает кисть.

Прыгнув на место Грации и опять перевоплощаясь в нее, закрывает лицо руками и сотрясается от рыданий.

Снова Гибаров усатый Маэстро, он перебрасывает воображаемую Грацию через плечо, выносит ее за дверь, и сразу же оттуда вылетает человек-бык.

Бык занимает позицию, выставив пальцы-рога и изогнув шею. Маэстро преображается в тореро, заместив быка перевернутым стулом, чьи ножки враждебно выставлены наклонно, как рога.

Художник дразнит быка мулетой, совершая с блеском виртуоза весь каскад движений тореро вкруг стула-быка, и лишь в последний момент, схватив кисть, вонзает ее в свою жертву.

Но тут он как бы оскальзывается и попадает на рог быка – одну из ножек стула. Тореро-Маэстро пытается, заведя руку за спину и провиснув над перевернутым стулом, спасти самого себя, ухватив за загривок и оттаскивая от свирепой модели.

Наташа, приглашая Амо поужинать, сетовала:

– Так иной раз досадно, только мы двое и видим ваши наброски, хоть бы условились заранее, чтобы снять их кинамкой. Собственных же учеников обкрадываете, не так ли? Сколько вы отбросили эскизов для новых поисков?!

Амо, прибираясь в гостиной, ставя вещи на свои места, говорил:

– Приманивает, наверное, меня тема «Художник и модель» для третьего отделения моего спектакля «Автобиография». Тут мим оказывается на самых разных этажах жизни. Я все еще продолжаю искать варианты. Пожалуй, наработано так много, что хватит эскизов и для манежа, и для театра мима. Основное, впрочем, выстроено, но впереди еще столько просмотров. Кто-то «за», это наш брат, сильные цирковые артисты, ставшие членами художественного совета. Но тех, кто против, больше. А мне пока перестает кое-что и нравиться в собственном спектакле. И уже я сам затягиваю очередной показ. Меж тем супротивники твердят, как в дуду: «Мы потеряем своего коверного, клоуна, если только он пойдет по ложному пути, будет выстраивать и выпускать монодрамы».

Но спрашивается: почему «моно»? У нас уже подобралась маленькая, но крепкая группа из моих же учеников по цирковому училищу. Да ведь и сам я, как и мой режиссер Юб, часто и взаправду попадаю в положение то Художника, а то Модели, пока нащупаешь, что необходимо и как преодолеть материал. В лоб многое не возьмешь, да оно и не поддается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю