355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 1)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)

Голос из глубин

Часть первая
ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ
Исповедь клоуна-мима Амо Гибарова. Поиски геофизика Андрея Шерохова

1

На полях моих рабочих тетрадей, на рукописях все чаще появляется гибкая фигурка – длиннорукая, длинноногая. Ее размеры невелики. Черные волосы, короткая челка, удлиненные темные глаза, грустная улыбка – уголок рта приподнят, другой чуть опущен.

Пока я описываю строение дна океана, занимаюсь подводными хребтами, разломами, она изгибается дугой, взмывает над строчками, повисает вниз головой над океаническими впадинами.

Протиснувшись в незаметную для меня самого паузу, когда обдумываю новый ход доказательств, она вышагивает на носках, выпуская из вскинутых рук птиц. Только к вечеру я, перечитывая страницы, внимательнее всматриваюсь в движение фигурки – она знак присутствия. Присутствия, необходимого мне.

На странице, где я сделал так много помарок, вычеркивал одно, вписывал другое, в самом низу ее, устроившись на турецких корточках, обхватив голову руками, зажмурив глаза и приоткрыв свой выразительный рот, он смеется, нет, пожалуй, хохочет.

И теперь в час полуночи я слышу его негромкий, но безудержный смех…

Еще звучит его смех, я тушу лампу, распахиваю окно, и в рассеянном от легких августовских облаков лунном свете едва различимо колыхание тополиных ветвей.

К прирученному нашим окном тополю Амо питал пристрастие. И дерево, кажется, отвечало ему тем же.

Иной раз, вроде б и не обращая на меня внимания, они перешептывались.

Или самому Амо удавалось так шелестеть на два голоса?

А я посмеивался, причуды Гибарова нравились мне, и сквозные ветерки его чудачеств гуляли в тесноватом моем кабинете.

Он раскрывал окно, и сад вламывался в комнату светом, пересвистом, шуршанием, – тогда-то Амо усаживался в углу кабинета прямо на пол, скрестив ноги по-турецки, и смеялся, потом, сам себя оборвав, восклицал негромко:

– Слышите, как плещет ваш океан?! Подумать только, я еще не видел его в натуре! Но слышу. Плещется. А вам что? Вам, Андрей, он повседневность. Вы можете себе позволить роскошь уставать от океана, он может и утомлять вас, ну просто-напросто надоесть.

Тут Амо вскакивал и, легко перемахнув пространство от дверей к окну, вспрыгивал на подоконник и оказывался в саду. Уже обняв тополь за ствол, он бросал мне, исчезая:

– Но в том-то весь секрет, что и ссутулившись за своим столом вы не можете оторваться от океана. Выщупываете, вымеряете глазом, руками, воображением его дно, пространства, он плещется в вас.

И уже издали звучал голос Амо чуть ли не по-птичьи:

– Ле, ле, плеще, киа, киа, океан…

Утром я продолжаю работу. На этот раз ручка моя даже в перерывы, когда задумываюсь, перестаю писать, не своевольничает.

Прошел день, наступил другой. Только на исходе второго возник силуэт, потом отдельно на полях листа проступил овал лица, слегка вытянутый. Штрих обозначил челочку, на упрямом, умном лбу пролегла тоненькая морщинка.

Говорящее лицо.

Не так часто встречались мне люди, у которых мгновенно от настроения, от характера момента, глаза, рот меняли выражение, я б сказал – само внутреннее освещение лица изменялось.

Такое лицо способно преображаться, то стареть, а то выглядеть почти детским, грозным или беззащитным, сострадающим или отчужденным, оно притягивает и запоминается.

У Амо было иное: когда он во что-то всматривался, наблюдал, слушал, только большие его, удлиненные ярко-карие глаза поблескивали, от радости или огорчения. На матовой, смугловатой коже, на скулах, проступал румянец.

Но если прикидывал свой ход для сценки, его, быть может, и красивое лицо, не люблю это растяжимое определение, порой превращалось в страшноватую маску. Небольшой рот растягивался чуть ли не до ушей, или кривая улыбка скашивала лицо, глаза становилась злобными щелями.

Помню, как одновременно играл он Бедного Амо и Злого братца.

У Амо оставалась его собственная физиономия, только более простодушная, чем обычно, ворот рубахи расстегнут, тонкая мальчишеская шея обнажена, рукава закатаны выше локтя, а крепкие руки плетут уздечку.

Но вот неожиданно являлся его антипод, метаморфоза происходила в доли минуты – гримаса зависти, подозрительности, необузданные жесты.

Я же в своем саду, видя, как репетирует Амо, не мог избавиться от ощущения, что вот сюда, ко мне, и взаправду ворвался Злой братец. Тот, кто не мог простить Амо доброту и простодушие, ловкость и дружелюбие.

Едва Амо-простак поворачивался ко мне, зрителю, спиной, начиналась его борьба со Злым братцем.

Руки противника туго охватывали плечи Амо, цепкие пальцы впивались в шею, и я видел, как сопротивлялся, высвобождаясь из коварных объятий, Амо, извиваясь от боли.

Порой рука злодея исчезала, и вместо нее возникала рука Амо, отрывавшего клешню Злого братца уже от своего затылка.

Невозможно было представить, что весь напряженный поединок выдерживал один артист, закинув за собственную спину всего-навсего две свои же руки, которые превращались как бы в самостоятельные персонажи.

Чего греха таить, завороженный странным поединком, я невольно, как в некоем мультфильме, видел в разных позициях историю о себе самом, дружбу-вражду с тем, кто десятки лет числился моим другом, а оказался оборотнем, – во вполне современной оболочке, не только цивилизованным существом, но и талантливым ученым.

За маленькими сценками Амо не впервые мерещились мне уроки жизни, порой чуть сгущенные, обнажались приемы, характер противостояний, их парадоксальность. Однако я, зритель, сопереживая, сочувствуя Бедному Амо, одновременно испытывал удовольствие, следя за движениями артиста, рисунком пантомимы.

Увы, мои затянувшиеся в гордиев узел отношения с Эриком Слупским, хотя и носили весьма драматический характер, у меня не вызывали сочувствия к себе самому, а лишь тяжелые упреки в собственный адрес.

Непрерывные военные действия доктора наук, а вскорости и членкора Слупского не были секретом и для Амо, случалось, что он заходил в наш институт, слушал мои отчеты о рейсах на ученом совете.

Даже в тот день, когда Амо то ли показывал мне маленький спектакль, то ли репетировал его в присутствии благожелательного зрителя, чтобы что-то у себя самого подсмотреть и выверить, вдруг обронил:

– Ваш Эрик хуже, чем Яго. Того обделила судьба властью, и он жаждал распорядиться жизнью доверчивого властелина. На скучном языке нашей с вами современности называется это некомпенсированный. Слупскому открыты дороги, он может вдосталь шагать по милым его сердцу иерархическим ступеням. Интригуя против вас, он иной раз пользуется приемами взломщика. Для меня, выросшего в любезной моему сердцу Марьиной роще, в знакомых мне людях такого ремесла больше игры, светотени, чем, простите, в вашем бывшем друге. Впрочем, сила, успех Слупских нынче как раз в их таранной однозначности.

Порой думалось: Амо не мог простить мне грех такого выбора, хотя случилось это со мною в отроческую пору. Потом, правда, действовали обманные силы: верность обетам ранней юности, недоверие к собственной прямолинейности.

Но вряд ли он догадывался, показывая схватку Бедного Амо и Злого братца, о моих возвращениях на собственный ринг, куда я вынужден был выбегать для навязанных мне Эриком схваток.

Теперь на полях рукописей появлялся сам Амо, а не его противник, хотя я помнил все подробности их столкновений и проделки Злого братца.

Одолев его, Амо возвращался из сада в дом, с завидной простотой шагая по дорожке на руках, вниз головой, и лишь в сенях он, вскочив на ноги, улыбнулся мне как бы в недоумении от своих собственных проделок, чуть растопырив руки.

Он-то наверняка знал: бывший летчик, я сумею оценить его высший пилотаж. Даже в номерах, связанных с партерной акробатикой, таился птичий полет. К тому же он умел разогнать грусть, внезапно поставив вот так все с ног на голову.

– Прошу вас, Рей, – говорил он, пройдясь эдаким манером по дорожке сада, – на минуту, всего лишь на минутку перемените угол зрения, и исчезнет тяжесть, вовсе вам не нужная. Увидите из необычной позиции, – он делал курбет, один, другой, – такие кривые, смещения, и сразу наверняка вам станет просторнее.

Он хватал меня, долговязого, за плечи, поворачивал в разные стороны, твердил:

– Не меня, моих учителей послушайте: физическое действие стремительно выведет вас на другую плоскость.

Тормоша меня, он и вправду прогонял тягостные мысли.

В ту пору положение мое в институте представлялось мне чуть ли не бредовым, ко всему готовил я себя, только не к ведомственным тупейшим интригам. Напрасно я упускал время, стараясь не замечать выпадов Слупского, его сближения с директором нашим Коньковым, их объединяла вовсе не совместная работа, а охотничий азарт, который исподволь давал о себе знать, когда они оба подзадоривали друг друга на ученых советах, в разных научных комиссиях, пытаясь обесценить все усилия моей лаборатории. Их сердило мое непокорство, они твердили, будто торчало оно даже в глазах.

Амо не выспрашивал ни о чем, но оказывался невольным свидетелем моих разговоров по телефону, встреч с коллегами по лаборатории. Когда же мы оставались наедине, едва он замечал тягостное мое состояние, как затевал эдакое кружение. Он втягивал в свою игру, порой слегка подтрунивая:

– Запасайтесь панцирем у черепах! Носиться по свету без кожи предоставьте нашему брату, это уж удел артистов, и то некоторых. Но и наш брат обороняется, выстроив изгородь из шуток…

Амо иронизировал и в цирке.

Однажды он, коверный, выступал после блистательных канатоходцев. Только что высоко над манежем они отработали виртуозный танец, раскачивали канат и заставляли публику обмирать от их пробегов. На плечах акробатов, на головах стояли на пуантах их тоненькие партнерши.

Едва завершился ошеломляющий номер, Амо вышел на манеж с толщенным канатом, старательно уложил его на ковре, загнул на концах петли, они обозначали площадки.

Оторопело рассматривая канат, будто натянут он был под куполом цирка, Амо завязал себе глаза ярким платком и несмело ногой в огромном ботинке долго нащупывал его. Но, как и остальные зрители, я поверил Гибарову. Верил в то, что он должен продвигаться над бездной. Когда же он раскачивался на одной ноге, другой не рискуя стать на канат, будто оступался, заваливался то на один бок, то на другой, почти падал, опрокидывался на спину, устремляясь вниз, в глубину, которой на самом деле и не существовало, я ощущал легкий озноб, пугливый азарт наблюдателя.

А то и смеялся я так же дурашливо и безудержно, как и мой сосед-мальчишка, рыжеватый, в вязаном зеленом колпачке.

Тогда Амо – он продолжал свой путь по канату – внезапно выхватил огромный коробок спичек, достал из него трясущимися руками большую спичку, зажег ее, поднял над своей головой, а потом опускал огонек вниз, пригибался, будто пытаясь разглядеть сквозь повязку на глазах, куда же ему шагнуть.

Сорвав со своих глаз платок, Амо выпрыгивал из нелепых башмаков и в одних носках устремлялся ввысь.

Мгновенно взбирался по невидимой зрителю вертикали.

Очутившись высоко над манежем, бегал по канату, но совсем иным манером, чем акробаты-канатоходцы.

Он поддразнивал сразу и своих партнеров, и плотно сидящих на скамьях зрителей, вдруг оступался, пугая нас, почти сваливаясь с большой высоты, и его руки изображали полет и птичью игру.

Когда я в тот раз выходил из цирка, кто-то в толпе заметил: «На такой высоте шутить не шутка, а ему хоть бы что!»

Сейчас, совсем непроизвольно, я, ощущая присутствие друга, возвращал его жест.

Не только безмолвное действие разворачивалось передо мной, он часто ошарашивал меня ходом своих рассуждений.

– Говорят, и это уже примелькалось, нельзя, мол, остановить мгновение. А разве на арене цирка, снимая луну с неба, летя вперед спиной, повисая в пространстве, я и мои партнеры по манежу не возвращаем зрителю нечто почти совсем утраченное? Если б вы только знали, Андрей, как ценю я секунду. Порой в секунду возникает на манеже маска-образ. По-своему – кристалл. Секунда – вдруг перелом в судьбе.

Он сделал несколько шагов назад, отступая чуть ли не по придворному церемониалу, но продолжал глядеть на меня неотрывно. Уходил, не поворачиваясь ко мне спиной.

Прислонясь к стене, он вдруг поднес руки к вискам, сдвинулись брови, скорбная складка вертикально прорезала переносицу, полуопущенные веки слегка задрожали, плотно сжатые губы удерживали безмолвный крик.

Я был ошеломлен.

Но уже в следующий момент он, чуть запрокинув голову, развел руки, в глазах искрился смех, рот, слегка приоткрытый, улыбчивый, обещал веселую шутку.

Амо встряхнулся, вроде б только-только миновал ливень, уселся в кресло у моего стола, заговорил быстро, словно устремляясь кому-то вдогонку:

– Мгновенно может настичь беда или явиться счастье. А какова сила всего лишь одного жеста, только один взгляд и захлестнет небывалое?! Я ж рассказывал вам о Ярославе, впрочем, хотя и часто, но всегда сумбурно. А как иначе? Живя почти в постоянной разлуке, только и пытаешься, пусть и коротким воспоминаньицем, а приманить ее. Но с чего началось, ни разу не помянул, а ведь давно надо б. У меня смешноватая уверенность постепенно возникла, будто вы держите при себе и мой, как бы поточнее сказать, и мой духовный, что ли, банк.

Тот разговор он затеял, придя ко мне в свободный свой вечер, после дневного какого-то шефского представления..

– Все произошло в одно мгновение. В Праге проходил Международный конкурс клоунов, накануне я уже свое отработал, но тут в перерыве навестил своего давнего заокеанского приятеля и теперь сбегал по боковой лесенке со сцены в зал. А на приступочке сбоку, пригнувшись над альбомом, сидела молодая русая женщина, поправляя карандашом на листе мою вчерашнюю распростертую личность. Но едва подняла на меня глаза, в них промелькнула смущенная радость узнавания – глаза светились умом и нежностью.

Позднее Яра сказала: в тот же момент и она увидела в моем взгляде смятение и признание.

Амо привстал, снова уселся, чуть покачав головой.

– Но, опередив нас, кто-то ведь уже сказал: «Эта минута решила все».

Он счастливо прижмурился.

– Вот какие коленца откалывает всего лишь одно-единственное мгновение. Но на манеже, на сцене, возможно заполнить его до отказа, да так, что оно как бы обретает весомость, и тут возникает право или скорее сила приказать ему: «Остановись!» И преподношу его зрителю как свою находку – для него, пусть и на один вечер, становится зримой игра в мгновения.

…В субботний вечер, хотя и похолодало, сильно вьюжило, я добрался на своей машине в деревеньку под Звенигородом, жарко натопил бревенчатую избушку, снятую мною на две зимы у подавшихся на Север хозяев.

Я собирался закончить статью о последнем рейсе. Весь воскресный день просидел над нею, накапливались доказательства нового поворота, может, и не такой новой гипотезы, но отформулировать выводы оказалось вовсе не просто. И в сумеречный час на полях моих черновиков появился Амо.

Он то настигал большой шарик, а то метался, пытаясь допрыгнуть до него, когда легковесный спутник насмешливо, будто ненароком, поднимался вверх.

Но вот шар миролюбиво коснулся лица моего друга. Еще крохотный кадр, на полях другого листа, – Амо вытянул длинную руку, возвращая к себе своенравный шарик.

Гибаров и сейчас помогает мне, приходит на выручку, когда что-то мешает и застопоривается движение мысли…

Он о многом догадывался. С ним легко говорилось о природе трагического. О природе. О странствиях. О фантазиях, – у нас возникало шуточное равенство в магической сфере – мы оба верили в невероятное.

2

Однажды в свободный вечер Амо пришел на мою лекцию, в Доме ученых я рассказывал о глубоководном бурении американского судна. В экспедиции на «Гломаре Челленджере-2» я принимал участие и показывал фильм, отснятый в год, когда осуществлялась Международная программа по исследованию Тихого океана.

Гибаров провожал меня домой. Шли пешком по Гоголевскому бульвару, он, искоса поглядывая, чтобы проверить по выражению лица, как отнесусь к его словам, говорил:

– Вы орудуете миллионами лет, я вожусь с длящимися и угасающими секундами, меня успокаивает ваш «банк», такая протяженность во времени. С завидным спокойствием вы носите в образцах, наблюдаете, как спрессовывают, сминают породы миллионолетия. Выстраиваете эти миллионы, вычитаете, не пренебрегая сегодняшней шуткой.

Амо в широком плаще с поднятым воротником, с непокрытой под сентябрьской моросью головой казался юным. Легко шагая и раздумывая вслух, успевал оглядывать всех встречных с непринужденным любопытством подростка, хотя, по его собственному выражению, «приканчивал» уже четвертый десяток. Была у него тяга по-своему вымерять время, и я понимал, какой манящей представлялась возможность окунаться в эти вот самые протяженности.

Но тут он отвлекся, увидев отважную маленькую старушку. Она, сидя на скамейке, подложила под себя узорчатую клеенку, чтобы защититься от сырости, зонт умудрилась прижать спиной к перекладине скамьи и самозабвенно вязала алый башлычок, не обращая внимания на морось и спешащих мимо прохожих.

– Какова? Какое у нее яркое дело, полная свобода и презабавная сковородочка-шляпка на голове образца, если не ошибаюсь, тридцатых годов.

И безо всякого перехода Амо спросил про второй фильм, показанный мною, – о глубоководных погружениях и пробах, взятых манипулятором со дна океана.

– Откуда такая жадность – не знаю, но охота очутиться на дне и, пусть хоть на хлипком аппарате, полезть под воду. Хотя, наверное, удовольствие ниже среднего обживаться в герметической банке и мотануть на глубину в два километра.

Мы зашли во дворик Никитского бульвара, зачем-то переименованного, и обошли вокруг сидящего Гоголя, оказалось, мы оба любили ссутуленный памятник, давно уже перекочевавший с Гоголевского бульвара к дому, где когда-то писатель жил.

– И со спины видно, каково ему пришлось в этой жизнюге… Говорящая спина!

Амо повернулся ко мне спиной, чуть приподнял плечо, слегка искривил спину, и, несмотря на то что плащ был свободен, спина обрела скорбное выражение.

Он не ставил в строку мою ученую оснастку в науках, наоборот, с полным доверием приоткрывал свои полусекреты, почти как коллеге. Ведь, мол, есть даже нам что друг у друга позаимствовать, высмотреть. Примериться…

Хотел обмена и, шутливо подыгрывая самому себе, упорно втягивал меня в нешуточную игру.

Когда мы уже подходили к Пушкинской площади, он вдруг воскликнул:

– Завидую!

– Чему ж?

– Я повторяюсь: странствиям. Скитаниям по океану, глубинному вашему взгляду.

Мы присели на скамейку близ бульварной площадки, где с конца прошлого века и еще спустя много лет после моего возвращения с Великой Отечественной стоял Пушкин, ненавязчиво давая знать о своем присутствии какой-то внутренней свободой и одновременно публичным одиночеством сосредоточенного на своей мысли существа.

Соседство с опекушинским памятником в самых разных прохожих, фланирующих или спешащих, вызывало особый строй мыслей и чувств.

Теперь мы не сговариваясь с сожалением посмотрели туда, где, уже по другую сторону площади, Пушкина теснила серая коробка редакционного здания и не хватало поэту убегающей перспективы неба и Тверского бульвара.

– Ведь он никак не идет из головы, а может, точнее – из души. Я ж тут по соседству тренируюсь, нет и пяти минут хода, вон за углом бывшей Малой Дмитровки. Грешен, а, как и вы, питаю пристрастие к старым московским названиям, хотя и улица Чехова чем не милое имя носит?! Я давно вас зазываю, загляните в старую церковь, в ней отрабатывает свои номера клоун-коверный и еще свою программу – мим, не совсем признанный собственным цирковым начальством. Каждый раз перед тренировкой захожу к нему, – Гибаров взглянул на памятник.

Амо усмехнулся, передернул плечами. Сумерки обступили нас, рассеялись облачка, легкий ветерок наигрывал что-то легкомысленное в еще полнозвучной сентябрьской листве бульварных дерев.

– А ведь и он любил ярмарочные огни, веселье?! – полувопросительно, полуутверждающе проговорил Амо.

В сумерках зеленовато-сиреневых загорелись фонарные огни, рукотворная эта роскошь изукрасила Пушкинскую площадь. Вереница автомобилей то стопорила свой ход возле площади, совсем рядом с нами, то срывалась с места, Амо озирался, будто впервые все видел, невесть откуда свалившись в самый центр города.

– Он и к цыганам наезжал наверняка за их сумасшедше настоянными на полыни и странствиях ритмами. Вот уж они рвут страсти в плясе и своих жестоких романсах на всех континентах, обвораживая кого хочешь – от Пушкина до Гарсиа Лорки…

Я любил слушать Амо, догадывался: он так исповедален со мною не случайно, в молчаливом его искусстве, вытеснившем слово, в многочасовых безмолвных тренировках, наверное, и накапливалась жажда выговориться. Я же пришелся ему по душе и своим немногословием, готовностью слушать его, и, как ни парадоксально, неким сходством с ним. Непосвященному и невозможно было б его обнаружить, но Амо догадывался, видимо, о нашем сродстве, возникшем как бы от обратного, что ли.

Не случайно, должно быть, и Эрик Слупский в пылу обличений бросил в меня на ученом собрании фразу: «Не подобает исследователю, ходить на руках только для того, чтобы увидеть мир с такой вот непривычной позиции. Эксперимент не прощает наивных приемчиков».

Мы шли уже по Страстному бульвару, и на боковой аллее, где почти не встречались нам прохожие, Амо прикосновением руки остановил меня.

– Только что мы вспоминали в связи с Пушкиным цыганские страсти, а там, где я вырос, поблизости отсюда, в Марьиной роще, в сущности глубокой провинции, соседствовавшей бок о бок с самой сердцевиной Москвы, цыгане ходили толпами по моему раннему, довоенному детству. Они стояли табором неподалеку, за железнодорожным мостом, там, где тянулись бывшие шереметьевские земли. Если бы вы, Рей, видели наш рынок, упиравшийся своим торговым лбом в Лазаревское кладбище, – он вмещал причудливые миры.

Амо провел рукой по волосам, будто утихомиривая себя же.

– Кстати, читывал я или кто-то мне толковал из старожилов, получив такие сведения по наследству, в Семик, весенний праздник, Пушкин наезжал в наш Марьинорощинский край. Вы вот, мальчишка с благословенных живых земель петровских рощ, выросли, как и я, безо всяких там асфальтов, потому вас и прибило легко к морю-океану, а я хоть из московской, но глубокой провинции марьинорощинской, ну, если хотите, раз любите Фолкнера, из российского Йокнапатофа. Мы с вами наверняка и свои драмы тащим вот оттуда – с детства. Меня, битого-перебитого, выбросило на арену цирка, а вы вытащили оттуда своего антипода похлеще моих марьинорощинских злодеев – Эрика Слупского и хотя-нехотя все длите с ним поединок.

Нет, он решительно не мог мне простить той, как он окрестил ее, бывшей, но все еще «злокачественной» дружбы.

Амо продолжал:

– Ну, у каждого даже малого человека возникает уже в раннюю пору свой лейтмотив, только одни его улавливают и запоминают, чтобы потом вновь и вновь воскрешать, а может, и расширить, а другие так и не смогут его расслышать и глухими даже к нему пройдут по жизни.

Вот меня трехлетним завезла одна добрая душа, соседская родственница, в свою деревню под Хотьковом. И там на рассвете услышал я из ее избы пастушеский рожок, да еще с какими будоражащими переходами.

По холодной росе сорвался я, уверенный – меня кто-то кличет, кому-то наконец-то я понадобился. А то и матери со мною возиться выходило недосуг, выматывалась она в поденке.

Тут же я признал голос, меня выкликающий, и хотя обрадовался, но и испугался, со дворов потянулись на тот звук и коровы.

Выбежал за околицу и увидал ни молодого, ни старого пастуха в колпаке, притенявшем его лицо и руки. Одна держала у рта рожок, и тот пел, а другая рука меня и в самом деле приманивала. Руки бывают говорящими, вы ведь знаете, Рей.

У меня зазябли ноги, но я подпрыгнул и вроде б полетел навстречу манку – руки и рожка.

А потом возникла иная запевка. Ко мне, шестилетнему, явилась женщина и первая влюбленность, выплыла она из жестокого романса про что-то роковое и, кажется, заморское.

Амо отошел от меня, приблизился к липе, поклонился, сняв воображаемую широкополую шляпу, и описал ею бегущую кривую. Он тихо стал напевать знакомую и мне по каким-то давним воспоминаниям мелодию. Я, кажется, слыхал ее в своих первых, еще довоенных экспедициях от бывалых торговых моряков, немолодых матросов. Наплывали слова-видения:

 
Шумит ночной Марсель в притоне «Трех бродяг».
Там пьют матросы эль и женщины с мужчинами жуют табак,
Там жизнь недорога, опасна там любовь.
Недаром негр-слуга так часто по утрам стирает с пола кровь.
 

Амо меж тем плавно повернулся ко мне лицом, уже держа в руках воображаемую женщину. Бережно вел ее в танце, слегка запрокинув голову, полусмежив глаза, наблюдая за выражением лица той, кого вроде б и не было, но он-то наверняка видел ее.

Он, казалось, вовсе непроизвольно напевал грустновато-протяжную мелодию.

Потом высвободил из своих рук партнершу, сдержанно поклонился ей, слегка нагнув голову, и сразу каким-то распахнутым взглядом встретил мой, наверное удивленный.

– Андрей, видите, как она двигается? Ни одно существо, поверьте, – впрочем, наверняка вы и сами это наблюдали, – не двигается так, как другое. Посмотрите.

Гибаров вдруг обернулся передо мной юной женщиной, так повел он плечами и вскинул одну руку, будто усталым, грациозным движением она освобождалась от чего-то сковывавшего ее до этого момента.

Она легко оперлась о плечо мужчины. Он вернул свою партнершу одновременно к жизни и к танцу. Я увидел поворот ее головы, дрогнуло плечо, кисть руки вытянулась в мою сторону, и вот за ней уже невидимый шлейф распластался по воздуху, и она легко и непринужденно его перебросила через руку.

До меня донесся тихий голос Амо:

– Шлейф необходим молчаливой и прекрасной женщине, – когда следишь за ее превращениями, будто возникают маленькие вихри, она поворачивается вокруг невидимой оси.

Амо продолжал оставаться в образе своей избранницы.

– Не кажется ли вам, что вы ощущаете дыхание бриза?..

Вдруг, как бы сразу вышагнув из образа Прекрасной Дамы, Амо потянул меня за рукав спортивной куртки.

– Вы терпеливы, Рей. Но согласитесь, ведь я очень серьезно обращаюсь с волшебной шкатулкой своего растреклятого детства. Оказывается, пока вокруг меня шли потасовки, а я весь горел в разноцветье синячищ, накапливались мои несметные богатства в ней, той шкатулке.

Мы продолжали наш путь, прошли мимо осанистого старинного дома с колоннами, он остался по левую руку от нас, у Петровских ворот, и мимо Петровского монастыря, что стоит наискоски, на самом всхолмье моей приятельницы – улицы Петровки.

Нет, мой друг заблуждался относительно меня, я боялся заговорить, как раз нетерпеливо ожидая продолжения…

Теперь мы спускались по Петровскому бульвару к Трубной площади.

– Да, лет шести я услыхал тот романс. Его пела в соседнем от моего домишки проулке косящая на левый глаз, с жидкой белесой косицей девица Иринка. Усевшись бочком на подоконник, чтоб в случае чего вымечтанный ухажер увидел с мостовой только ее сносный профилек, низким, зазывным голосом она плавно выводила:

 
В перчатках белых Дама, а с нею незнакомец
Вошли в притон, и смело приказала она подать стакан вина.
И в притоне «Трех бродяг» стало тихо в первый раз,
И никто не мог никак отвести от Дамы глаз.
Скрипку взял скрипач слепой и поднес ее к плечу.
«Эй, апаш, танцуй со мной, я танцую и плачу».
 

Когда девица Иринка пела громче, я наверняка знал: по переулку проходит Мишка Бек, танцовщик из Большого театра, не знаю уж теперь, в самом деле Большого ли, но однажды он на маленькой площади-пустыре танцевал по-балетному «Яблочко» под распев оркестрика. Мальчишки, натянув на гребенки папиросную бумагу, наяривали вовсю.

Или, догадывался я, проходит Сенька с острым лицом, напоминающим лезвие топорика, ученик известного боксера. Они и ухом не вели, а она все громче пела:

 
И в притоне «Трех бродяг» стало тихо в первый раз…
 

Выводила строфы, не боясь повторений. И мне становилось пронзительно жалко ее, маняще жалко, не будь я таким маленьким, я бы к ней зашел вместо Мишки-танцовщика и Сеньки-«топорика».

Но даже я, малец, диву дался, однажды услышав, как ту же песню года два спустя, когда куда-то запропастилась косоглазенькая, пел своим приятелям наш, марьинорощинский, уже преуспевающий молодой боксер Сенька. Он вернулся после публичного выступления хоть и взбудораженный, но выжатый, как лимон, и куражился, сидя на скамейке в палисаде соседского домишка.

Вечерело, вкруг него собрались приятели, и вдруг после громких, на публику, россказней он запел тихо, видно тесня от себя же самого собственную грубость, про дальнюю страну, город с романтическим названием и странный дом, куда неожиданно входит незнакомка. Отчего-то поющего боксера, как и меня, его маленького и случайного слушателя, видение это ошеломляло внезапной таинственностью. На даме той белые перчатки, которые ни он, ни я сроду и в глаза не видели.

Входила она решительно, потом внезапно исчезала, что-то отчаянно протанцевав с расклешенным малым – апашем.

Была мелодия тягучая, жестокоромансная, мечтательная, и я впервые понял, слушая Сеньку, как меж людьми вдруг натягивается пространство, ну, так позднее оно зримо натягивалось канатиком в цирке. По нему-то и двигаются канатоходцы, его научился одолевать и я, но уж только ради шутки, и такой, что могла зазвучать по-особому лишь с каната, натянутого высоко-высоко над манежем.

Дойдя до Трубной площади, до Трубы, как называл ее Гибаров, вновь присели мы на скамейку. Сумерки сгустились, над нами, не обращая внимания на сопение шин, скрежет тормозов автомобилей, деловито переговаривались вороны и дразнили не то друг друга, не то нас, а может, просто объяснялись на привычном своем жаргоне. Амо, склонив чуть набок голову, продолжал:

– Да, у каждого человека совсем рано прорезается свой слух, и явственно слышит он прибой времени даже под, казалось бы, простенькой мелодийкой. Тогда время он берет словно на ощупь, сдваиваются портреты Соседей моего детства, как прекрасно назвал серию своих полотен Тышлер, страиваются. Всем теперь неймется от Беля до Висконти показать и групповые портреты, ведь они с детства во многих из нас запечатлелись, и ничем их уже не вытравить…

Амо рассмеялся вроде б и беззаботно, но я заметил, так он пробовал отмахнуться от собственной грусти по чему-то когда-то упущенному.

– Вы не находите, Рей, в романсе действуют весьма решительные персонажи. Броская мизансцена, происходит и вправду музыкальное действо, решительное овладение пространством. У каждого свои пороги прозрения, порой кто-то долотом действует как ювелирным инструментом, и я недавно догадался, что получил тогда, давным-давно, один из первых уроков, пригодившихся теперь для цирка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю