355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 21)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

8

А потом Слава, как шутили друзья, оказался единственным юристом среди кораблестроителей-конструкторов. Он по возвращении в порт застрял в Выдринске надолго. Понимал, отлучись он недели на две, упустит, может, и малые, но все-таки хоть какие-то возможности разгадать ходы противников Ветлина, конечно ведь и окольные. Семыкин и его покровители будут вести не простую охоту на капитана, горазды они чернить его и так, и эдак.

Их расчет был прост: и в экспедиционном ведомстве, и в Московском институте обязательно уж кто-то да вспомнит об излишней самостоятельности капитана в некоторых давних спорах, обстоятельствах. Именно те люди и оживятся: вон еще когда правы были они, подавали сигналы.

В суматохе кому-то покажется – не стоит из-за капитана портить отношения с Выдринским институтом. Все-таки он головной, и как раз там порт приписки некоторых научных судов, да, да, и шеф института располагает немалыми связями. Кому же впрок острая конфликтная ситуация, когда и без того много сложного! Потому, глядишь, референты, экспедиционные работники могут высказаться и за то, чтобы расстаться с капитаном, вокруг которого уж слишком разгорелся сыр-бор… А иначе и нагрузочно. Коли Выдринский институт начнет сутяжничать, и в Москве могут прислушаться. Хотя бы из уважения к интересам набирающей научные силы промышленной области.

А главный козырь семыкинского шефа, Славе это было загодя ясно, если не отвлекать внимание на капитана, наверняка понесет ответственность институт, так что выбора-то вроде б и нет.

Надо, как уже и пригрозил Семыкин, катить бочку с дегтем прямо на капитана Ветлина.

Меж тем приходили телеграммы-письма, заверенные нотариально. Писали Шлыков, Беляев, Шерохов, как они, руководя многими экспедициями, обязаны капитану Ветлину. Большаков, как общественный защитник, получал все копии. Читая новые свидетельства о давних уже рейсах, гордился, что и сам невольно причастен теперь к нелегкой судьбе Ветлина.

«Во всех рейсах, – писал академик Беляев, – капитан максимально содействовал выполнению научных заданий экспедиции. Прекрасный судоводитель, он обеспечивал исследования труднодоступных акваторий. Так, в шестом рейсе «Эвариста Галуа» только благодаря его исключительному мастерству нам удалось исследовать лагуны и проливы атоллов группы Эллис и Гилберта. Во время высадок он всегда проявлял заботу о безопасности членов команды и научного состава. Я много раз присутствовал на инструктивных совещаниях… и все высадки проходили под его непосредственным руководством.

Потеря научным флотом капитана Ветлина В. М. будет весьма ощутимой, поскольку, помимо общих заслуг как судоводителя, он обладает большим опытом организации палубных, глубоководных и прибрежных работ в различных направлениях океанологической науки. Эта особая сторона мастерства капитана научного флота.

Мы все, кто работал с капитаном Ветлиным, в долгу перед ним, его-то вклад в наши изыскания остался как бы безымянным, что вовсе незаслуженно. И теперь…»

Беляев писал сдержанно. Не выказывая своего вулканического темперамента, избегал он раздражать разного рода ведомственные самолюбия, только хотел отстоять для будущих работ лучшего из капитанов.

Академик Шлыков прислал обстоятельное письмо:

«В. М. Ветлин обладает эрудицией редкостной, опытом и решительностью, и это делает честь нашему научному флоту. Он прекрасный судоводитель и организатор, горячо болеет не только за вверенные ему судно и экипаж, но и за выполнение экспедицией научных задач. Благодаря личным качествам и такту Ветлина В. М. с первых же дней появления научного состава на борту происходит очень быстрое его объединение с экипажем и возникает единый коллектив экспедиции. Потом существует он на протяжении долгих месяцев рейса. Это во многом определяет самое успешное выполнение сложнейших научных программ. Так, мы собрали уникальные коллекции для важных работ, и «Эварист Галуа» прошел без лоцмана труднейшим фарватером в лагуну атолла Фунафути, а это позволило осуществить одну из главных задач, стоявших перед экспедицией.

Мне известно, что нашлись некомпетентные, демагогически настроенные технические работники, которые, пользуясь несчастным случаем, происшедшим по вине потерпевших, возводя напраслину на капитана, хулят и мастерство его, в частности в момент блистательной проводки судна в лагуну атолла Фунафути…

У меня и моих коллег по академии давно уже сложилось мнение, что именно такими, как Ветлин, и должны быть капитаны научно-исследовательского флота».

И еще, и еще письма, телеграммы, свидетельства.

Уже вернувшись из последнего рейса в Ленинград, оттуда писала группа ученых:

«Благодаря успешной работе капитана и руководимого им экипажа нами были получены весьма важные научные результаты. Высокие качества Ветлина В. М. особенно проявились в работе па мелководных банках «Форчун» и «Пит» в Индийском океане.

Эти сильные свойства Ветлина проявились также во время поисков всех трех сотрудников Выдринского института, после того, как затонул катер. Только благодаря капитану удалось найти двоих из них в темноте и в бурном океане, при совершенно неизученных течениях в районе катастрофы.

Катастрофа же произошла потому, что группа самовольно покинула отведенный ей район работ в лагуне острова Рейвн, защищенной от непогоды и превратностей океана.

Уйдя из безопасного места на внешнюю сторону атолла, они попали в район, открытый для океанской волны…»

Меж тем весы, на которых взвешивались достоинства капитана и его мнимые проступки, напоминали качели.

Большаков пытался встретиться с директором Выдринского института, тот наотрез отказался его принять и дважды за короткое время вылетал в Москву. Там он и раздобыл самые неожиданные справки и срочно отослал их следователю в Выдринск. В одной нынешний инспектор морского ведомства в Москве, сам в прошлом зауряд-капитан, виноватил Василия Михайловича как раз за смелость и мастерство судовождения.

Если за эти вот свойства ученые и Совет капитанов Выдринска благодарили Ветлина, то инспектор обличал.

Видно, далеко не равнодушно он скреб по всем своим сусекам, листал какие-то давние, но бережно хранившиеся наветы и теперь старательно присоединял к ним отрицательные определения.

А директор Ховра отправил следователю в Выдринск его писанину, копии пустил по кругу разных общественных организаций.

В той «обличиловке», как назвал ее Слава, в противовес всем ученым и Совету капитанов, ставились в упрек Ветлину как раз все случаи, когда проявлял он особое мастерство и смелость в судовождении.

«Подвергал судно и экспедицию необоснованному риску, заходил в малоисследованные лагуны атоллов и маневрировал в непосредственной близости от опасностей в плохо исследованных районах – атолл Бутари-тари. Это неоднократно ставило судно на грань аварийной ситуации, а капитан рассчитывал на удачу, что недостойно и ничего общего не имеет с разумным риском…»

А потом шли слова: «Мало уделял внимания судовождению… Пренебрегал… подвергал… нарушал… самоуспокоился, изолировался». И даже одна такая зловещая реляция мутила воду вновь и вновь и требовала потока опровержений.

– С больной головы на здоровую, – твердил Слава, истоптав не одну дорогу в областные, городские, портовые и все иные организации. Он снимал по десятку копий с писем ученых, капитанов и вручал, а то и отсылал экспертам, юристам.

– Кто ж лучше знает капитана? Неужто те, кто видел его с берегов Москвы-реки или из кабинета директора института города Выдринска? – спрашивал он у следователя Прыскова.

– Примитивизируете, – указывал тот. – Наивный вы, что ли?! Прямолинейно мыслите. Да и не вам задавать вопросы в этом кабинете. Впрочем, где было вам поднабраться опыта в такой сфере, как наша, – снисходительно ухмыляясь, замечал он.

– Криволинейно мыслить нужно мне в архитектуре, а тут тень вы наводите на белый день, тень Семыкина, я же думаю, легко попасть самим впросак, развивая патриотизм выдринского масштаба.

– Нажимаете? Оказываете давление?

Прысков, впрочем, умел быть даже и чуть ироничным, – красивый малый, вороной масти, одетый в отлично пошитый костюм, он выглядел внушительно и отличался завидной уверенностью в своей проницательности и объективности.

– Замечу между нами, как временными, так сказать, коллегами, поскольку выдвинуты вы общественностью на заметную должность, ваш капитан, за которого стоите горой, неврастеник! – Он посмотрел на Большакова с откровенной жалостью. – А неврастеник капитан, считай, может допустить любой промах по части своих обязанностей.

– По части – не знаю, а вот вы представьте, если бы на вас возвели поклеп, обеляли виновных, не расследовали всей полноты их вины, наоборот, лишали вас самого насущного – любимой работы, вы что, не нервничали бы?! Да к тому же какие у вас доказательства его неврастении?

Прысков сосредоточенно полировал ногти правой руки о левый рукав. Он не торопился с ответом, так получалось весомей.

– У него даже брови поднимаются, веко дрожит, он растирает пальцы, когда его прижмешь серьезными вопросами-сопоставлениями. А синяки под глазами, как у наведенной девицы? Он же капитан, воевал, а тут мерихлюндии, видно, мало спит.

Каждое слово Прысков чуть окрупнял, произнося, будто обкатывал его поштучно своим бархатным баритоном, любовался, какой же он наблюдательный, насквозь видит незадачливого капитана.

– Потом, надо и честь знать, – теперь он полировал ногти левой руки, – пора уступать дорогу молодым. Правда, капитан спортивный, с хорошей выправкой, но уже пора отдавать штурвал перспективной молодежи. – Прысков долгой паузой как бы подчеркнул значительную силу своих соображений, продолжая разглядывать свои ногти. – Кстати, у нас выросли кадры осмотрительных, деловых морячков, безо всяких излишних впечатлительностей. А он, говорят, чуть ли не сам и стихи пописывает, сильно увлекается всяким искусством, а вот излишняя нагрузка на мозги и чувства ведет к перекосам…

Большаков молчал. Он уже давно понял, надо тому, кто упоен своими правами и убежден в собственной непогрешимости, дать выговориться сполна, иначе все едино возражения не будут услышаны, «учтены», как выражается Прысков.

– Я завязал деловые отношения со многими компетентными в судовождении организациями. Они, наоборот, оценивают факты, которые академики, ваши ученые, преподносят на блюдечке с золотой каемочкой, восхваляя капитана, как самые промашные.

– Но эти лица – бывшие мореходы, давно утратили вкус и интерес к живой практике. Вы только что говорили о подготовке штурманов, а некоторые «старики» обвиняют Ветлина как раз в том, что он давал возможность своим помощникам нести сложные и ответственные вахты. У меня есть копия такой бумаги, которую вы получили на этих днях.

Большаков вынул два листка обвинений, отпечатанных на машинке, – крохотные поля, спрессованные раздражением строки, видимо отстуканные самим инспектором на портативной машинке. Он, верно, торопился отослать обвинение и потому так яростно утрамбовывал свой текст.

«Ветлин мало уделяет внимания судовождению, передоверяя помощникам функции, уставом закрепленные за капитаном, проход узкостями, седьмой рейс «Эвариста Галуа», Сейшельские острова. На мостике был третий помощник капитана. В рейсах благодаря такой практике имели место сносы, пятый рейс – Саргассово море, тот же седьмой рейс – Южно-Китайское море.

В иностранных водах и портах создавал сенсации своими по виду блистательными швартовками, но могли они обернуться нарушениями местных правил, то есть создать предпосылки политических конфликтов – острова Сокотра, Занзибар. Он же пожинал лавры, принимая как должное восхищенное отношение иностранцев-судоводителей и портовиков! Такой пример губителен для молодых штурманов.

В период стоянки в иностранных портах перекладывал организацию службы на младших помощников и помполита. Проявлял излишний интерес ко всяким устройствам иностранных исследовательских судов, поэтому оказывался с глазу на глаз с иностранными судоводителями, механиками и прочими, что в общем не рекомендуется и также является отрицательным образчиком поведения для молодых судоводителей».

– Вы ведь, товарищ Прысков, опытный юрист, поймите, в какое противоречие тут впадает автор этого опуса. Все, что как раз и говорит об уважении капитана к своим штурманам, о его мастерстве судоводителя, а оно делает нам честь и в глазах его иностранных коллег, – все, что свидетельствует о смелости капитана, его любознательности, инспектор старается дискредитировать.

А Ветлин вовсе не случайно и меня, архитектора-конструктора, не однажды успешно консультировал.

Прысков встал, поправил галстук, прошелся гребенкой по тщательно зачесанным назад черным блестящим волосам и прервал Большакова:

– Вы же не полностью уяснили свои права, – не пытайтесь в период следствия вести со мною споры, оказывать давление. Так не пойдет. Да сейчас и время подпирает. Поставим пока на этом точку. Ну, а все изложенное вами письменно и ваши свидетельские показания о том, что и как говорил вам и доктору Ювалову пострадавший Семыкин, учту. Но учту и то, как вы злоупотребляли положением Семыкина, находившегося в возбужденном состоянии под влиянием чистого спирта, который вы же ему давали в больших количествах после спасения, и, замечу, он обоснованно считает, не совсем бескорыстно. На этом пока. – Прысков подал свою энергичную руку Большакову.

Выходя из осанистого, хотя и крупноблочного, дома, где свидание с Прысковым длилось не долго не коротко, Слава, застегивая повидавшую виды, на рыбьем искусственном меху куртку, усмехнулся. В ближайшем автомате он набрал номер Ветлина. Услыхав его негромкий голос – капитан и на судне никогда не повышал его, – спросил:

– Можно мне, Василий Михайлович, к вам? Не будем соблюдать глупые предосторожности, все едино нас обнесут. Ох, и неохота мне, уже вырвавшись из тягомотно присутственного места, еще что-то взвешивать и прикидывать, где да как поразбросали толченое-перетолченое стекло. Да вспомнилось отцом просеянное, удивительное присловье. Сызмальства и запало оно: «Днем и ночью двигались по зыбям, трясовинам, по горам, по водам, по мхам зыбучим и лесам дремучим. Оставалась малая тропочка…»

Он услыхал после коротенькой паузы в ответ:

– Жду вас, Слава, только будем вместе чаи пить, заниматься вашим новым проектом подводной научной лодочки, чтоб забыть о плоскодонке. Да, остальное сегодня вечером побоку. Жду…

9

Когда Слава уже выходил от Ветлина, тот в прихожей как бы повинился:

– Сколько ж дел вы из-за меня потеснили в Москве. Вот и Урванцев написал мне, что ворох материалов послал вам даже в Выдринск. Совмещать тут проектирование с хождением по нечистым водам не фунт изюма. И вас наверняка уже заждалась в Москве Нина. А она, показалось мне, терпением не отличается. Да это и естественно. Я чувствую себя кругом в должниках. Я невольно лишаю вас радости… Задержались-то вы тут надолго…

Большаков дотронулся до руки капитана, прервав его на полуслове:

– Все же естественно, беда у нас общая, а не только ваша. Как иначе? Не разъединяться же в такую пору. Если б только от меня больше проку выходило, но я рад и тому, что хоть вижу и слышу вас, знаю, каково вам, да что говорить, Василий Михайлович. Мне вот Урванцев так и написал: мол, завидую вам. Ему неспокойно, он-то издалека следит за ходом нашего дела. Ну конечно, меня домой нет-нет и тянет, но, может, такой час подошел, когда все до конца и там само выверится.

Слава, притулясь к входным дверям, ерошил свои светлые, тонкие волосы, чуть и мотал головой. Сейчас сильно походил он, как заметил Ветлин, на недоуменного подростка, только вот вымахал высоконьким.

– Многовато скверности навалилось на нас, Василий Михайлович, но обязательно мы выдюжим, – сказал он, глядя в глаза Ветлина. – Почему-то помимо моей воли бродит еще грустная, неуверенная в себе мыслишка, и вправду что-то определится дома…

Сказал, но не думал, не гадал даже, какое письмо поджидает его в гостинице. Когда брал ключ от номера, администратор-старушка протянула ему конверт. Слава обрадовался: долгожданное письмо от Нины, и наверняка в несколько страниц, плотное на ощупь. Быстро поднялся на второй этаж, не раздеваясь присел на стул, вскрыл письмо. И сразу, прочтя первые строки, зачем-то встал, продолжая читать его, сделал несколько шагов к двери, потом, не отдавая себе отчета, вернулся, рухнул на стул.

«Чур, Слава, не пугайся! Тебе сперва покажется, пишу не я, Нина Консовская, а какая-то другая, может, и бесшабашно вульгарная девица или женщина, уж и не знаю, как вернее обозначить себя. Ты ж меня, вовсе и не робкую птаху, совсем сбил с панталыку. Но я сыта по горло!

Жизнь вдвоем, душа в душу и, прости за выражение, тело в тело ты-то сам и не вытягиваешь, а заменять ее перепиской больше не хочу и даже не могу, я ж нормальная особь, а проще говоря – особа. Можешь теперь воскликнуть: «Среда ее заела!»

Но среда нынче понятие растяжимое. Может, и так, а может, прорвало меня от одиночества. Даже среди своих товарок-макетчиц превратилась я в беленькую ворону. А мне они, вороны, сроду не нравились, в отличие от тебя, – ты-то их хвалишь за ум, – а уж и средь них одиноко куковать желания и согласия моего нет.

Я, знаешь, прехорошенькая, с челочкой, с выразительным личиком, с синими глазками, как ты изволил видеть-заметить, с ножками – размер, ух ты, ах ты, номер тридцать четыре! Но я при таких вот выигрышных выходных данных благодаря твоей натуре и образу жизни на поверку оказалась ни богу свечка ни черту кочерга. И такое длится два с половиной года! Сколько, ну, сколько ж из девятисот с гаком дней мы провели вместе, ты подсчитал?

А сколько из подсчитанного я внимала твоим «быличкам», как выражаются на твоем Севере. И сколько часов перемолола, встречая бесконечных гостей из Калининграда, Выдринска, Каргополя. И моталась по коллективным просмотрам, – все такое меня не грело, ах какие ж вы «сурьезные», только вкусы с моими-то маленько не совпали. Но я молчала и мурлыкала. Ждала до поры до времени. А моей поры не наступало все. Но ты-то уверовал, будто я углубилась в самую рассимфоническую немецко-австрийскую, да и прокофьево-шостаковическую музыку.

Ты ж разглагольствовал передо мною, как сам, попав в Москву, под светлым руководством Иванки Мариновой и Глеба Урванцева втянулся в «сферы». Ну, положим, ты не так выражался, теперь это не имеет заглавного значения. Но твое мерило – как, мол, слышит музыку сфер пресвятая Иванка! А я на дух не переношу ее, дизайнершу эту, потому что она крайняя противоположность тому, чего мне хочется. Да к чему сейчас в старое вдряпываться, она много дней обесцветила мне только тем, что ты вписал ее в свои святцы.

Да, теперь тебе никто не поможет, тем более она, чужая жена, влюбленная по уши в своего Урванцева. Никто не утрет твои невидимые миру слезы. Ты ж весь северный, никому и не выкажешь, как изнывать будешь. А придется. Право слово, меня попомнишь!

Еще как станешь, ох как будешь тосковать. Ты ж из тех, кого и называют постоянными.

Но ты, пожалуй, не беззащитен, как я! Я ж из трусости за тебя держалась. Но ничего, умею я быстро разделываться с сантиментами и, если надобно, с привязанностями. Времечко-то нынче быстрое, зазеваться нельзя – останешься в полном пролове. А как седой волосок проглянет в натуральной прическе, считай – жизнь под гору.

Я-то лучшие два года потратила в ожидании того, чтоб ты наконец опамятовался, – ведь ты не матрос, не моряк какой, мог же как следует обжиться на месте, да еще столичном. Ценить бы тебе да радоваться, оклемался, мол, после своей хваленой архангельщины, как говорится-поется, в сердце, самом сердце нашей Родины, в столице – в Москве! Да неймется, видимо, охота смахивать на бродяжку.

И теперь опять задерживаешься из-за мистера Долга и мисс Дружбы. А я что ж, выходит, прохожу по второму сорту, не так ли?! Почему должна я, извини, расплачиваться, если кому-то не везет? У тебя же все в порядке, или ошибаюсь? И есть главная обязанность – предо мной – не уродовать мне жизнь, заставляя и после рейса куковать неделями. Ну пусть этот рейс даже куцым оказался из-за непорядков в экспедиции, тем лучше, кажется! Мог быстрее вернуться ко мне.

Напрасно ты пишешь, что уверен был в нашем единомыслии. Я, конечно, терпела, покуда это не стало поперек горла, да еще потому, что ожидала «оседлой» жизни, где первая скрипка жена!! И старалась не очень выбалтывать свою будущую программу, не демонстрировать мои натуральные склонности. Тем более что интересы мои более современны, будь уверен, они типично молодежные, а не какие-то любительски-старомодные, как твои и твоих наставников вроде Иванки. Те времена откатились, оглянись, что кого греет, и скажи «чао» своим «сурьезам»!

Да, все мое терпение, а короче сказать, временное приспособление, имело свои пределы. Но мы-то совсем не схожи, а поддакивать, делать внимательную мину, играть в заинтересованность было до поры до времени даже забавно. Когда еще чуть-почуть, а мужичок нравится, даже интересно, приятно поигрывать. Кто не хочет в себе видеть, хотя бы в домашней обстановке, небольшую, но актрису! В суперстар я и не рвалась, поздновато, хотя, хотя, если б не мои просчеты с Жоркой, твоим предшественником, кто знает? Как говорят теперь вернувшиеся к свободной жизни испанцы, квен сабо!

Ты мне не откажешь в находчивости и естественности, когда я, вроде б как в «Пигмалионе», вошла в круг образованных интеллигентов, – ты ж меня водил к Шлыковым, туда-сюда, я нигде не обмишурилась.

Ну, а если вырывались наедине с тобой и не совсем тебе по вкусу приходившиеся словеса-словечки, я быстро это называла шуткой, и ты верил, верил как миленький, мол, это что-то наносное, а зато скучные бонтоны – сердцевина!

Ку-ку! Миленочек, ку-ку!

Я, конечно, скучаю по тебе, привязалась, привыкла, ты мне подходил в главном – постель только ханжам кажется дополнением ко всяким там другим, так называемым высшим целям.

Приносить в жертву себя, урывками получать то, что положено мне хотя бы потому, что я из венцов природы, а не из ее пасынков, как ты изволил порой выражаться, не желаю!

Забавно было б увидеть сейчас твою вытянутую физиономию. Даже и жалковато, но едва вспомню: а ты-то меня пожалел? – и перестаю сентиментальничать.

Как-то ты хвалил меня на людях за мужскую решительность, характер, но не подумал – он-то и может сработать против тебя.

Если такие антраша ты откалываешь сейчас, когда мы не объявились перед всеми, то что же будет, когда у тебя появится уверенность в том, что мы связаны-перевязаны?!

Ты, выбирая меж мною и твоими нескончаемыми донкихотскими делишками, даже не метался. Не знаю, как терпят тебя шефы-проектанты, видишь ли, оказывается, ты можешь и застряв в Выдринске, за тридевять земель от Москвы, шлифовать свой проект. А когда, спрашивается? Ну хотя бы в ночное время. И тут ты втемяшил в свою голову: мол, Нина прилетит в Выдринск, исхлопотав себе отпуск за свой счет! Зачем же я полечу на этот край света, буду выхлестывать отпуск, чтоб кое-как проживать в третьесортной гостиничке Выдринска, теснясь меж умывальником и паршивым столом? Но как же, как же! На нем, облагораживая его, будут лежать твои чертежи. И еще ночью я смогу видеть твою спину и наблюдать, как корпишь ты над тем в черный час, что не успел сделать за день.

Не сочти мое письмо вздорным, продиктованным досадой. Я, наконец сообрази, не закройщица, да тебя и поздно перекраивать. Правда, твоя отзывчивость и, признаюсь, не мужицкая интуиция меня поначалу сильно подкупали. Я даже дала отставку стоящим ребятам и о том речи с тобой не вела, еще когда и не была уверена в твоем вроде б глубоком отношении ко мне. Зато я случайно узнала, как долго ты и понапрасну ждал добрых вестей от своей зарубежной любови – Дали. Какой же ты рассеянный – не посчитался с границами, пусть хоть и с соцстранами, но… Ты бы и не мог дождаться оттуда проку, свычаи не те, обычаи тоже.

А теперь? Ты не сберег и синицу. Кажется, ты обожаешь эту хорошенькую, звонкую птичку. Журавль, кстати сказать, тебе не пара…

Не глупа твоя бывшая Нина, признаешь? Могу всерьез думать, могу непосредственно рубить! Слегка речиста в том ключе, остра на язык в ином. Но жизнешка штука такая, что пробросаться ею неохота. Когда мне стукнет тридцать, я уже не смогу менять русло своей жизни, так, пока не совсем поздно, поставим точечку?!

Я уже до тебя обожглась, по-другому, правда, но все же опыт.

Меня, конечно, после загульного Жорки потянуло в твою сторону – идеалы, собранность, широкий спектр интересов. Но есть же практическая сторона жизни, тут рюкзачком не обойдешься…

Ты, наверно, не узнаешь свою Нинку? Тем легче тебе будет перезимовать без меня.

Я училась у тебя сдержанности, вкрадчивости, или еще как там, обходилась даже на короткий срок без педалей, но сколько можно химерить, если в том толку мало?!

Ну, а полной откровенности меж нами никогда и не было, она тебе только мерещилась с моей стороны.

Кстати, ты судишь о многом, исходя из своих свойств, а так ли уж они обязательны в наше время? Может, у тебя и образцы устарели, хотя ты весь самостоятельный, но все чему-то учишься!

Смотрю я: за Ветлина дорогой ценой ты платишь, ох дорогой!

Ты не любишь вслух толков об интимном, но я не старая дева и не слишком ли уж слишком после рейса не рвануть было в Москву?!

Я и не понимаю тебя вовсе, да и уволь меня от такой доли, – не Пенелопочка ж я, а ты, миленький, не Одиссей, да и тот даже в твоем наверняка очистительном пересказе, видно, жох был мужичонко, ох, не терялся с бабами… Ну, да шутки в сторону, как любителю всякого народного, говорю тебе – так и знай, от моих ворот тебе поворот!..»

Он знал руку Нины и отчетливо понимал – письмо адресовано ему, читал его слово за словом, строку за строкой. Во рту пересохло, потом появилась оскомина. Не вовремя и непривычно сердце будто бы пустилось в пляс, как случалось перед началом горьких мальчишеских драк с сильными взрослыми, пьяноватыми буянами. Они норовили отыграться на зеленых подростках, если те, как со Славой случалось не раз, пытались поднять какого алкаша, развести в стороны сцепившуюся драчливую компанию. Тогда-то начиналась потасовка, где надо было и себя отстоять.

Но от несправедливости взрослых сердце еще в ту по начинало барабанить тревогу.

Слава после чтения первых страниц попробовал отложить хоть на минуту-другую письмо в сторону. Ему причудилось – он вроде б маленько и свихнулся, мерещь какая-то на него напала.

Ему ж письмо адресовано, и от Нины оно, судя по почерку и по смыслу, но одно с другим никак не сходилось. Не узнавал ее интонации, слов, той плавности влюбленного говорка с прожилочками лукавства, тех окликов, что приносили ему уверенность, приманивали.

Он озирался в гостиничном номере, будто впервые в него и попал. Самому себе казался сейчас огрузневшим, староватым, каким-то иным существом, малознакомым.

Чтоб принять на себя ярость, неожиданно беззастенчивую, он вроде б должен был и сам обрести какую-то другую повадку.

Если б только дальше не читать, не сидеть тут, держа в руках эти чуть глянцевые листы, да еще с корабликом, отпечатанным радужно вверху первой страницы, в левом краю ее.

Если б мог он условиться с провидением, в которое и не верил, чтоб убралось письмо в конверт, а конверт ни единая рука ему не вручила б.

Забыть бы, смыть все, что смяли, исказили слова.

Но строчки вроде б угорели в балаганном плясе, куражились, пустившись во все тяжкие, какие-то словечки. И одно совсем бесстыдно вопило, попав на белое поле последней страницы, – «простофиля!».

Наконец, отбросив письмо, он обхватил голову, требуя от нее немыслимого – немедля оборвать верчение чужих словес…

Но жгло лицо, глаза, и он понял, что плачет. Такого с ним не случалось с отцовой смерти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю