Текст книги "Голос из глубин"
Автор книги: Любовь Руднева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
Рубен назавтра вылетел в свой родной Ереван, взяв с Амо слово, что тот обязательно в ближайшее полугодие постарается навестить брата и познакомиться с его семьей.
– В отличие от нашего предка, я чту превыше всего святыню семейной жизни.
Выражался Рубен, может, и чуть возвышенно, привычно взбираясь хоть и на невидимые, но достаточно ощутимые котурны.
Амо усмехнулся, не мог же он признаться вот так, с бухты-барахты этому, в сущности, вовсе чужому человеку, что сам-то он легковерен и влюбчив; впрочем, и до сих пор все еще любит одну девочку, хотя наверняка она уже давно чья-то мужняя жена, если только жива еще, то есть уцелела на этом белом свете. Слишком быстро она исчезла из Марьиной рощи. Ее мать, овдовев, переехала куда-то на Север, к сестре, а от самой Аленки пришло письмо-другое маленькому Амо, а потом след ее затерялся, но не простыл. Он и влюблялся в девушек, чем-то хоть отдаленно смахивающих на Алену.
Встреча с братом, разговор с ним всколыхнул самое затаенное, но не вызвал желания толковать об этом вслух, тем более с таким благополучным, уверенным в себе человеком, хотя, наверное, и широкодушным.
И снова Амо увидел себя подростком, который не раз чуть ли не с тоской думал: вот мог же у него на самом деле быть старший брат. Но еще чаще представлялось тогда, как он в одночасье лицом к лицу действительно сталкивается со своим братом, да еще и близнецом, только почему-то давным-давно запропастившимся. Иногда даже пытался говорить с этим близнецом вслух, играть с ним, как с надежным партнером, и выходило – тот уж всегда оказывался на подхвате.
Рубен не совпадал с вымыслами подростка Амо. И никак не втеснялась их встреча в грустноватые фантазии взрослевшего циркового Гибарова.
После ухода старшего брата все еще носился по комнате легкий запах чужих заграндухов.
Но именно после отъезда Рубена, в тот же вечер, Амо, встретясь с другом, режиссером Юбом, сказал:
– Мне зверски повезло, что меня к тебе прибило и ты сам захотел со мною работать.
18
Вернулись затемно, Наташа, встретив гуляк возле калитки, попеняла:
– Уж третий вечер с вами сладу нет, как уйдете, так и пиши пропало, совсем не замечаете время. А, как на грех, я и сама застряла сегодня в институте. Вот к ужину и рыбу не почистила, ничегошеньки не успеваю.
Коснувшись ее руки, Амо попросил:
– Можно помогу вам? А Рей пока немного у себя и поколдует. Я ж в эту неделю, благо зашиб локоть, по вечерам часто свободен и отвожу тут душу, да и верчусь вольно-невольно вокруг будущего спектакля. Вы уж простите и Андрея таскаю по заповедным аллейкам. И ему ж продышаться надо, а я-то с его помощью вроде б набредаю на новые повороты «Автобиографии». Состоится ль тот вечер, нащупаю ли два решения: для манежа – одно, другое – для эстрады, еще и не знаю. Я ведь вас, Наташа, тоже посвятил в свой замысел, пока Рей странствовал, но что-то отменяю, а иной раз проклевывается неожиданное. Ну, Андрей, разумеется, мой главный куратор, молчит молчком, а вдруг и подтолкнет к самому неожиданному переходу, совсем незаметно и, кажется, ненароком.
Шерохов уже исчез за дверью своего кабинета. Наташа скинула фартук с веревки, где он сушился, прямо на руки Амо, и они на кухне принялись за работу.
Амо говорил с некоторой опаской, будто бы со стороны вслушиваясь, как он иронически заметил, в собственные разглагольствования:
– Тут явно избаловали покорного слугу, в этом доме отчего-то еще не притомились, то вы, то Андрей меня все выспрашиваете и заводите, а я впервые в жизни впал в подобие корысти, развешиваю здесь обрывки моей души, совсем не прошедшее во мне детство, опять же отрочество, а то и так называемую юность, а?
Он коснулся рукой веревки, протянутой от угла до угла кухни, и выстиранные тряпочки и полотенца от его прикосновения пустились в короткий пляс.
– Заметьте, Наташа, все ваше хозяйство, фрагментики тряпья закивали мне, едва признался вслух, что только у вас охоч до исповедей. Но именно растреклятые исповеди и помогают мне отобрать мотивы странствий по своей ли судьбе, а быть может, таких вот типов, как я, из чудаков, что ли?! Памятное-то не случайно, должно быть.
Каково-то вам, бедолагам, менять так резко масштабы со своих океанических до моего дробного, как нынче принято выражаться – от макро до микро.
Он чистил рыбу, прерывал свои излияния, взмахивая ножом, облепленным рыбьей чешуей, тряс замерзшей рукой. Мороженая рыба, по его выражению, кусалась.
– Вот вы когда-нибудь думали о том, что у каждого есть свой Адам и Ева, свое представление о них? Я давно уже хотел сыграть Адама, в одежде из листьев взбираться на деревья для единственной своей Евы. Однажды Адаму пришла охота искусить ее, то есть проверить, как велика доверчивость наивной Евы. Быть может, подумал он, склонит она головку-колокольчик, прислушиваясь к нашептываниям незнакомца?! Вдруг и положит головку ненароком на плечо кому другому, если только он неожиданно явится перед ее большими небесными очами да еще будет горазд всякие пассы выделывать.
Адам имел много свободного времени для фантазий, был сыт и еще тогда, до изгнания из рая, вовсе не трудился в поте лица своего. Но мне кажется, у него не хватало воображения в том просторном смысле, каким мы в нашем позднем, двадцатом веке наделены. И к тому же он и не осмеливался обращаться даже про себя к разного рода условностям, без которых, пожалуй, нет подлинного чуда воображения. Потому, чтобы искусить Еву, он и выбрал обличье самого несимпатичного типа из ближайших своих соседей, обитателей райских кущ, и прикинулся этим самым Змеем!
Ваша рыба, Наташа, меня, обдавая холодом, заставляет быстрее вертеться вокруг нее и стола, горячее малевать эскизы будущего, пока не сотворенного спектакля.
Но все ж вернусь к началу, и пусть наше действие развивается по порядку. Сперва в собственном облике, то есть Адамовом, в светлом трико и листьях взбираюсь на дерево и, стоя на самой верхушке, жонглирую яблоками. А дерево не простая яблонька, нет.
В ту библейскую пору наверняка произрастали высокие яблони и плоды на них висели крупные, увесистые, налитые медовым соком. Итак, пока что я Адам. Но вот исчезаю в густой листве и уже вновь предстаю перед Евой в черном трико, неузнаваемо преображенный.
Руки сгибаю так и эдак, их волнообразные, птичье-змеиные движения околдовывают ее ну точно по-змеиному. И, не добравшись до Индии, мы-то с вами насмотрелись на такие виртуозные движения в индийских танцах-пантомимах. Индийские танцовщицы поводят головой, изгибают шею, руки, будто удлиняя себя и не только по-человечьи, но и по-звериному осваивая пространство. Они даже способны не то что примирить со змеями, но и заворожить заимствованными у них повадками.
Потому и я своими двумя руками изображаю раздвоение Змея и заключаю Еву, несомненно, в змеиные объятия. А потом совершаю двойное сальто и срываю яблоко. Дарю ей как раз то, что не сажал, не выращивал. Тут мы исполняем с партнершей, то есть с Евой, пантомиму искусителя и опасной наивности.
Амо, забыв о рыбе, отложил нож, показал несколько позиций Евы и движения Змея. Спохватившись, он принялся за рыбу, но, и чистя ее, рассказа не прерывал.
– После того, как Змей в индийском полутанце приманивал ее, вновь и вновь обвивал Еву, он проскользнул вверх по стволу дерева и опять исчез в листве. И тут сверху низринулся Адам в светлом трико и листьях. Он совершал прыжки на батуте в исступлении от того, что пропала Евина простота и она, сама Ева, оказалась пустельгой и простушкой в вульгарном смысле этого слова. Даже и не догадалась: Змей – то все скверное, что таил в себе Адам. Он же надеялся – Ева узнает его в любом обличии и изгонит из него коварство и зло. Но нет, она прельстилась уродливым Змеем. Как ребенок, увидев теперь Адама, да еще отрывающегося от нее, от земли, – а он совершал неимоверные курбеты на батуте, – пыталась и сама последовать за ним, но не тут-то было.
А потом пришел обыкновенный штальмейстер, инспектор манежа, подловил Адама, когда тот спускался после очередного подскока на батут, зажал его, обхватив поперек груди, а другой рукой заарканил Еву и поволок вон – изгнал из рая, то есть с манежа.
Меня увлекают, Наташа, аналогии, они придают мне, если хотите знать, отвагу. Вас не отталкивает мое самоуправство? Нет?
Обычно совсем точно рассчитывающий каждый жест, тут Амо опрометчиво потер пальцем висок, и рыбья чешуя заблестела на его лбу. Наташа отодвинула кастрюльку с начищенной картошкой, вытерла руки чистой тряпочкой и смахнула чешую со лба Амо.
– Вы не осудите меня, если признаюсь: хочется сделать в некотором роде и свой автопортрет. Пора мне сочувственно вышутить свое сиротство. Но один из моих учителей обронил: «Сирота так и не становится по-настоящему взрослым». Воображение вряд ли только игра памяти, но ей обязан я своими маленькими сценическими площадными мифами, где грусть и смех заключают друг друга в объятия. И вот бьюсь над неожиданными этюдами к будущему спектаклю – одни развернутся в сценки для него, другие опадут, как листва в ветреную осень. «Адам и Ева» вроде б из пролога к нашему обитанию на земле, а значит, в изголовье и моей жизни тоже.
Порой этюды далеки от моих намерений, но в них есть достоинство, они как бы сами выталкиваются то на манеж, то на эстраду, поднимаясь из какой-то глубины. Что они? Заблуждения? Иль желание что-то уразуметь, а то и очиститься?
Не только испытываешь себя, одолевая пространство времени и манежа, но и защищая находки. Убежден – найдутся среди зрителей собратья, маленькие и совсем взрослые, они будут покатываться с хохоту, удивляясь, доверять мне свою мечту. И я должен защищать от нападок и напастей свои догадки, а значит, и их собственные – зритель порой и фантазирует с нами.
Но до него надо пройти тяжелейший искус. Ведь неправильно говорят: брань на вороту не виснет. Возражу – виснет и гирей на шее. Каждую новую работу, пусть и самую малую, часто встречают с недоверием, иногда и приятели, а чего и говорить о зоркоглазых бюрократах, визирующих ее? Или о людишках, подобных моей недолгой, но приметливой спутнице?! Варвара ж поставляет небылицы, которых и без нее пруд пруди, и какие-то неважные версийки просачиваются в наш конечно же, как говорится, здоровый цирковой коллектив.
Амо усмехнулся и пожал плечами. Он продолжал старательно выполнять свой небольшой кухонный урок.
– Я дорожу общностью, чту адовый труд моих цирковых товарищей, их неустанный тренаж, изобретательность. Без них и я б сошел на нет, но ведь есть издержки, и еще какие! А вот в поисках, в этюдах происходит омовение ото всего, во что мы вольно-невольно тоже вступаем, иногда оказываясь не в позолоте, нет, в саже. Впрочем, последнюю, на худой конец, предпочитаю первой…
А люди вроде меня, грешного, часто и грезят тем, к чему прикоснулись в детстве. Юности. Бьются о собственные первые впечатления, взращивают их. Одни от того богатеют, другие, как ни горько, иссушаются. Мне ж привелось ко многому возвращаться, – ведь давно приметили, как повадился кувшин по воду ходить! Да, как ходят на водопой, так и я иду в глубины детства за живой водицей. Ну, а иные воспоминания, наоборот, требуют одоления. Видимо, Наташа, и сейчас продолжается действие, начатое давно.
Он стоял уже возле мойки, пустив струю холодной воды, тщательно промывал рыбу.
Наташа, нарезав лук и почистив морковь, бросила их в кипящее на маленькой чугунной сковородке масло.
Амо спросил:
– Вы слышите? У каждой и самой малой штуковины есть свой голос, а то и мелодия?
Наташа кивнула:
– Еще как слышу, особенно когда Андрей уходит надолго в рейс и одиночество выглядывает изо всех углов. Тут и начинает действовать спасательная команда, и ложки, и плошки, и поварешки не на последних ролях.
Они рассмеялись.
– А вы, Амо, на диво споро управляетесь с кухонными делами.
– Возражаю.
Он вскинул левую руку, подбросил и поймал большой нож, заставив его совершить полет по кругу и плавную посадку на ладонь своего временного хозяина.
– Да, решительно оспариваю – не кухонные это дела, а гастрономические. На Востоке, госпожа глаз моих, – он поклонился Наташе, – мужчина умеет и любит готовить, если только проявится такая охота и представится случай. Я истый москвич, но, возможно, азиатская традиция во мне заговорила, да и опыт. Частенько мне жалко становилось маму, я помогал. А бродячая жизнь тем более научила меня многому. Ну, а уж рыба в Армении – ритуал. В стране камня озера и реки окружены не только берегами, но и легендами. Вода там чуть ли не священна, и живое существо, вышедшее из вод, – награда, а не только пропитание. Простите, что я вкрапливаю в наши разговоры чуть ли не тексты псалмов, но, – пожал он плечами, – быть может, без отступлений теряется соль жизни.
Наташа скребла ножом большой кухонный стол, мыла его крутым кипятком, щеткой.
– Вы, Амо, мне нравитесь куда больше, чем Шехерезада. Все, чем делитесь вы, оказывается очень близким, хотя жизнь каждого из нас складывается по-иному. Но, послушав вас, да и поглядев на то, что вытворяете, набираешься силенок упрямо идти дальше, не скулить.
После паузы добавила:
– Да, с нами приключилась необыкновенная история, не так уж просто в нашем возрасте и, добавлю, при весьма кусачем опыте вдруг заключить сердечный союз, близко сойтись. Ну и благо!
– После эдакого анданте кантабиле, которое вы отлично исполнили, Наташа, отважно продолжаю. Как же опрокидывается давнее в завтрашнее? Я рассказывал Андрею о шарманщиках моего детства, но во что обернулись давние встречи с ними, теперь доскажу вам.
Давно хотел я сделать со стороны странный, а для меня само собою разумеющийся диалог с большим крестом, только чуть покосившимся от времени. Ну, не совсем с ним – с ожившей тенью одного из моих предков по родственному ремеслу, что ли. Уже и сам крест едва помнил того, кто под ним почти столетие назад был похоронен. Старый шарманщик покоился тут. Он давным-давно пришел неизвестно откуда и, как бы определили сейчас, умер на рабочем месте. Такой конец каждому пожелать можно. У нас сложилось, наверное, правильное представление о достойном выходе из игры. Лучше всего уйти, находясь в самом разгаре ее. Имени его никто не знал, он наигрывал неизвестную мелодию и тихо напевал – так говорили старые старики, а сами они узнали ту историю от своих дедов.
Наигрывал шарманщик, уточняли они, щемящий мотивчик. И толковали еще про его распев. Сохранилась память о шарманщике, так как случай с ним оказался даже для марьинорощинцев из ряду вон выходящим. Пришел, сыграл, может, всего лишь во дворах пяти – семи, а потом исполнил что-то свое, необыкновенное вроде б, про горящую свечу и мотылька, что вился вокруг ее пламени и сгорел в нем. Не успел шарманщик и поговорить вдосталь со своим белым попугаем, а мягко так соскользнул на землю, как бы невзначай, будто присесть захотел, подустав.
Сохранила молва и некоторые подробности того часа. Ну, потом шарманщик деликатненько, боком, приник к матушке земле. Впрочем, так только говорится про доброту земли, во дворе ведь все было мощено булыжником, куда тут деться. Только пучками меж булыгами проросла трава. Одну травинку он зажал меж пальцев.
Видите, Наташа, как причудлива память. На одно она горазда, до малейших черточек сохранит, а другое предаст забвению. Обстоятельства кончины неизвестного шарманщика врезались в память свидетелей, да и тех, кому обсказаны они были. Другого ничего не упомнили: каков собою был тот шарманщик, какой судьбины. Тогда-то, лет сто назад, всем дворовым миром о двадцать шесть семейств схоронили его на краю Лазаревского своего кладбища. Местный плотник сочинил ему огромный крест, какой, по мнению стариков стародавних, ставят лишь на братские могилы. А все потому такая честь была ему оказана, говаривали, что даже своими грустными песнями он гнал от них лютую тоску, успокаивал попугаевыми обещаниями.
Я еще мальчишкой хотел дознаться: куда подевался со всеми обещаниями попугай, их таскавший по наущению собственного хозяина? Но и теперь, забредая на то место, где было Лазаревское кладбище, – а от него следа не осталось, там, в детском парке, ребятня играет, – припоминаю, какие сценки у креста видел мальцом.
Тогда на задворках Марьиной рощи возникали лики седых времен, а порой блюли стародавние обычаи, потому одни в праздники хороводы водили вкруг креста, как распрекрасные язычники, другие в салки играли, третьи закусь раскладывали, справляя поминки по неизвестным душам. Наше кладбище спокон не то что веку, а веков оказалось местом старинного празднества. Семик и я помню.
Сперва происходит поминовение, а даже во времена моего детства чуть ли не народное гуляние, да еще со всякой отсебятиной, шутейное так и выплескивалось, уж тут кто во что горазд был. Так вот у креста того шарманщика много и шуток отшучено. Даже цыгане-гитаристы туда забредали.
Там-то, на кладбище, по соседству с Лазаревским базаром, я и услыхал от полуслепого старика историю шарманщика, разжегшую мое воображение, не витиеватую эту байку. Еще старик хвастал, будто дед его через то Лазарево кладбище да Марьину рощу и лес выводил в 1812 году группу ошалевших москвичей из осажденного французами города, мимо их пикетов. «Вон когда марьинорощинцы самому Наполеону нос натягивали», – твердил мне старый. Тут я разузнал впервые про Наполеона, каков собой, откуда притопал, чего с ним учинили в зимнюю российскую стужу.
Но много позже, когда уж новые дома теснили привычное мне с детства, я все ходил туда, хоть от того огромного креста вовсе и помину нет. На славной площадочке меж деревьев стояла новехонькая скамейка, на нее и присаживался в поздний час, особенно по осени, и казалось: шарманщик свой завет мне оставил – тоже ведь артист, никуда не денешься. Будто он впрямую подсказку твердил: «Представь, парень, какие ж спектакли разыгрывались возле крепкого деревянного моего креста, какие времена тут прокатывали».
И захотелось мне оторвать на сцене диалог вроде б с тенью шарманщика, под его музыку и крики того попугая. Они-то, попугаи, есть такие достоверные сведения, долгожители. Может, шарманщиков попка белый с розовым хохолком поныне здравствует и тоскует по своему ремеслу. Как же затейно у него выходило: клювом выхватывал бумажки с обещанием самого разносортного счастьица!
Амо схватил пустую коробку, стоявшую в углу кухни, в два счета обвязал ее веревкой, повесил через плечо. Левая рука превратилась в попугая, согнутый указательный палец в его голову с горбатым клювом. Попка то сидел у шарманщика на плече, то перепархивал на шарманку-коробку. Вертел шарманщик ручку. Амо с закрытым ртом напевал какую-то знакомую давнюю мелодию.
Наташа смотрела на него с удивлением.
На нее же взирал сутулый старый человек. Углы рта его были опущены, брови чуть прихмурены. Теперь он взгромоздил свою шарманку на табурет и, утихомирив попугая, попросил его вытащить на счастье билетик для милой барышни Натальи.
Замелькал клюв над маленькой коробкой, ее шарманщик прижимал к груди, а левая рука опять превратилась в попугая. Тот сноровисто вытащил билетик, вспорхнул и замер на плече хозяина.
Усталый старик сам и развернул билетик, врученный ему попугаем, поднес к подслеповатым глазам и долго шевелил губами, выражая то удивление, то сомнение, покачивал головой из стороны в сторону. Потом велел он попке вытащить билет для пожилого, убитого горем отца и, тут же сам преобразившись и поставив коробку на шарманку, показал несколько сценок из обещанного в билетах.
Сперва возвращение блудного сына, весь напряженный драматизм встречи с ним отца. Молодой на коленях просил у старого прощения.
Амо приник всем телом к ножке стола, положил голову на его край, как на отцову, широкую, дарующую прощение ладонь.
В другом билетике, а его обещания ожидал влюбленный юноша, предсказана была счастливая встреча влюбленных. Амо, разведя руки, спрятал на мгновение их за спиной, тут же выпростал, и сперва неуверенно, затем стремительно они обе ринулись навстречу друг другу.
Перед Наташей все обозначилось графически четко.
Ладони поставлены вертикально, как будто двое, пристально всматриваясь, тихонько сближались. И нежное прикосновение. Вновь разомкнутые, опять они устремлялись навстречу, едва касались, любя, то одним, то другим пальцем, робко поглаживая.
Амо исполнил еще несколько сценок и наконец как бы вернулся к своему главному герою – шарманщику. Забрал попку, волоча ноги, перешел в другой угол кухни, разорвал на мелкие клочки все билетики «на счастье», попрощался с попугаем, положив шарманку под голову, лег и закрыл глаза.
Через считанные секунды Амо вновь оказался в коридоре, принес оттуда большой старый плащ Андрея, положил его на место старого шарманщика, придав ему контуры якобы лежащего под ним человека. Опять вышел, но на этот раз вернулся уже крадучись, молодой, грустно-улыбчивый, перекинул шарманку через плечо и, посадив себе на руку попугая, заиграл. Он крутил невидимую ручку, напевал, не раскрывая рта, тот же мотив, что и старый шарманщик. Потом отложил шарманку, притащил доску и поставил ее в головах плаща, будто укрывавшего тело старого шарманщика, и зашагал прочь.