355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Руднева » Голос из глубин » Текст книги (страница 34)
Голос из глубин
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:17

Текст книги "Голос из глубин"


Автор книги: Любовь Руднева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)

13

«Привыкнуть к напасти – возможно ль?» – спрашивала себя Наташа, медля у дверей квартиры Амо.

Она тут бывала прежде только с Андреем, может, и всего-то раза три-четыре. Теперь в руках держала запасной ключ от квартиры и сумку с фруктами и соком.

Никак не могла примириться она с тем, что и узнала-то всего несколько недель назад: Амо непоправимо болен. Навещала его и в больнице, где-то изыскивая силы, чтобы при нем и виду не показать, какое отчаяние овладевает ею всякий раз, как убеждалась: он заметно слабеет, истончается тело, сильнее одолевают его головные боли, тошнота.

Не могла б раньше и вообразить, с каким самообладанием сам Амо будет относиться к убыли сил своих, к мукам, к неизбежному уходу. Он даже и не вступал в разговоры о возможностях современной медицины, какие вели при нем в палате другие больные, их родственники. Только просил побыстрее забрать из больницы.

– Я хочу побыть со всеми, ну, знаю, я в нагрузку, но ведь ненадолго.

Весь свой отпуск около него провел Ветлин. Василий Михайлович оказался отменной сиделкой, и только однажды, придя от Гибарова к Шероховым, капитан, на глазах которого Андрей никогда не видел и слезинки, разрыдался.

– Отчего такое чудо природы безжалостно она же убивает?!

Андрей в последние месяцы спал мало, а каждый свободный час рвался провести возле Амо.

Врачи, сестры, приходившие к Гибарову, удивлялись терпению его, самообладанию.

Теперь Наташа все еще стояла перед входом в его квартиру, на небольшой площадке, куда выходили обитые дерматином три двери, вслушивалась в чьи-то голоса за чужими дверями, за одной наяривали на проигрывателе бравурный марш. Она опять и опять набиралась решимости перед тем, как войти к Амо.

Вдруг вспомнила: месяцев девять назад, когда Андрей находился в экспедиции, Гибаров ухаживая за ней – она вывихнула ступню, Амо приговаривал: «Дружба понятие круглосуточное» – пожалуй, это не острота Светлова, а его мудрость. Так что не гоните меня, май систер. Одно удовольствие, пользуясь вашими страданиями, за вами и поухаживать».

Но тогда была сущая ерунда по сравнению с обрушившимся на них теперь.

Наконец отомкнула дверь. Прикрыв ее за собой, обратила внимание: с обратной стороны по-прежнему висел выписанный разноцветными карандашами «заграничный паспорт», копия документа четырехсотлетней давности. Как раньше говаривал Амо, паспорт этот приводил его в веселое настроение каждый раз, едва он бросал на него взгляд, выходя из дому.

Сейчас, подумала Наташа, все как бы само собою переиначивается. Каждая мелочь и предуказывает иное, связанное с немыслимым для них, друзей, для нее самой, Наташи.

Рядом, за дверью, ведущей в комнатку, лежал Амо, может, и в полудреме, – в таком состоянии он теперь находился всего чаще. А тут как ни в чем не бывало в полной неприкосновенности оставалась его выходка-острота.

В углу же, возле двери, Наташа неожиданно увидела большой черный зонт и догадалась – это тот, цирковой, патер фамилиас, отец семейства зонтов. Значит, кто-то принес Гибарову из цирка как неизменного партнера, действующее лицо, которое без Амо там осиротело и наверняка попросилось само к нему, чтоб в горький час быть рядом.

Она опять скользнула взглядом по веселой бумаге, висевшей на входных дверях. Давно уже ее не перечитывала, но сейчас, начав вчитываться, опять ловила себя на том, что все еще медлит перед тем, как решиться войти к Амо. Страшилась, вдруг он прочтет по ее глазам, какой страх за него испытывает она.

«Заграничный паспорт Рубенса.

Антверпен, 8 мая 1600 года.

Всем и каждому, кто прочтет или услышит, как читают настоящий документ, бургомистр и магистрат города Антверпена желают счастия и благополучия. Мы даем обет и сим подтверждаем, что в нашем городе и округе по благому промыслу Божьему можно дышать здоровым воздухом и что здесь не свирепствует ни чума, ни какая-либо иная заразная болезнь. Далее, поскольку указанного ниже числа Петр Рубений, сын Иоанна, некогда синдика нашего города, заявил нам, что он в настоящее время намеревается ехать в Италию по делам, и дабы он мог всюду беспрепятственно въезжать и выезжать без подозрений в том, будто он поражен какой-либо болезнью и в особенности заразной, так как сам он и весь наш город по милости Божией не поражены чумой или какой-либо иной заразной болезнью, – то вышеназванный бургомистр и магистрат, призванные засвидетельствовать истину, выдали ему настоящий документ, скрепив его печатью сего города Антверпена».

Амо играл часто в самые разные времена, персонажи. Питал пристрастие к художникам: «У них всегда подглядишь неожиданные движения, ракурсы». Часто предпочитал наброски, этюды, незавершенные полотна иным шедеврам: «Вот в них и таится для меня истинный кладезь». И на этот паспорт Рубенса наткнулся, вороша его биографию, все хотел сам себе объяснить, почему любит его графику и автопортреты, их предпочитая его живописи. А про паспорт этот еще острил: «Я и сам вырвусь в Италию не иначе как по рубенсовскому паспорту, ну чем не документ!»

Теперь, когда Ветлин уезжал из Москвы, он горестно заметил:

– Жестоко, но все мы, особенно Рей, останемся будто и хранителями некоего избранного собрания неизданных сочинений Гибарова: импровизаций, шуток, замыслов и удивительных по доброте и отзывчивости поступков. Только подумать, еще обыватели сплетничают, мол, большие артисты всегда эгоцентричны, а ведь Амо все раздаривал. И кажется, он и потом умудрится еще сам восполнять мне ужасную утрату – ведь уже на многом для меня насущном лежит печать его личности. И будет всегда ощутимым его присутствие, хоть духовный мой роман с ним почти весь в письмах, и в тех считанных днях, что провели мы вместе, словно уже и давным-давно в Выдринске, и в один из моих коротких приездов в Москву.

А в коридоре будто кипела своя жизнь, запущенная на разные обороты самим Амо. Со стен глядели человечки в колпачках, с бубенчиками на ногах, с дудками и рожками. Разностранное, разноплеменное, разновековое скоморошество. И тот скоморох, что чудом затесался на фреску храма в Киевской Софии о двенадцатом веке. И тот, гонимый церковью же и царями, что возникал на площадях, обозванный бесовским отродьем. И его двоюродные братья из Франции, Армении, Германии, Англии. Они сновали по стенам коридора Амо, потому что он сам признавал свое сродство с ними.

А против дверей, ведущих в его комнату, висела большая фотография Батиста, героя любимейшего фильма Гибарова «Дети райка», мима в костюме Пьеро, в балахоне и плоской шапочке. Он – артист Жан-Луи Барро – держал в руке огромный цветок, сидел, чуть-чуть склонив голову, сам похожий на святого от великой клоунады.

Наташа скинула плащ, помыла руки в ванной и подошла к постели Амо. Она видела теперь только его глаза – их заполняла сейчас, как огонек еле теплящейся свечи, улыбка.

– Вы?! – произнес он тихо и очень медленно такое короткое слово.

– Амо, я послушалась вас и сразу после своего выступления махнула сюда. Сейчас-то вы разрешите мне сменить Яру?

– Она только-только прилегла на кухне.

Наташа склонилась над ним, он дотронулся правой, еще подвижной рукой до ее волос, погладил голову.

– Рад, что вы тут. И все же застал я момент… – Он умолк, но после паузы повторил: – …Застал, когда вместе с друзьями Рей защищает… – ему легче оказалось в воздухе прочертить слово-«гипотезу», чем произнести его.

Наташа не сразу и поняла, тогда он еще раз, но уже с трудом приподнял руку и попытался вывести буквы «г», «и». Наконец она догадалась и заторопилась вслух повторить:

– Да-да, гипотезу.

Несколько минут он будто дремал, прикрыв веки, руки спокойно лежали поверх одеяла, зеленого в черную шашечку.

Левая, теперь знала об этом и Наташа, потеряла чувствительность. Врач клал в нее яблоко или теннисный шар, Амо не отличал их на ощупь. Болезнь распоряжалась уже, отнимала движения у самого гибкого, быстрого, легконогого. Он терпеливо и снисходительно относился к ее коварству. Яре сказал накануне:

– Я прожил с тобою много счастливых жизней. Каждый раз другую. Я не боюсь. Ты прости, что отсчет веду от себя.

Со стен, казалось, сочувственно на них смотрели шуты, рисованные детьми. И, будто в комнатенке у школьника, в простенке меж окнами висела большая карта южного и северного полушарий, и пронзительно острой линией на ней вычерчивались маршруты экспедиций Рея.

Амо открыл глаза, обвел взглядом разномастные фигурки, причудливые физиономии на стенах:

– Притихли, бедолаги. А я не спал, кажется, вертелся под потолком. Но теперь я опять рядышком, рад вашему возвращению, Наташа, оттуда, с конференции. – В этом трудном слове он дважды споткнулся.

Сознание сохранялось ясное, но язык порой ослушивался, пока еще немного, просто Амо слегка запинался и тогда внезапно умолкал, как бы удивляясь своему косноязычию, еще более медлил.

После паузы опять продолжал:

– Мои сроки выходят. А у вас впереди, верю, – жатва. Меня это обнадеживает.

Он попросил ее поднести к губам поильник.

– Брусничка, да?

Она поддержала его голову, приподняв ее вместе с подушкой, он с трудом разжал зубы.

Было его истаявшее лицо совсем детским, и впервые Наташа поняла – доверчиво красивым.

Напоив его, поправила подушку. Он очень тихо произнес:

– Я не ищу зацепок, но через вас, с вами будто сделал еще шажок вперед. При мне уже кого-то и увлекли, за вами еще пойдут.

Опять лежал долго, полусмежив веки, кажется, смотрел куда-то в свое далеко. Наташа старалась сидеть неподвижно, чтобы не потревожить.

– Мне просторно было с вами.

И вдруг по-ребячьи важно произнес:

– Шутка ли, делились со мной океаном.

Едва Наташа приподнялась со стула, попросил:

– Посидите еще немножко.

Чуть улыбнулся уголком рта, глаза совсем прояснели.

– А вы давний спор с Андреем выиграли.

«Неужели, – подумала Наташа, – сейчас вспомнил то, о чем давным-давно рассказывал при нем Андрей. Как в студенческую пору поддразнивал, будто специальность ее может стать разлучницей».

Вдруг, как эхо, услышала:

– Не-разлучные…

Почудилось: он очертил их магическим кругом, но для себя в нем места не оставил. В смятении хотела подыскать какие-то слова, протянуть спасительную ниточку. Но побоялась не так поступить с тем самым словом, которое внезапно обнажило собственную хрупкость.

Как бы уловив ее состояние, Амо тихо проронил:

– Наташа, милая, я только прикидываюсь, что ухожу. Я тут. Тут я. С вами и с Ярой. Аз тука, как говорят болгары. Аз…

Он прикрыл веки и долго больше не произносил ни слова.

14

А месяца за три перед тем, еще не подозревая об уже надвинувшейся беде, она, прозвав его в шутку «куратором от цирка», показывала черновики последней работы Андрея и конечно же по настоянию Амо. А ведь, как позднее признался он Шерохову, тогда уже пальцы на его левой руке теряли чувствительность. Он жил в тревоге, но ничем ее друзьям не выдавал, отшучивался, сочинил для них версию: опять зашиб руку, временно, мол, на короткий срок, прекратил тренировки, репетиции.

Теперь они знали, время-то оказалось упущено, поздно распознали болезнь, а она прорвалась в мозг, и Амо уж неведомо как тоже узнал правду. Его сроки выходили. И все чаще не мог он скрыть, когда внезапно охватывала слабость, наступало сильное головокружение.

Но еще удавалось ему записывать мизансцены к своей «Автобиографии», появляться у Шероховых, чтобы, как говорил он, придать куражу им перед конференцией, где ожидалась серьезная дискуссия после выступления Рея.

Тогда, поднявшись в ее маленькую клетушку по соседству с запасным кабинетом Андрея, уселся Амо на стул, а Наташа на письменном столе раскладывала листы ею отпечатанные, он шутливо журил ее:

– Ну, если был бы я любимым вашим студентом, начинающим, скромным, вы бы сразу позволили попастись мне на подводных горах?! Ах, вы говорите, я уже больше знаю, чем бедный студент икс. Ну, тогда выдайте мне хоть немного насущного подводного хлеба. Как я догадываюсь, тут Андрей дает развернутые обоснования, ну хоть что-то существенное в них, и я сумею уловить, тем более вы так красиво перепечатали даже «пред-ва-рительное»…

И вдруг он произнес совсем другим, не шутливо-просительным тоном, а серьезно, доверительно:

– Я и раньше был вашим верным рыцарем, Наташа, но теперь у меня вся внутренняя ставка на вас и на Рея. Будто вы будете вперед толкать и мое. Как хочу, чтобы вы точнее поняли меня. Даже когда голова, увы, буквально идет кругом, раскалывается от боли, я помню, – кисти рук его неожиданно замелькали, совершая самые разнообразные движения, будто встретились два эквилибриста, – да, я помню и надеюсь – вы тут и Ярослава у себя будете дальше и дальше идти, продолжая свои самые невероятные виражи. Без них невозможны даже и малые открытия.

Наташа взмолилась:

– Вы прибегаете к запрещенному приему, без нашего согласия собираетесь вдруг выходить из игры. Если б кто со стороны послушал, уж обязательно вообразил, что настаиваете вы на прочтении расчудесных стихов, до которых рассудку вопреки так охочи! А тут словеса научные и, о ужас, о превращениях Земли за миллионы лет всего-то по полустраничью. Ну, уж ладно, нам такое в привычку, но вы-то сами взрывчатая материя и так неожиданно терпеливо погружаетесь…

Он перебил ее на полуслове, выхватив несколько страниц из под рук.

– Внимание, Наташа! – он заулыбался. – Теперь, когда я не в форме и не могу уйти в движение, честь и место слову, да еще решительному, Андрееву. – Он откинулся на стуле и воскликнул: – Слушайте, слушайте! Как мы строгие факты превращаем в мысль, и обрадованные факты протянут впервые друг другу свои рабочие руки, и мы услышим, как они изъясняются меж собой, а мысль будет то обгонять их, то идти вслед за ними, и они почувствуют – теперь-то им никак не обойтись без взаимности.

Наташа совсем притихла, удивленно поглядывая на давнего друга. Некоторое время он молча пробегал глазами по строчкам, а потом продолжал:

– Заметьте, орудуя Андреевыми миллионами лет и вашими «историческими» столетиями, я могу спокойно уйти с манежа и сцены, понимая, какое ничтожно малое время было отпущено мне. И не стоит сокрушаться, если оказывается, я и жил-то по системе шагреневой кожи. Что-то совершил, а она, дурочка наивная, усохла, то есть сократилась моя собственная протяженность.

И я не ревную вас ни к подводным хребтам, ни к красноречивой пыльце мильонолетий, одушевленной Рощиным, ни к гипотезам Рея и вашим открытиям. Наоборот. Радуюсь, что и мне, даже мне, простому смертному, ох какому смертному, – произнес он совсем тихо, – доступны были ходы через толщу дна.

Наташа уперлась локтями в стол, уткнулась подбородком в ладони и не сводила с Амо глаз. Впервые уловила она, несмотря на привычный шутливо-дружеский его тон, как сочувствие к ним теперь обрело особый оттенок. Он как бы вкладывал и свои усилия в дело их жизни. А Гибаров сказал:

– Представьте, мне интересны и примечаньица. Они спокойно так выбивают почву из-под ног противников. Только, чур-чура, пока буду дочитывать, побалуйте чайком. Как он приспеет, кликнете, я тоже спущусь на нижнюю палубу этого родимого и для меня дома, просунусь на камбуз и ни за какие пиры не отдам чаепития с вами.

Но Гибаров окликнул ее спустя короткое время. Наташа вернулась и кое-что непонятное для него пояснила, потом они спустились по лесенке вниз. Она заметила: Амо не сбежал молниеносно, как раньше, а медленно сходил, будто нащупывая каждую ступеньку ногой. Наташа минуту помедлила, ожидая его, и впервые ее захлестнула тревога. Но, не подав и виду, придвинула ему табурет. Амо смотрел на нее пристально, как бы провожая каждое ее движение.

– Ваше синющее домашнее платьице как лоскуток океана, вы, вижу, даже не думая о том, все присягаете море-океану на верность. И как легко двигаетесь, Наташа. Какой же вы рабочий человечек, – в его голосе послышались нотки нежно-покровительственные.

И опять внезапно плеснулась в ней тревога за него. Пододвинув к Амо тарелочку с приготовленными бутербродами, налила ему крепкого чаю, насыпала сахар в его чашку и размешала.

Амо, лукаво прищурив один глаз, улыбнулся.

– Подозреваю, вы здорово, мой дружок, дрейфите за Андрея. Тут вы не чета ему, он искушенный оратор от науки.

– Не скажите. Смотря где, когда и перед кем. На ученых советах, когда был он под рукой Конькова, каждый выход на кафедру стоил ему дорогонько.

– Беру свои слова обратно. Ну, Наташа, мой добрый ангел, или, как сказал бы Аятич, Зегзица вы! Просто себя чувствую как десятиклашка во время Дня открытых дверей. Все ясно, и даже пыльца и споры, подобно мне, клоуну, лишь побывав в лаборатории Рощина, могут играть настоящие роли, разоблачая тугодумов.

Он взял чашку, и Наташа заметила, как пододвинул блюдце к себе не пальцами левой руки, а собрав их в жменьку. Стеснялась и спрашивать, каковы его планы, – недомогание затягивалось, да и он все разговоры переводил на дела Андрея и ее.

– Это ничего, Наташа, что на меня напала охота чаи погонять? Ну, выпейте со мной еще чашечку, а я признаюсь вам еще в одной слабости, которую совсем недавно сам и обнаружил. У меня впервые появилась семейная гордость. Вы и виноваты, не качайте укоризненно головой. Сделали необдуманно надпись, и в ней просияло мне слово «братик». Я и без того был семейным в этом доме болельщиком, а тут выдвинулась и душевная корысть, она свой голос кажет.

Оба рассмеялись, Наташа невольно покраснела.

– Меж тем вашу книжку о декабристах-географах уже обчитали почти все мои цирковые друзья. Среди них есть люди очень тонкие, знающие. Нас сами странствия образовывают, да и многое иное. Так вот, один сказал, как припечатал: «Серьезно, а увлекательно!» И я, хоть все читал-перечитывал еще в рукописи, кое-что наново разглядел. Особенно пронял меня быт, детальки, живые прикосновения ветра, воды. В океане ль, когда Завалишин, совсем молоденьким шел в Америку иль странствовал по Калифорнии.

А наводнение в Петербурге, как вода дохлестнула до квартирки Рылеева в доме Русско-Американской компании, «что у Синего моста»! Вы ж, молодец, не чураетесь вталкивать читателя в самую порой и парадоксальную игру жизни. Управитель делами, весьма нуждающийся, да к тому и писатель хоть куда, Рылеев не только в той Русско-Американской компании сблизился с многими лицами, имевшими влияние на государственные дела, но и по семейной необходимости – дитя имел малое – держал при доме корову, а в последнее время свинью, и вся живность при том же авторитетном казенном доме. Нужда покрасноречивей иных рацей! Заворожило меня появление в разгар наводнения друга Рылеева – Александра Бестужева. Он-то и помог корову и лошадей втащить на третий этаж, в присутственное место. Самого-то хозяина, кажется, и дома не было. Причуды времени и наводнения.

Тут ночью мне как-то не спалось, есть у меня такая придурь – зажег большие свечи. И в цирке я люблю следить за игрой теней, рождают их цирковые огни. Вдруг тени отбегают от тебя, у них своя жизнь, самостоятельная, а порой они вступают с тобой в странное партнерство. А вы примечали их гигантскую втору, когда акробат крутится под куполом цирка?! Отважился я при свечах сунуться и к вам в книжицу. И сразу угодил в кабинет к Рылееву в ночной час, вы и впустили меня к нему для близкого знакомства.

Вижу, Кондратий-то Федорович пишет стоя, перед ним три доски, обтянутые холстом. На них бумаги, корректуры, книги. Занимаясь, он ходит, а над доской протянута проволока, на ней приспособлен с горящей свечой подсвечник. От него другая проволочка примотана к поясу Рылеева. Ну, свечка, как живое существо, за ним, – куда он, туда и она. И тут я увидел вроде б его тень, и не одну. Перед последним уходом человек должен многое успеть. Может, тени ему и способствовали. Рассказываю о странном происшествии, приключившемся со мною, а хочу, чтоб вы сами увидели, как сопоставляются жизни – ближнего и те, ушедшие. Есть пронзительные соприкосновения, а время то отступает, то приближается. И вижу отблеск свечи в глазах Завалишина на переходе в Америку, упрямо корпящего над картой в каюте не очень уж остойчивого корабля. Уверяю вас, проверено собственным опытом, свечи умеют возвращать живое живым..»

15

А на другой день тогда, три месяца назад, приехал Ветлин, привел с собой русоголового стеснительного Славу Большакова, и она, Наташа, с Андреем тоже отправились, пригласил Гибаров, – на просмотр старого фильма «Дети райка». Амо был в привычном темно-голубом костюме, вроде б и неизменившийся, только тени под глазами легли резче, и он, как к стороннему существу, примерялся взглядом к своей левой руке – она заметно плохо слушалась его.

Августовские сумерки чуть-чуть пронизывали ветерки. Всей ватагой прошлись перед сеансом по Александровскому саду, вдоль Кремлевской стены и повернули к клубу МГУ на углу улицы Герцена, к старому зданию, еще в студенческие годы обжитому Шероховыми. Амо чуть иронично говорил:

– Конечно, вы странники, что с вас возьмешь! Но фильм-то время от времени крутят три десятка лет кряду, а вы и не удосужились посмотреть. Я видел его впервые мальцом, а потом еще и еще, историю рождения картины узнал позднее. Тогда на хребте Франции, в 1944-м, сидели нацисты, а уж ее сочиняли в Ницце режиссер Карне, поэт Превер, мысль подал и увлек их Жан-Луи Барро, он предложил в звуковом кино сделать фильм о миме, то есть о молчальнике. Сам и сыграл роль Батиста-Пьеро, и теперь считает ее своей заглавной. Я так рад, сегодня увидите его, – не очень уж скромно, но просмотр этот считайте моим подарком.

После фильма поднялись вверх по узкой горловине улицы Герцена к Никитским воротам. Ветлин сказал:

– Ну вот, наконец я в Москве, иду рядом с вами. – Он с тревогой взглянул на Амо и добавил: – Хорошо, когда мы вместе, подольше б так.

У Тверского бульвара он перехватил у случайно подвернувшейся цветочницы гладиолусы и протянул их Наташе, после фильма она совсем притихла.

Андрей наклонился к жене, как-то наивно, с тревогой спросил:

– А грустновато, когда карнавальная толпа разъединяет Батиста с нею – Гаранс?! Она ускользает, и догадываешься – навсегда.

Слава Большаков удивленно говорил Амо:

– Я б не поверил, что фильм давний. Сразу берет за живое, с первой сценки, когда среди толчеи, толпищи идет уличное представление. Едва появилась там, на экране, удивительная зрительница, и ты уже сам попался, втянут в действие, оно стремительно. Кто-то кого-то успел облапошить, но уже тут тебе и характеры, и все в клубок: простодушие, обман, наивность и чьи-то козни. Захватывает. А сплетено как в музыке, не разъять. – Слава повернулся к Ветлину: – А как вам?

Ветлин не без гордости взглянул на Славу. То, что их связывали отношения дружеские, сквозило не только в тоне обращения Большакова, но и в том, как Василий Михайлович сразу откликнулся на его суждение.

– Я под большим впечатлением, хотя Амо прав, хочется еще посмотреть этот фильм. Вы заметили, все могло быть на грани мелодрамы, а ни на йоту не случилось этого. Да, признаюсь, грустная карусель жизни на экране меня разбередила. Ну, а Батист – слов нет! И какие связи у всех нас, теперешних, давних, а?!

Уже шли по Тверскому бульвару. Зажгли фонари, но бульвар освещался скупо и оттого оставался уютным. Присели на скамью. Амо говорил, обращаясь сразу ко всем:

– Когда я едва выкатился со своей Марьиной рощи, увидал впервые фильм – обмер. Вроде б все иное, чем вокруг меня, – век, страна, персонажи, а что-то мерещилось знакомое. В училище уже вкалывал на тренировках, околачивался в цирке, пережил первые романы, летучие вроде б, и опять попал на фильм, и не то что горло, душу перехватило: ходы в их жизнь, за кулисы театра, в их любовь и недоразумения, до чертиков, до мельчайшего сродни. И как под стать Барро играет Гаранс Арлетти! Поначалу уличный мим, неудачник в густой толпе зрителей, зевак. Романтизм нищего Пьеро, влюбленного в самую женственную актрису, какую я видел в юности. Потом оказалась Ярослава моя схожа с нею, с Арлетти, – те же широко расставленные глаза под легкими, едва намеченными бровями, распахнутый взгляд и затаенность в глубине глаз. Широкий жест, когда необходимо доверие, и сдержанный, когда страсть готова открыть себя, но на самой крутизне становится тоже затаенной. И поворот головы Арлетти как открытие, музыка речи, себя не подчеркивающая. Все на грани уличного романса, сентиментальной истории, но драматизм Пьеро, его наивное, тонкое ощущение всего окружающего и глубина чувств его и героини ошеломляли меня, зеленого юнца, и меня, уже узнавшего популярность. Да и теперь я во власти их преображений. Вот я уже и не сыграю больше, а он и сегодня смог нас увлечь. Сейчас там, в Париже, Барро спустя три десятилетия после «Детей райка» так же сполна отдает зрителю все открытия, свой особенный, внутренний романтизм, без малейшего педалирования, пафоса, искренность в виртуозной пластике!

Неожиданно Амо, сделав какой-то беспомощный жест, будто рукой на себя махнув, попросил:

– Вы уж посидите тут, а я вой на той скамейке чуть-чуть отлежусь. Не обращайте внимания, временные смущения. – Виновато улыбнувшись, Амо медленно повернулся к ним спиной и, уронив руки, направился к дальней скамейке. Он прилег на нее, закинул руки за голову.

Ветлин тихо произнес:

– Я никак не решался с вами заговорить об этом, но пора. В последнем письме от него – все о симптомах и приговоре врачей, просил подготовить вас. «Хочу, чтобы Рей и Наташа узнали последними о моей болезни. У меня даже нет шагреневой кожи, по которой можно было б догадаться, насколько короче, меньше становится задел дней. Я только вас наказываю знанием, вы этот грех мне отпустите?! Страшно самому вдруг резануть их по-живому. Они словно семья мне. Ярославу я наконец вызвал. Откладывать, наверное, никак уж нельзя».

Ветлин было и потянулся за письмом во внутренний карман, но, видно, не однажды перечел короткие эти строки, запомнил их.

Андрей прижмурил глаза, резко повел правым плечом и чуть наклонился вперед, видимо стараясь справиться с собою. Наташа встала со скамейки, пробормотав:

– Сейчас вернусь, – и поспешно отошла, скрывая слезы.

– Ну, теперь я отдохнул и приглашаю вас всех в ВТО, там и будем ужинать, – сказал Амо, подойдя к друзьям.

С трудом уговорили его поехать к Шероховым.

– У нас, когда захочется, вы отдохнете, и покормлю вас чем бог послал, – говорила мягко, просительно Наташа, стараясь не глядеть на Амо, чтобы не выдать себя.

– Ну, идет, а я расскажу вам об одной из самых странных моих встреч, даже о двух сразу, но они меж собою перевязаны. Теперь-то мне особенно захотелось, чтобы вы о них узнали в подробностях. Вижу, вы прониклись фильмом, а остальное имеет прямое отношение сразу к Барро, его Батисту и к другу-поэту Роберу Десносу. Но, наверное, лучше, чтобы вы во все вникали постепенно. Как и я сам входил, пусть и не сразу, но в очень близкий нам характер их отношений и в далеко не безразличную мне судьбу поэта. Однако сперва доберемся до нашего главного пристанища.

После ужина в гостиной Шероховых, опершись локтями о колени, Амо положил здоровую правую руку на левую онемевшую ладонь, будто защищая ее от самой напасти, хотя она все-таки уже случилась.

Его слушатели и виду не показывали, какое напряжение испытывают они, старались сохранить обычную непринужденность. Невольно про себя каждый думал о считанных часах, подаренных им не слишком-то милостивым тем самым господином Страшным случаем, о каком, бывало, с остроумием и блеском говаривал Амо.

– Больше всего боюсь оказаться Скупым рыцарем. Так хочется, в сущности позарез нужно, мне потолковать с вами. Извинительно ведь?! – Он обвел всех глазами. – Вернемся к Барро, мою ж карусель запустил и он. Разве я не вправе теперь радоваться, что он, вопреки самым трудным обстоятельствам, снова и снова начинает выстраивать свой театр, где миму всегда место и время?! И это – перешагнув за шестьдесят. Есть нити, они не случайно оказываются у нас в руках, и, следуя за ними, мы находим выход из сложнейших лабиринтов.

Мне давно казалось, не надо прятаться от мысли, что в конце концов к каждому придет его, и только его, смертный час. Думал об этом с детства много. И потом меня поразила старовосточная и испанская традиция, я сам прикоснулся к ней давно, на Первом фестивале молодежи, в пятьдесят седьмом. Тогда я со своим молодым режиссером Юбом прорвался на спектакль Аргентинского театра пантомимы. Увидели мы: на сцене смерть ребенка сопровождалась плясками, пением, и горе перемешивалось с торжеством жизни, благодарением за чудо ее, а небо призывалось в свидетели. И смотрел я на ту пантомиму, чувствуя – каждый чистый след, оставленный на земле, не напрасен. И вот уже спустя много лет вы, Рей, привезли мне карнавальную маску смерти, ее подарил вам маленький испанец из Лас-Пальмаса. Вы рассказали о вечере, когда семья шипшандлера Хезуса разыграла перед вами миниатюрный карнавал с пляской смерти. И я понял, что все правильно, когда-то я сам прочел в пантомиме аргентинцев.

Барро вторгся в мою жизнь по-иному, но на том же острие жизни и смерти развертываются и его пантомимы. Уже откатило немало лет с той поры, как впервые увидал я фильм «Дети райка», и вдруг в шестьдесят втором году услыхал о предстоящих гастролях театра Барро. Меня сразу приманили названия его пантомим – «Сон Пьеро» и «Лунная одежда». Я уже понимал, как несметно одарил нас, современных мимов, Барро, преобразив традицию, найдя основные элементы пантомимной пластики, одухотворенно ею владея…

Проходя мимо громоздкого памятника возле здания Малого театра, где плотно сидел в кресле драматург Островский, казавшийся очень одиноким, – мимо него сновали толпы театралов и праздношатающихся, – Амо тихо ему буркнул:

– Ваши поклонники часто забывают, как вы любили театр Сервантеса. Вам бы стоило сейчас оставить свое кресло и отправиться со мною на спектакль Жана-Луи Барро, вы ж не обязаны сторожить подъезд уважаемого Малого театра.

Вечер выстраивался причудливо при всей кажущейся простоте его.

Гастролеры не побоялись все первое отделение читать стихи, а ведь для них наверняка не было секретом – большинство-то зрителей французского языка не знают. И Амо не знал.

Но актеры разместились на сцене, как на посиделках, непринужденно, в своих собственных, обыкновенных, ну только хорошо сшитых, удобных костюмах.

По одному, по двое, а то и втроем подходили ближе к авансцене и читали стихи любимых своих поэтов – от Ронсара до современного Превера, того самого, что сладил сценарий «Детей райка».

И тут вышло трио и исполнило вроде малую пьесу для нескольких голосов. Понятной сразу стала сушь боли в этой пьесе и название пересыльного лагеря – Компьен. А кто-то сзади Амо сказал: автор, поэт Робер Деснос, участник Сопротивления, прошел крестный путь через концлагеря и, не изменив призванию, сгиб…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю