355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 22)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)

10

Столько толковали о горящем факеле, что пылал он уже под веками не только обвиненного капитана, но и у всех, кого несчетное число раз вызывали свидетельствовать.

– Не мог знать наш капитан заведомо о местонахождении лодки «Прогресс», – говорил следователю старпом Журавский, поблескивая монголоидными глазами. – Ведь она очутилась в открытом океане по своевольству начальника отряда. А он рабски послушался несведущих своих помощников. Потому капитан и не мог в открытом, повторяю, океане принять горящий факел неизвестного происхождения, – старпом вычеканил эти слова, – за сигнал бедствия с «Прогресса».

И опять, и опять твердили старпом и другие штурманы: возвратясь на борт «Александра Иванова» в восемнадцать сорок и узнав, что лодка еще не швартовалась, капитан все возможное, да, пожалуй, почти невозможное, сделал.

В узкой комнате, казалось, выпал туман. Следователь курил, как-то манерно держа папиросу в левой руке на отлете. Затягивался, взглядом примериваясь к Журавскому, и снова отбрасывал, как марионетка, руку с папиросой в сторону. Потом он наклонился к столу и тщательно, мелкими буковками, строчил, будто игнорируя того, чьи показания он записывал.

Следователь Прысков обрушил град вопросов на старпома, а ответы выслушивал небрежно, перебивая, навязывая свое отношение к Ветлину.

– С каких пор, скажите мне, – воскликнул старпом, – самовольный выход группы в океан на немореходной лодке надо поощрять?! «Прогресс» – горе-лодка, да еще они вывели ее самовольно и самолично из безопасного места, из лагуны, в открытый океан. Как же вы такое вменяете в вину совсем другому лицу, в вину капитану?

– На следствии задаю вопросы я, а не вы. Тут вам не профсоюзное собрание, – рассердился Прысков.

И уже на другой день жаловался в каких-то инстанциях, как угрожающе сообщил он первому помощнику капитана, на недопустимую манеру «ведущих членов экипажа» вступать в пререкания с ним, лицом полномочным.

– Ну хоть раз, хотя бы разочек, – просил первый помощник Туровский, – вы бы и вправду остановились и призадумались над фактами. Вы ссылаетесь на показания спасенного капитаном же и нами Семыкина, виновного в этом самом нарушении и явно двусмысленно, если не прямо преступно, поведшего себя во время стрясшейся беды…

Туровский, от волнения, еле сдерживая себя, говорил, понижая голос:

– Чем для вас авторитетно нахрапистое поведение спасенного, да еще, как выяснилось, чуть ли не инициатора этого страшноватого самоуправства? Почему вы принимаете к руководству такое, строите обвинение чуть ли не по его указке?

– Вы будете привлечены к судебной ответственности за оскорбление следователя во время служебного действия. И что за распущенный народец вы оказались, душок такой у вас не от капитана ли завелся? Рассуждаете каждый-всяк! Вы не у себя на судне, там можете ораторствовать, сколько в душу влезет.

Следователь повысил голос:

– Забываетесь хронически. И все как на подбор сильно речистые. Еще не хватало, чтоб на английский перешли, говорят, капитан вот на это времечка не жалел, школил вас, чтоб на переходах вы практиковались по-английски, будто мало ему и так в излишестве заимствованных команд?!

– Как вам ответить на эти придирки и глумление не по существу дела? Я усматриваю предвзятость вашего отношения в том, как вы поворачиваете следствие. Нелицеприятность, спокойное выявление истины и заинтересованность в обстоятельных ответах и соображениях не противоречат, а выражают дух нашего судопроизводства, не так ли? Я много раз участвовал в судебных разбирательствах в качестве народного заседателя и изучал разные дела, должен признаться, впервые сталкиваюсь сам с прикрытыми и неприкрытыми угрозами, о чем и считаю нужным вам заявить.

– Храбры, а не боитесь, если мы вынесем частное определение, и плакала впредь ваша должность и виза! – Прысков неожиданно хохотнул, будто припомнив нечто забавное. – Да, сейчас к месту привести народную мудрость: «Всяк сверчок знай свой шесток!»

– А вы прямолинейно действуете, жаль, в школе я уже не верил, что прямолинейное плюс нахрапистое успешнее всего в практической жизни.

Прысков, пригнув голову и чуть щурясь, делал вид, будто испепеляет взглядом Туровского.

Более всего вызывало его неудовольствие, как это, так упорствуя, противничек-то его оказался щуплым малым, небольшого роста. И такое вот несоответствие крупного, упитанного Прыскова особенно оскорбляло, – а видно это было и невооруженным глазом. Он как бы и измерял на глазок рост, ширину грудной клетки, осматривал демонстративно, словно, держа в руках сантиметр-змейку, прикладывал к негабаритному, по его мнению, неправильно выпеченному первому помощнику.

И тут в голове у Туровского мелькнула догадка: Прысков оказался в чем-то схож с Семыкиным, только пообкатаннее, с нюансами.

– Вспомните: «Закрытая, спокойная, мелководная лагуна». Сколько ж раз эти определения протоколировать?! Какого ж черта они поперли на рожон, хотя в том ни малейшего смысла и логики не было?!

– Дерзали в науке, – веско уронил сверху, с высоты своего роста, прекратив писанину и встав со стула, Прысков. – Не ясно?

– Ну да, остается опошлить и понимание дерзаний, воскликнем: «Безумству храбрых поем мы славу». Но вы вспомните капитанскую заботливость, он же предупредил остающихся в лагуне: «В случае чего вам всегда помогут островитяне, мы о том условились уже и с губернатором островов». Конечно, подлавливать Ветлина, как вы это уже пытались делать, что, мол, за забота, а ночью, в темноте, как же? Но ночь-то никак и не предусматривалась, ночью, да еще в непогоду, малый катер никуда б и не сгодился… Вам хорошо было б, – неожиданно мечтательно, сохраняя полную серьезность, ввернул Туровский, – хоть немножко заиметь мореходного опыта. В вас есть, знаете, такой, ну, скажем, физический потенциал.

– Много излишнего позволяете себе вы и иные. Не ветлинская ль это повадка? Держитесь указанной колеи.

– Вот как раз накатанных дорог в океане нет, товарищ Прысков. И что за угрозы: «Не реабилитируйте его, Ветлина». Никто его еще не осудил. А дожить бы вам до зрелого возраста, опыта, иметь славную, трудную биографию, какую он имеет, и попасть под такую пушчонку ни за что ни про что, да еще слышать: «Привлеченный по делу» и пр. и пр. Вы б тогда догадались – как же все неправомерно! Если хотите знать, это все равно что нанести повреждение, заниматься в известной и даже сильной степени членовредительством.

– Смотрю я, не истощили вы ораторский пыл-раж на судне, рветесь учить ученого…

– Следователь – следователь, товарищ Прысков, ну вы хоть можете представить себе ночной поиск, да еще во время шторма? Хоть капельку вы способны вообразить, что такое океан?

– Я, голуба, вырос тут. Я, в отличие от вас, местный, то есть выкормлен на берегу Тихого океана!

– Ну, если у вас такая мощная кормилица, вообразите: поодиночке спасены двое, третий разыскан. Это само по себе редкостный подвиг команды и капитана, ее возглавившего. Ночью-то, в непогоду! Вы только попробуйте представить.

– Что вы все предлагаете какие-то немыслимые штучки – представить то и не вмешиваться в это?! Вас научили искать в потемках, во время шторма, так и вкалывайте как надобно. У меня свое действие – искать в мутной воде концы. Меня учили другому маневру.

– Осподи-господи!

– Да и с материализмом у вас слабовато поставлено, чуть что – не тех и не то поминаете.

– Тогда помянем технического инспектора. Как случилось, что именно он троекратно менял свое заключение? Вначале оно было обосновано, вскоре изменено частично, потом полно крайних противоречий! Вы прекратили дело о Ховре и его заме потому, что кто-то свистнул вам в телефонную трубку, кто постарше вас, не так ли? Они же, Ховра и присные, сами выпестовали псевдоученых с такими замашками. Одна из этих замашек и привела к гибели. И они же, так оснастив своих подопечных, несут ответственность. Вот причинная ясная цепь. Почему же вы прекратили дело, заведенное на них?! И нет показаний Слупского, начальника экспедиции. Вы не истребовали один из основных документов. Существует же он, уже азбучный в экспедиционном флоте: «Положение о взаимоотношении между начальником экспедиции и капитаном научно-исследовательского судна». Там же черным по белому: «Капитан подчинен начальнику экспедиции в административном отношении и обязан выполнять его указания, направленные на выполнение плана экспедиции». Что за «всеобщая» ответственность, какую вы, следователь, возлагаете самостийно на капитана?

– Ну, а вы представляете, какие перлы выдавал ваш капитан?! – Туровский услыхал, как голос Прыскова повышается, вскручивается дискантово вверх. – Он, Ветлин, мог на ответственном собрании сидеть, долго помалкивая. А потом вдруг брякал: «Не в собрании суть, в том, чтобы каждый нашел момент один на один с самим собою потолковать, как внести свою лепту в обогащение коллектива, духовную лепту…» Странные речи, когда все в сборе. Зачем такое? Он, видите ли, ставил под сомнение «общие сходки». Задумаемся, – говорил Прысков, будто репетировал свое будущее заключение, смахивавшее на прокурорскую речь, – каково лицо капитана, от которого зависела жизнь потерпевших бедствие?!

Вечером того же дня Туровский вместе со Славой Большаковым уже не то что разбирал, но и начинал тонуть под разного рода наветами на капитана, исполняемыми в письменном и устном жанре, это было вроде эпидемии местного значения.

Среди версиек-обвинений была и та, которую «толкал» ему Прысков. Она к делу отношения не имела, но Прысков-то, видимо, подбирал все.

Получили и они, Большаков и Туровский, письмецо, отпечатанное под копирку, от предшественника Туровского, неудавшегося политработника Люшина. А один экземпляр и оказался адресованным следователю.

Не вина автора письма, а совсем незначительная беда его оказывалась и в том, что среди прочего-разного он не был силен ни в поэзии популярной, ни тем более в стихах сложноватых. Но Люшин не сомневался в том, что знания его обширны, вкус безошибочен, суждения бесспорны, а права велики.

И потому описывал с возмущением, как после собрания капитан пригласил в свою каюту его, Люшина, и штурманов, усадил чин чинарем, сварил сам кофе, потчевал их и читал разные стихи. И среди них «некоего Андрея Белого». Смахивало на то, считал теперь Люшин, что все кофепитие и было затеяно, чтобы поднести на кофейном блюдечке эту, «простите за выражение, поэзию»…

Он тогда даже четыре строки записал, попросив Ветлина их повторить. Называл же строфу, в своем простосердечии, куплетом.

 
Те же возгласы ветер доносит,
Те же стаи несытых смертей
Над откосами косами косят,
Над откосами косят людей.
 

«Тут же, в присутствии разных слушателей, я прямо в глаза ему задал категорически вопрос, – писал Люшин, – что ж вы такой пессимизм, упадочничество не только в уме держите, но и вокруг себя распространяете? Читаете же вы очень сильно и потому не заразить ли хотите?!»

«Нет, сейчас ветер норд-ост усилился, – отвечал Ветлин, посмеиваясь, – он и нагнал, как нагоняет тучи, стихи эти. А строфы написаны давненько, в 1908 году, Андреем Белым, поэтом-первооткрывателем». Сейчас мы, – писал Люшин, – и сопоставим двусмысленность капитана Ветлина как в действиях его, так и в настроенчестве».

Хотя Туровскому и Большакову не до смеху было, они невольно рассмеялись, оценив словцо, каким Люшин завершал свой не такой уж объемистый поклепчик. Забрав у Славы с десяток папок разных «материальцев», Туровский позвал его в свой более просторный номер в гостинице.

– Видно, полночи прокоротаем. Надо нам все утрясти, чтобы у Прыскова маху не дать. – На плитке стоял большой чайник. – Почти контрабанда, в номере кипячу воду, каков?! Но побалуемся, Слава, будем крепкий чай пить, как у нас на Севере принято, а? Не случайно ж свелись наши дороги в одну? Я мурманский, ты архангельский, коржи мы крепкие. – Николай шутил и балагурил, зная: какое-то дурное письмо получил Большаков из Москвы, но не задавал ему вопросов. И без того осунувшееся лицо друга будто и посуровело, маленькая решительная складочка появилась у его губ.

Меж тем они перестали удивляться разноречью свидетельств.

Николай разлил по стаканам дочерна крепко заваренный чай и попросил Славу читать вслух письма и заявления «из последней почты».

Обжигаясь, как-то жадно, Слава осушил стакан, выпил второй и неулыбчиво буркнул:

– Теперь уж я готов идти на «погружение», – он развернул вчетверо сложенные листы, вынутые из большого конверта.

– «Вот пришло на память, как он манежил лет семь назад начальника экспедиции, уважаемого доктора наук М. П. Манюшко. Представьте, мы стоим на рейде, а Ветлин будто испарился. Возможно, и предупредил кого, но Манюшко-то спал, а капитан и отлучись. Среди «научников» переполох, черная догадка: капитан человек рисковый, может, купанулся, а его и парализовало ядовитое прикосновение медузы, есть и такая, сразу вызывает паралич мускулов. Минул часок, капитан и объявись как ни в чем не бывало. Оказалось: увидал он большой катамаран, видите ль, своеобразной конструкции и поплыл. Сейчас точно и не помню, чье было судно, английское или японское, но Ветлин, хоть и на деликатном расстоянии, успел быстрехонько его осмотреть и премного доволен остался. Сам слыхал, как он говорил, есть, мол, что рассказать архитекторам-конструкторам Урванцеву, Большакову. Манюшке ж не хотел нарушать отдых, сказался первому помощнику. Что касается катамарана, то как он, видишь ли, прикидывал, в несколько ином варианте вполне подходящ для малого исследователя.

Спрашивается: зачем ему внедряться в научные интересы, отвлекаясь от прямых своих дел?!

Такое легкомыслие оставляет след в памяти каждого, кто был бдительным свидетелем! Сейчас я вижу корни теперешнего скверного дела и тороплюсь их обнажить. Пора пресечь…»

Так судил-рядил бывший третий механик, выпивоха и лентяй, списанный именно после того рейса на берег.

Одному припомнилось, другому, третьему. В питательном бульоне злой молвы множились факты, по-своему препарированные. «Что было, то было» – и пошла писать губерния.

В экспедиционном ведомстве тоже оказались подозрительные следы прошлого. Какие? Пожалуйста…

…Николай Туровский мерял шагами свой номер, да так быстро, словно спортивную разминку делал…

– Ты подумай, Ветлин три года назад не согласился с мнением референта экспедиционного ведомства. Теперь припомнили: он-де писал туда свои опровержения, а как-никак считается такое уже возней. «Возня» нехорошее определение, если якобы ею занимался капитан. Видишь ли, какая штуковина, надо соизмерять свои хотения, словеса, даже осведомленность, ну, так называемую эрудицию, с обстоятельствами и людьми. Надо соотносить их с расхожими мерилами, тогда не останутся зарубочки в чужой памяти. А то слабость людская сработает, фактики припаиваются один к другому, и, глядишь, приумножатся в значении.

Туровский с ожесточением покрутил перед собой, изображая веретено, указательными пальцами, потом всплеснул руками.

– Ну, а обиды? Ведь и справедливая требовательность капитана у нас, грешных, тоже оставляла царапины. То да сё, начинали придирчиво наблюдать за ним: отвечает ли он сам строгости, какую проявлял?! Нашлись доброхоты – им в привычку тасовать факты задним числом. Едва на Ветлина свалилось обвинение, и уже начали припоминать ему оплошности и оплошки, каких, может, и не было.

Поспешили и те, кому понадобилось оговорить возраст капитана, хоть он и в прекрасной спортивной, скажем, в профессиональной форме. Но, видите, пятьдесят лет плюс пять – чуть ли не предел возможностей в океане. Все средства хороши, когда подломилась хоть одна половица под ногой осуждаемого. Вот такие коврижки!

…И в тот же поздний час, когда Туровский со Славой тасовали малосимпатичную колоду писем-наветов, сам Василий Михайлович бродил в одиночестве по набережной, предаваясь не совсем обнадеживающим размышлениям…

Случайно повстречал он Гараськина, ушедшего на пенсию бывшего капитана торгового флота.

Тот, отступя на шажок, придирчиво оглядел Ветлина:

– Что ж, как всегда, подтянут и элегантен, видно это даже при тусклом, экономном свете наших фонарей-фонариков. Не в пример мне. Оплыл я, смахиваю на бочонок, хоть и крепенький еще. Но сумеречны, Василий Михайлович, ох сумеречны!

Одобряюще хлопнул Ветлина по плечу, рука у него оказалась тяжелой, недаром дали ему прозвище «Грузчик». Зачастил полушепотом:

– Да радуйтесь вы, неблагодарный. Гуляете на свободе. Мало ль, что вы чисты! Такое надо доказать. Во все времена обвиненному необходимо оправдываться, но для оправданий и жизни, да и загробья не хватит. Говорил я вам, бегите с научного флота, там ты друг от угла, и на какого еще начальничка напоретесь. Не мотайте головой, – Гараськин повысил голос, – береженого бог бережет. Да и материально что сравнивать! А вы все спешили к своим идеалам, видите ли, духовный полет. Наше-то дело, капитанское, в ином. Ну, покайтесь перед старым морским волком, облегчите душу. Так как все идет? Выкладывайте на бочку.

Ветлин отшучивался. Распрощался поспешно, казалось, столько трюизмов и сроду не слыхивал, сколько высыпали на него, словно конфетти, в эти нескончаемые месяцы. Чурался он и излишне «любознательных» – иные ведь все расспросят, выспросят, что надобно и ненадобно, а ему и так под завязочку.

Когда ж вернулся домой, вынул из почтового ящика длинное фирменное письмо. Поднялся на второй этаж, тихо, чтобы не обеспокоить жену, прошел в кабинет и, не снимая плаща, вскрыл конверт.

Потом долго стоял на балконе и не хотел возвращаться в комнату, где на письменном столе лежало распоряжение, так сказать внутренний указ по научной организации, каковую он свято чтил, что увольняется он из научного флота за преступно халатное отношение…

11

«Андрей, пишу Вам с признательностью. Знаю, сколько ж порогов перешагнули Вы и Урванцев, чтоб спасти мое доброе имя, вернее, восстановить его. Теперь, когда отстранен я от капитанства, – кто б мог подумать, что постигнет меня такое, – нахожусь в подвешенном состоянии – уймища времени на размышления. Заглядываю в самые дальние уголки памяти, в какие, оказывается, и вовсе никогда не забредал, захваченный бешеным движением и конкретными целями, или мимоходом только бросал взгляд, под настроением.

Вы, Рей, часто посмеивались надо мною, правда, не без сочувствия, что порой я склонен был к литературным, конечно же тайным упражнениям. Грешу стихами, раза четыре-пять в год, длинными посланиями. Теперь тяготение к непритязательной эссеистике меня спасает. Признаюсь, я только сейчас ощутил какую-то полноту духовной зрелости, что ли. Со стороны могло б такое показаться даже забавным, но Вы ж не сторонний наблюдатель…

Подробно обо всем пишу отцу, он – первая жертва несправедливых обвинений, предъявленных мне. Боюсь, буквально жертва. В восемьдесят лет, при его-то темпераменте, непосредственности, чувстве справедливого – оно владеет им сызмальства, – такой удар!

Сын подсуден, якобы повинен в смерти человека, находившегося в расцвете лет. Чего греха таить, отец гордился мной больше, чем младшим братом, – романтичной натуре казалось ближе моя профессия, да и сыновья влюбленность в его неугомонный дух.

Но сам он и раздвинул мои горизонты, а его огромная библиотека пришлась мне по нраву и вкусу с юных лет, его вхождение в Петровскую эпоху было мне далеко не безразлично, и он не раз говорил друзьям, какую имеет счастливую возможность писать сыну о том, что занимает его, порой мучает, и получать письма из разных широт.

Вовсе не хвастливый по натуре, гордился мной, даже милями, мною исхожденными, и вдруг чуть ли не первым он узнает, так услужливы иные людишки, его сын якобы совершил тяжкое профессиональное преступление, п о в и н е н…

Я тревожусь за него, как бы ему-то в первую голову не расплатиться за эту версийку-диверсийку! Скажу Вам по чести. Когда кто-то падает рядом, всегда невольно предъявляешь счет себе, оставшемуся в живых. Уже просто потому, что – живешь. Но в этом случае, в Индийском океане, мною владела горькая, удивленная обида: как дешево, по-пустому, даже не из лихачества, и вовсе не из запоздалого мальчишества, а, по всему судя, из увлечения своей престижностью, три великовозрастных, достаточно практичных мужика, проявив недозволенное панибратство, влезли в игру со смертью.

Увы, дешевка в устремлениях, в быту, незатейливый стимул «ухватить свое» подтолкнул их на опрометчивое, самовольное, опять-таки не из сильных свойств натуры, желание: выйти на плоскодонной лодчонке в открытый океан. «Уж кому-кому, а нам-то можно пренебречь общепринятым: мы из удачливой породы», – говорили они нашим ребятам из экипажа.

Вы знаете, как раз им-то, нашим морякам, не занимать стать решительности в трудных случаях, они и гребут всегда в лад с товарищами, понимают: хорошая общность помогает и себя чувствовать не показными молодцами. Да про это меж ними и трёпа нет, пустословия в трудный час за ними не водится.

Но, возвращаясь к той ночи, когда двое, ей-богу, чудом выловленные, почти проговорились, мы переделикатничали, пожалели чуть было не отдавших черту душу, недорасспросили их.

Страшное-то надо немедля выяснять и до конца, а мы впали в состояние сиделок, хотя чуяли – произошла двойная беда, одна другой похлеще.

Я не барышня, но, внезапно просыпаясь ночью, как бы слышу голос Семыкина, хотя его признания услыхал-то доктор, а не я: «Я почувствовал, Юрченко и в жилете пузыри пустит. Какой там бачок, жилет!»

А наутро он же, Семыкин, винил врача, будто тот замачивал его в спиртном, подсовывал, мол, свои детективные версии.

«Я тертый калач, меня даже дошлой девке не съесть», – говорил мне Семыкин, когда следователь нас свел.

«Плавсредства не сработали, а это на совести капитана, оно бройся не бройся, а рыльце в пушку и проступает…»

Весьма выразительная разговорная речь у этого персонажа, в отличие от стиля его же бюрократических реляций.

«Ничего, – твердил Семыкин, а следователь согласно покачивал головой, – ему и ответ держать, как турнут с научного флота, перед обществом – коллективом нашего института, перед семьей покойного, судом и следствием, законами нашей советской морали. А что капитан и его защитнички требуют с меня крокодильих слез по Юрченке, так у меня самого шанса выжить не было, а так, одна дробная мелочь от шанса!..» А когда я спросил:

«Вы-то понимаете – вас спасли в условиях невероятных, тут потребовались все усилия экипажа и ученых», – он скривился, пожал колючими плечами, ссутулил спину и проронил:

«Так ведь и обязанные!»

Он, пожалуй, даже любовался своими словечками, ужимками…

И вот ты задействован в игре, которую тебе силком навязали, – кошки-мышки, ох и старинная же она, – где тебе определена роль мышки, а в кошки ты бы и сам не пошел, если б даже тебе предоставили выбор. Или вталкивают в игру волки-овцы, пока не восчувствуешь привкуса окиси не то что во рту, а в самой душе.

Вдруг всего тебя стягивают, сводят, сжимают к одному такому случаю, происходит полное обезвоживание, насильственное, всей твоей жизни, загоняют в некую мизерную оболочку, обесценивают, выводят за черту. А ты под угрозой потерять общение с делом, людьми, которыми ты дорожил более, чем собой, многих из них почитал учителями.

А потом идешь с шапкой по кругу. Просишь, а это противно твоей натуре, – свидетельствовать, что ты мастер своего дела. Что ты вошел в научный флот, приобретя многие нужные навыки. Ты вынужден предлагать собственную самооценку. И, хотя она справедлива, сама необходимость ее свидетельствовать для меня катастрофична. Вот в этом хомуте побыв, видишь ужасающе отчетливо всех действующих лиц сего «приключения».

Вы удивлялись, что Томас Манн даже трагические происшествия, судьбы называл приключениями. А ведь большинство персонажей этой истории по качествам своим тянут лишь на водевили на уровне госпожи Скотининой. «Вот как она оборачивается, ваша житуха!» – сказал мне, хохотнув, Семыкин.

И простейший вопрос всплыл передо мной: что думает он, произнося «наука»? Он-то, – голову даю на отсечение, да она и приуготована к тому, моя голова, – про науку, которой вы отдаете и живот свой, думает как про кормилицу не жизни, а чрева.

Но когда беда наступает тебе на пятки, невольно оборачиваешься к ней с возгласом: «Пошла прочь, такая-сякая!» И отрываешься от того темного, что обстигло, опрометью мчишься туда, где все еще длится праздник давней дружбы. Так вырвался я к нашему счастливому рейсу, когда мы вновь шли к Берегу Маклая, но уже рассчитывая провести на нем не часы, а дни. И оба знали: пристрастие ранней юности тоже сближало нас, приверженность Маклаю.

Вернувшись от следователя, я распахнул дверцы моего самодеятельного хранилища – шкафчика, и вот уже в кабинете зазвучали голоса бонгуанцев и Ваш, Рей.

Помните, были в Сиднее, как и я, видели Вы здание Морской биологической станции, построенное по проекту Миклухо-Маклая.

Мы дивились всему, немножко и странным казалось – потомки Маклая, внуки его Роб и Кеннет, живут в Австралии, но ведь хорошо знали: его преданная жена вернулась после смерти мужа к себе на родину с двумя маленькими сыновьями.

Вспомнилось, как я подолгу простаивал еще студентом перед коллекциями, собранными Маклаем, в Музее антропологии и этнографии в Ленинграде, разглядывая глиняные изображения предков папуасов с Новой Гвинеи и деревянные таблички с письменами с острова Пасхи. А в Сиднее мы разделяли эти переживания, удивительнейшие чувства, – вот и сбылась сумасшедшая мечта юности!

Я глазел на экспонаты и стенды в Сиднейском музее, и потом в доме Роба Маклая мы держали в руках неизвестные нам прежде рукописи, фотографии. Да, в Сиднейском университете, Митчеллской библиотеке и у Роба оказалось продолжение того, чем располагаем мы, – шлейф жизни!

Тогда, направляясь в южную часть Тихого океана, мы покрыли 24 тысячи миль, как любили повторять наши этнографы, «проделали путь длиннее экватора»! Заходили на острова и «навещали» архипелаги, и я был рад каждой швартовке, осуществлял ее так, чтобы все свое мастерство могли проявить мои ребята из экипажа во время маневров судна.

Подумать только, побывали на Новой Гвинее, Новых Гебридах, Новой Каледонии и группе Эллис, в Полинезии, посетили Науру и архипелаг Гилберта в Микронезии, Фиджи в Меланезии, Западное Самоа, островок Лорд-Хау близ восточного побережья Австралии. И конечно же Сингапур, Сидней, Токио.

Каким бы событием такой маршрут мог стать для Борьки Смоленского, моего друга юности, поэта, погибшего в сорок первом. Я рассказывал вам о нем. Он-то был прирожденным штурманом. А теперь лишь эхо его слов догоняет меня:

 
Я деревья ломаю с треском:
– Погоди, я еще не умер!
Рано радоваться, не веришь?
Я сквозь время иду напролом!..
 

Ну, а Новая Гвинея? Что тут говорить, на всю жизнь каждого, кто сошел с борта судна на берег, она врезалась в душу. Я про себя твердил: «Вот он, след Маклая». Мы и ступали след в след!

Никакого внешнего, так сказать, постороннего колдовства и не нужно было, подсказ шел невольный, будто воздух заполнялся видениями. Но по Вашему геологическому счету и не таким уж давним было присутствие тут Маклая.

Мы бросили якорь в бухте Константина – так нарек ее Маклай в честь генерал-адмирала и президента Русского географического общества, – во все глаза глядя на небольшую песчаную косу и маячащую за нею рощу кокосовых пальм.

Перед нами был южный мыс бухты, скалистый Гарагаси, где стояла хижина Миклухо-Маклая в его первый приезд.

И понимали: мы-то первые русские, вернувшиеся к Маклаю.

К сожалению, как нередко случается, в прошлом веке сюда вслед за Маклаем ринулись двуногие хищники, и уж с 1884 года тут хозяйничала корысть, развевался флаг Германии.

У всех у вас были свои научные цели, у меня – желание лучшим образом обеспечить их осуществление.

Но и я углублялся в то, о чем знал раньше больше понаслышке или основательно подзабыв, хотя мои симпатии давно были и с Маклаем, молодым ученым, решившимся долго и в одиночку прожить на неведомом берегу, среди невиданных людей. Он головой ринулся вперед. Вот и теперь то, что мы сюда пришли впервые за сто лет, меня гипнотизировало, как мальчишку, хотя я соблюдал внешнюю степенность капитанства. Но Вам давно я открылся: ровное проявление характера, каков бы он ни был на самом деле, для меня необходимое условие, чтоб команду, экипаж никогда не лихорадило. Наш плавучий остров – я это уяснил на собственной матросской, штурманской шкуре – нуждается в стабильном климате. Потому мои увлечения, импульсивность, вспышки и уныния я тщательно держал про себя, пока не сходил на берег, отправляясь в отпуск, в командировку, где был нараспашку сам с собою, с глазу на глаз.

Вы-то знаете, что такое непрожитое, неизжитое мальчишеское, юношеское, проказливое, спринтерское в душе.

Вот я и привел судно туда, куда до нас заходил лишь он. Наш пытливый, умный, дерзкий в науке и подробный в исследованиях соотечественник.

«Я с ним!» – приятное заявление я сделал самому себе.

Итак, он высадился на берег залива Астролябия. Мыс Гарагаси – год жизни, мыс Бугарлом – еще более года. Он высадился в год Парижской коммуны. Разнонаправленные действия на совсем разных континентах совершались во имя человека.

У него красивое лицо, большие глаза и взгляд, достойный поэтического слова. Его волнистые волосы, огромный лоб, смело прочерченные брови в разлете крыльев тоже памятны мне с мальчишеских лет. В каюте на столе со мной давно уже странствует его фотография, в лице ум, сила, сосредоточенность.

Встреча на его Берегу обещала продолжение самых неожиданных открытий. Там, где он действовал один, теперь в помощь ему появился отряд ученых и хорошее современное судно.

Только ему сперва довелось изведать, недоверие, услыхать свист стрел, направленных в него. Он видел, как натягивалась тетива боевых луков и потрясали копьями папуасы. И какой же парадоксальный, опасно-остроумный выход нашел тогда наш Маклай!

Рассуждал он, видимо, так, пусть папуасы сами убедятся, что я не несу им беду. Пусть поглядят на меня вблизи, потрогают, уверятся – я, несмотря на разные цвета нашей кожи, другие волосы, схож с ними. Вы тоже наизусть это знаете, Рей, но какое удовольствие даже просто перебирать все – малое иль значительное – в памяти. Как бы театр для себя это, а вернее иное – жизнь, способная возвращать счастливые дни, чтобы поддержать тебя и в час недоли. Я счастлив вернуться к Маклаю, вроде б и став очевидцем. Тогда он бросил на землю циновку, сплетенную из листьев кокосовой пальмы, улегся на нее. Самое удивительное случилось вслед за тем – он заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю