355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » Ангел Варенька » Текст книги (страница 17)
Ангел Варенька
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 12:00

Текст книги "Ангел Варенька"


Автор книги: Леонид Бежин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

О чердаке впервые услышала от девочек – Насти и Кати, работавших в соседнем объединении «Вольфрам» и часто приглашавших ее пить кофе. Разумеется, за кофе обменивались новостями, и при этом соблюдалось негласное условие говорить о чем угодно, только не о работе, министерских слухах и прочих скучных материях, от которых к вечеру болит голова, и лучше выбирать темы из области искусства или центровой жизни, заключенной в пределах Садового кольца и Пушкинской площади. И вот однажды девочки рассказали, что неподалеку от министерства находится дом, очень старый, начало девятнадцатого, стиль ампир – сохранились колонны, львы на ворота́х и начищенное медное кольцо в двери, и оказывается, в этом доме жил запрещенный поэт Андреев, которого теперь разрешили, и дом собираются реставрировать, заново отделать изнутри и открыть мемориальную комнату. И конечно же сразу нашлись люди, словно заранее ждавшие этого часа. Взять хотя бы чудаковатого старика, который сберег в сундуках вещи Андреева, подобрал на мусорной свалке и склеил по кусочкам мебель, спас из-под метлы дворника обрывки рукописей и сейчас с фонариком роется на чердаке в надежде обнаружить письма и дневники. Удивительный старик: на плечах помочи, седые космы, как у колдуна, обтрепанные брюки бахромой метут пол, а для молодежи он свой. Вожак, атаман, лидер. Умеет свистеть в два пальца, досконально знает центровой жаргон и гостей встречает фразой: «Дай пожать твою замшелую кость». Пожаловали к нему из университета – не принял, а длинноволосых хиппи с заплечными котомками водит по комнате Андреева (сам живет этажом ниже), часами читает им лекции и разрешает брать в руки ценнейшие экспонаты.

Одним словом, оригинал, или, как сейчас говорится, человек неформального поведения. Хочешь с ним познакомиться – не ищи обходных путей, не стремись заручиться рекомендациями, а смело стучись в дверь. Если увидит в тебе мандрыгу (есть у него такое словечко, неизвестно что обозначающее), ты его друг навеки, а не увидит – не проймешь никакими звонками и рекомендательными записками. Так рассказывали девочки, отпивая глоточками кофе и слушая друг друга с ревнивым вниманием очевидцев одного и того же события. И конечно же ей захотелось разыскать дом – хотя бы ради того, чтобы тоже взглянуть на него, прикоснуться к медному кольцу, погладить лапы каменных львов. Вот и все – ни о каком знакомстве она и не помышляет. Разве возможно знакомство между людьми столь противоположных склонностей и интересов! Пусть он метет полы бахромою брюк, но человеку искусства это простительно, она же, хотя и одета по последней моде, и ноготки накрашены, и причесочка в полном порядке, так и останется обычной секретаршей. О чем с ней говорить – не о поставках же оборудования и планах добычи цветных металлов! Конечно же она любит искусство, бывает на спектаклях молодежных студий, слушает бардов на старом Арбате и не может заснуть без томика стихов под подушкой, но одно дело любить, а другое – уметь показать свою эрудицию. Она же еще в школе плохо запоминала названия и даты, а с рождением сына ей и вовсе стало некогда следить за эрудицией. Только и успевает: из аптеки – в прачечную, из прачечной – в гастроном. Вот и получается, что никакой таинственной мандрыги в ней не найти, и поэтому, как говорится, от ворот поворот. Позанимайтесь, девушка, и приходите на следующий год.

Так убеждала себя, учила уму-разуму, словно бы разделяясь на две половинки – одна, умудренная опытом, предостерегает от ошибок другую. Но все же отправилась, дом разыскала, ступила на узкую кромочку тротуара и – шажочками, шажочками – двинулась. Остановится – посмотрит, повертит в руках сложенный зонтик, поправит на голове шляпку, тронет каблуком почерневшую льдинку в луже и – дальше. Поднялась по ступеням. Вот та самая дверь, о которой говорили девочки, – смело стучись и входи. Входить или не входить – что подсказывает ее разумная половинка? Конечно же только одно: никаких необдуманных поступков. Просто постоять и представить, какой он, тот человек: помочи, седые космы, бахрома брюк… Представить, и сейчас же назад, пока ее не услышали оттуда и не открыли дверь: «Девушка, вам кого?» Или сочувственно: «Девушка, вы, наверное, ошиблись номером квартиры». С какой малодушной радостью она кивнет: «Да, да, ошиблась!» И улыбкой поблагодарит за то, что ей вовремя указали на промах. И вздохнет с наигранным укором, обращенным к самой себе: «Ах, какая я рассеянная!» Именно так, не иначе – уж она-то себя знает. Поэтому лучше вообразить, что никого нет дома, и бежать со всех ног. Но дверь сначала вздрогнула от настойчивых толчков коленом, затем напружинилась, натужно заскрипела, осыпая с расшатанных косяков крошки штукатурки, и впереди обозначился темный провал коридора, в который она ринулась, словно прыгая с моста в реку.

– Лаптева Дуня, – представилась она человеку с обвязанной клетчатым платком поясницей, держащему в руке надтреснутое блюдечко с молоком и недоуменно рассматривающему ее поверх очков, будто влетевшую в форточку муху. – Я много слышала… и очень давно хотела…

Заранее приготовленные слова обламывались и рассыпались, как подтаявший снег на карнизах, и Дуняша чувствовала себя самозванкой, без спросу явившейся в чужую квартиру, оторвавшей хозяев от дел и требующей к себе внимания.

– Очень приятно. Евгений Федорович, – ответил хозяин дома и протянул ей руку с тем выражением критического отношения к себе, с каким это делают люди, постоянно помнящие о том, что не следует первым подавать руку женщине.

– Наверное, я не вовремя. Извините.

Дуняша нацелилась спиной в дверь, готовая тотчас же метнуться назад, если подтвердится правота ее осторожного предположения.

– Нет, нет, пожалуйста. Я очень рад, – сказал он с той долей предупредительности, которая вынуждала ее подчиниться тому, что отвечало ее же собственному желанию. – Вы на минутку присядьте, а я накормлю кота.

Евгений Федорович поставил блюдечко на пол и трижды хлопнул в ладоши, словно приглашая к трапезе невидимого обитателя квартиры и готовя зрителей к эффекту его неожиданного появления. На шкафу сейчас же зашевелились пустые коробки, и через минуту оттуда спрыгнул рыжий кот с ободранным ухом и стал лакать молоко. Дуняша присела на краешек шаткого стула, положила на колени зонтик и расстегнула ворот пальто. Когда рыжий наелся и снова запрыгнул на шкаф, Евгений Федорович всплеснул руками, как бы сокрушаясь о допущенной второпях оплошности:

– Я же не предложил вам раздеться! Позвольте? – Он взял у Дуняши пальто, бережно повесил на гвоздь, а зонтик и шляпу спрятал за дверцу шкафа, сделав вынужденный жест в сторону кота. – На всякий случай. Такой бандит, знаете ли…

Затем они прошли в комнату с маленьким подслеповатым окном, похожим на форточку, уселись на низенький диванчик, покрытый турецким ковром, покашляли и повздыхали, преодолевая неловкость первых минут, и заговорили неожиданно легко, свободно и доверительно, что позволило уже через час-другой вспомнить о ее приходе как о забавном происшествии и каждому описывать свои чувства тогда, сменившиеся совершенно иными чувствами теперь: «А я стою и не решаюсь постучать. Боюсь, меня увидят и прогонят». – «А я открываю дверь, и тут какая-то девушка, совсем оробевшая, похожая на залетевшую в форточку птицу». – «Птицу?! А я казалась себе назойливой мухой, жужжащей у вас над ухом. Вернее, думала, что кажусь вам. Особенно когда вы мне открыли…» – «Мухой?! Ха-ха-ха! Почему же мухой?!» Так они познакомились, подружились, прониклись друг к другу пылкой влюбленностью и даже успели испытать то легкое и счастливое разочарование в дружбе, которое возникает от избытка чувств. «Какой же он колдун! И жаргонных словечек от него не слышно. Напротив, очень вежливый и интеллигентный старик», – размышляла Дуняша, рассеянно глядя в окошко-форточку и словно оправдывая Евгения Федоровича перед теми, кто не мог его видеть в эту минуту. Она устроилась поудобнее на турецком ковре, а Евгений Федорович открыл свои сундуки и показал ей гусли-самогуды, которые он восстановил по рисункам Андреева. В сундуках также хранились реторты и колбы, а в углу комнаты стояла фисгармония.

– Сейчас на этом инструменте играет мой сын, – сказал Евгений Федорович, поднимая тяжелую крышку с перламутровым медальоном и трогая желтоватые клавиши. – Он преподает в музыкальной школе и мечтает сочинить симфонию. Когда он садится за инструмент, протяжные звуки фисгармонии словно бы отражаются в цветных витражах. Представляете, как в средние века!

– Да, да, представляю! – заверила Дуняша, восторженно кивая головой и чувствуя себя бродяжкой-хиппи, попавшей на умную и непонятную лекцию.

II

«…сочинить симфонию… как в средние века…» – звучало в ушах у Дуняши, когда она возвращалась домой, и неудивительно, что из всех посетителей чердака наибольший интерес у нее вызвал Павлик. Хотя Павлику не нужно было вставать ни свет ни заря и мчаться через всю Москву, как остальным паломникам, к дому Андреева, он единственный опаздывал на воскресники и появлялся в люке чердака не раньше половины одиннадцатого, сокрушаясь и сетуя, что снова проспал, и своим виноватым видом стараясь заслужить прощения у собравшихся. «Сам не понимаю. Будильник, что ли, не зазвонил. А ты, конечно, не мог разбудить пораньше!» – с упреком обращался он в отцу, словно осуждение его за оплошность было единственным способом оправдаться перед друзьями. При этом он смотрел на друзей, как бы ожидая от них поддержки, но их лица не выражали ни малейшего желания присоединиться к его упрекам. Скорее, напротив: не показывая Павлику своего осуждения, они тем самым вдвойне осуждали его, и их терпеливое молчание лишь усиливало то несогласие с ним, которое они могли высказать словами. Одна Дуняша в молчании поддерживала Павлика – поддерживала потому, что догадывалась о тайной причине его опозданий. По ночам он наверняка сочинял симфонию – мучился, зачеркивал, комкал бумагу и засыпал только под утро, оставляя на пюпитре пятна кофейной гущи и листок с двумя нотными строчками. С двумя, но зато ге-ни-аль-ны-ми! И Дуняша сладко замирала в предчувствии того момента, когда Настя, Катя и молодой человек Максим Кондратьевич наконец услышат эти строчки, ставшие началом величественной симфонии, и их охватит запоздалое раскаянье за то, что они вовремя не поняли, не оценили, не поддержали, и лишь она, Дуня Лаптева, будет аплодировать с законной гордостью и за себя, и за Павлика: она верила, она знала, она предвидела. И может быть, оттого, что ее вера так обманчиво совпадала с желанием, а желание так правдиво перевоплощалось в веру, все в облике Паши – длинные спутанные волосы на узких плечах, детский рот с большими губами, веснушчатый носик под дужкой круглых очков и красные от бессонницы веки, увеличенные толстыми стеклами, – подтверждало его гениальность, и даже в беспорядке разбросанные по комнате игральные карты и пустые бутылки из-под вина, хранившиеся за трубой парового отопления, не лишали Дуняшу восторженного предчувствия.

Если с Павликом у Дуняши сразу возникла дружба, усердно поддерживаемая с обеих сторон, словно перекинутая через горный провал веревка, то Максим Кондратьевич и показался ей поначалу таким провалом, внушавшим сложные чувства страха, любопытства и желания заглянуть в бездну. Максим Кондратьевич первым появлялся на чердаке, заранее раскладывал перед собой необходимый инструмент и приводил в порядок рабочее место, тем самым показывая, что собирается прежде всего трудиться, а не тратить время на пустопорожний треп, бренчание на гитаре и чтение вслух стихов Андреева, возвышенно именовавшееся общением. Общения Максим Кондратьевич совершенно не признавал и в моменты его самых бурных вспышек продолжал тихонько стучать молоточком, очищая от цемента кирпичные обломки, и методично трясти над тазом заржавленным ситом. «Да перестаньте же наконец! Мы обсуждаем такие проблемы! Неужели вам неинтересно!» – набрасывалась на него Дуняша, с досадой чувствуя, что ее собственный интерес к разговору слишком зависит от равнодушия, проявляемого к нему Максимом Кондратьевичем, и стараясь преодолеть эту зависимость желанием уличить его в неискренности. Максим Кондратьевич с глубоким вздохом откладывал молоток и снимал брезентовые рукавицы, словно бы жалея о том, что соблюдение правил вежливости обрекало его на вынужденное бездействие, и с не меньшей досадой произносил: «Представьте себе, нет. Меня эти проблемы абсолютно не волнуют. Вообще я считаю, что наша любовь к проблемам проистекает от нежелания их решать». – «Ах, не волнуют?! Не волнуют?!» – негодующе восклицала Дуняша, охотно смиряясь с тем, что не удалось до конца обсудить проблему, и втайне радуясь итогу разговора, позволявшему обвинить в отсталости человека, равнодушного к общению.

Для нее самой в общении заключалось главное, ради чего она стремилась на чердак, и Дуняша не могла простить посягательства на эту святыню. Она оберегала ее тем более ревностно, что Максим Кондратьевич посягал и на другие святыни, и ей казалось важным ни одну из них не отдать на поругание, чтобы разом не потерять все. Хотя Дуняша родилась в фабричном поселке и хорошо помнила лоскутные половики на некрашеных досках пола, в щели которого всегда набивался мусор, чугуны в закопченном зеве печки и иконку с лампадкой, мерцавшую в углу, она куда больше любила город – не маленькие городочки с рынком, танцплощадкой и полуразрушенной церковью, а большие и каменные Ленинград и Москву. Да, да, любила больше всего на свете, потому что в них и жизнь-то была большая, многоэтажная, со светящимися фонарями в метро, огоньками такси и лавочками бульваров. Город не запрещал носить брюки, в обнимку бродить по улицам и танцевать модные танцы, появившиеся в те самые милые шестидесятые годы, которые она так часто вспоминала. Ах, шестидесятые, благословенные времена новой легкой мебели, вытеснявшей на свалку резные бабушкины буфеты, новых проспектов, возникавших на месте снесенных ветхих домишек, телевизоров марки «Рекорд» и песенок под гитару: «Едем мы, друзья, в дальние края!» Именно тогда она достала из материнского сундука, покрытого вышитой дорожкой, паспорт и аттестат, уложила в чемоданчик вещи, вытрясла несколько горстей мелочи из детской копилки и тайком убежала в Москву, со станции отправив домой телеграмму: «Хочу самостоятельной жизни. Не ищите. Напишу, когда устроюсь. Ваша Дуня». С горстями мелочи в кармане и в обнимку с чемоданчиком долго бродила по улицам, пока не наткнулась на объявление: предприятию требуются уборщицы, слесаря, подсобные рабочие. Решила, что с одной из этих профессий как-нибудь справится, и подала заявление, устроилась в общежитие. И хотя целый день приходилось драить наждаком заготовки и выметать из-под станков металлическую стружку, вечерами она вполне отдавалась радостям милых шестидесятых.

И вот теперь нашелся человек, который во всеуслышанье называл эти годы пустыми и легкомысленными, доказывая, что они принесли гораздо больше вреда, чем пользы. Конечно же Дуняша пылко защищала любимые шестидесятые, и на чердаке завязывались споры, мало напоминавшие привычное общение. «Бабушкины буфеты?! – горячился Максим Кондратьевич, сдергивая с лица марлевую повязку и разгоняя брезентовой рукавицей облако кирпичной пыли. – Да им цены нет, этим резным буфетам! Они сто лет простояли и еще столько же простоят! И разве можно их сравнивать с полированными досками из прессованных опилок, в которых мы храним посуду! А разве не жалко чудесных старых домиков, снесенных ради того, чтобы на их месте появились уродливые каменные истуканы! А народные песни, которые мы все больше и больше забываем, потому что всюду бренчат эти трескучие гитары! Сейчас даже в деревнях не услышишь: «Среди долины ровныя…» – а только «Арлекино, арлекино…» «Да, но нельзя же, нельзя же…» – пыталась возразить Дуняша, и у нее на глазах выступали слезы от обидного сознания собственной правоты и полнейшего неумения доказать ее Максиму Кондратьевичу. И чем упрямее они спорили, тем яснее становилось каждому, что, хотя они вместе просеивали мусор и дышали одной и той же кирпичной пылью, святыни у них были разные.

Хотя Максим Кондратьевич родился в городе, он больше всего любил деревню и, несмотря на свой молодой возраст, твердо знал, что ему предстоит сделать в ближайшие годы: окончить лесотехнический институт, жениться на девушке доброго и кроткого нрава и уехать лесником в глухую избушку. После споров с Максимом Кондратьевичем Дуняша часто признавалась себе в том, что не позавидовала бы такой девушке и сама скорее бы согласилась выйти замуж за Павлика. Он казался ей добрым, кротким и беззащитным, и Дуняше хотелось заботиться о нем, опекать его как ребенка, приглаживать ладонью спутанные волосы и подносить ложку к большому детскому рту, уговаривая, чтобы Павлик поел, чтобы Павлик вел себя хорошо и не огорчал бедную маму. Конечно, она и дома-то не всегда успевала накормить Егорку, навести порядок в комнатах и устроить хотя бы самый плохонький быт, но то зияющее отсутствие быта, в котором умудрялись существовать Павлик и Евгений Федорович, повергало ее в смятение. За цветными витражами Шехтеля не хранилось никакой посуды, кроме чайничка с отбитым носиком и пары треснувших чашек, а единственной пищей в доме часто бывало высохшее молоко в кошачьем блюдце. Дуняше приходилось брать сумки и бежать в магазин, и она не раз тратила свой обеденный перерыв на то, чтобы убраться в доме, подмести под шкафами и диванами, вытрясти турецкий ковер и смахнуть пыль с сундуков и аптечных склянок.

– Спасительница вы наша! Простите нас, нерадивых. Мы иногда и сами убираем, но нагрянут друзья и приятели Павлика, наследят, натопчут и все подчистую смолотят. Даже крошки не оставят, – жаловался Евгений Федорович, принимая беспомощную позу потерпевшего и неотступно следуя за Дуняшей, словно за слесарем-сантехником, спасающим от наводнения в квартире.

– Неправда. Мои друзья приличные люди. Это твои уличные бродяги мусорят и все съедают, – лениво отзывался Павлик голосом человека, который наедине никогда не стал бы говорить того, что высказывал при постороннем человеке.

Дождавшись, когда Дуняша с веником приблизится к его двери, Павлик тихонько подкрадывался сзади, обхватывал ее за плечи и, не позволяя высвободить руки, затаскивал в свою комнату. Там он отнимал у нее веник и усаживал играть в подкидного.

– Некогда. Мне на работу. Пусти, – вырывалась Дуняша, но Павлик силой прижимал ее к стулу, совал ей в руку веер карт и азартно бросал на стол шестерку:

– Бей!

– Лучше я тебя побью за все твои фокусы. Отца совсем не жалеешь, – замахивалась Дуняша, но Павлик с готовностью подставлял ей щеку, словно вместо удара его ожидали горячие и нежные ласки.

– Ну, пожалуйста, ну… – шептал он, сладко зажмуриваясь, и Дуняша легонько прикасалась к его щеке ладонью, гладила по волосам и обнимала за плечи:

– Мой милый, мой хороший… родной…

Павлик медленно открывал глаза, как будто ему хотелось удостовериться в том, что случившееся с ним не сон, а самая настоящая явь, которая никуда не исчезнет в потоках дневного света, и вдруг больно сжимал ей руки, пытался поцеловать в шею. Лицо его при этом становилось чужим и жестоким, и вместо прежней беззащитности в нем появлялось слепое желание воспользоваться беззащитностью другого.

– Пусти. Мне на работу, – отталкивала его Дуняша и, подняв с пола брошенный веник, выбегала в коридор.

«Какой странный дом! И отец, и сын бывают такими разными», – думала она с обидой и жалостью к себе, возвращаясь переулками в свое министерство и ускоряя шаги от одного столба с часами к другому, чтобы успеть к концу обеда. Руки болели в том месте, где их сжимал Павлик, от голода сосало под ложечкой, и ноги подкашивались от усталости. Конечно, сочинять симфонию – нелегкое дело, и творческим людям многое можно простить, но все-таки Максим Кондратьевич никогда бы не заставил ее, голодную, носиться по магазинам, а потом веником мести коридор. К примеру. И не стал бы заламывать ей руки, срывая запретный поцелуй. И хотя она и признавалась себе в том, что не позавидовала бы, сейчас, может быть, и позавидовала бы. Капельку. Совсем немножко. Как завидуют старшим сестрам или близким подругам, которые сами хотят, чтобы им завидовали и тем самым признавали их право на счастье. Скажем, на счастье с мужем или новорожденным ребенком. Вот и она, Дуняша, готова по-доброму позавидовать чужому счастью и порадоваться за Максима Кондратьевича и его будущую избранницу. Не больше. Она прекрасно понимает, что такое сходство характеров и душевная близость, и вовсе не претендует на то, чтобы заменить собою избранницу Максима Кондратьевича. Метким выстрелом сбить с доски, как шашку при игре в щелкунчики. Пусть завертится волчком и скатится на пол. А она поднимет, сдует пыль и аккуратненько поставит на место. На ту самую клеточку. Будьте счастливы, Максим Кондратьевич! А ей, Дуняше, с вами не по пути. Она побывала уже замужем и знает, что это такое. Ее больше не обманешь. Не соблазнишь. Хватит. Лучше уж за Павлушей сор выметать и резаться с ним в подкидного. Только бы руки так не ныли и под ложечкой не сосало от голода! Но ничего – заварят кофейку с девочками, выпьют по чашечке, и полегчает. Можно жить дальше! Ваше здоровье, Максим Кондратьевич! Да здравствуют шестидесятые годы!

Возможен ли роман с таким сюжетом? Дженни и Фред, молодые люди из Йоркшира, давно знакомы друг с другом, испытывают друг к другу нежные чувства и мечтают пожениться. Благочестивые родители согласны на их брак, но молодым людям мешает то, что Дженни слишком любит верховую езду, а Фред считает это занятие чересчур азартным для женщины (другой вариант: Дженни любит раздавать милостыню сироткам, а Фред считает ее слишком расточительной). И вот между молодыми людьми возникают ссоры, ни один не хочет уступить другому. Дженни говорит Фреду, что она – эмансипированная женщина (другой вариант: набожная христианка) и поэтому не станет подчиняться чужому диктату, но Фред находит не менее весомые доводы в свою пользу, и в конце концов Дженни соглашается с ним, и молодые люди венчаются в церкви. Конечно, роман с таким сюжетом возможен, но представьте себе, что вместо верховой езды Дженни любит шестидесятые годы: это уже будет полная чепуха. Нонсенс, как говорят англичане.

А между тем, дорогой Максим, у нас с тобой был именно такой – невообразимый – роман, и я как его героиня, совершенно не умевшая кататься на лошади и разучившаяся подавать милостыню сироткам, пылко возлюбила шестидесятые годы. Пойми меня, девчонку из фабричного поселка, с детства привыкшую слышать два слова – Фубра и погреба. И вот эта девчонка попала в Москву, где тогда многое разрешалось и во двориках старого Арбата танцевали под радиолу, выставленную на раскрытом окне, проносились под сохнущим бельем мотоциклисты в белых шлемах, хозяйки несли из сараев тарелки с квашеной капустой, в подъездах черного хода пахло сырым кирпичом и кошками, а рядом строился новый Арбат, словно бы обещавший какую-то новую – без сараев и черных ходов – жизнь… Конечно же любовь к шестидесятым стала для меня правилом жизни, зацепочкой, выступом в скале, за который хватается альпинист, соскальзывающий в пропасть. Я не знаю, какою они меня сделали, эти годы, – плохой или хорошей, но я жила ими и как живущий человек не могла принять твоих рассуждений. И вот мы с тобой спорили, как Дженни и Фред, но в нашем романе все было наоборот: счастливый пролог и несчастливая развязка.

III

Закрыв дубовые двери в кабинет начальника, Дуняша села за машинку и, лишь допечатав страницу, заметила, что опаздывает на обед. Катастрофически! Она быстро накрыла чехлом машинку, убрала бумаги в стол и по селектору спросила разрешения вернуться с обеда попозже. Высокое начальство великодушно разрешило, и Дуняша второпях набросила жакетик, накрасила губы, сунула под мышку сумочку и помчалась к лифту. Выбежав из здания министерства, наперерез толпе ринулась к знакомому дому, как будто у нее там больная мать или голодный ребенок. Ей казалось, что Евгений Федорович и Павлик в тревоге не находят себе места: времени почти час, а ее нет и нет! Но, к ее удивлению, дверь ей открыл не Евгений Федорович и не Павлик, а Максим Кондратьевич, державший в руках веник и улыбавшийся растерянной улыбкой, означавшей, что он не рассчитывает обрадовать ее своим появлением, но призывает не судить его слишком строго.

– Здравствуйте, а я уже здесь. Извините, что опередил вас, но сегодня у меня свободный день, и я решил немного убраться в доме, – сказал он с виноватым видом человека, предвидевшего, что его желание помочь другому вызовет досаду и неудовольствие, но оказавшегося не в силах сдержать себя.

– Как опередили?! Зачем?! – Дуняша переступила через порог и сделала несколько шагов, ступая по выметенному полу с такой осторожностью, с какой протаптывают дорожку среди завалов мусора. – Разве я вас об этом просила?!

В ее голосе послышалась обида, словно прорвавшаяся сквозь мягкую сдержанность человека, вынужденного с благодарностью принять оказанную ему услугу. Максим Кондратьевич ответил выжидательным вздохом, как бы призванным заменить заранее известные им слова, которые она должна произнести в упрек, а он – в оправдание.

– Вот видите… – она тоже вздохнула, явно не желая произносить того, что не могло ни увеличить, ни уменьшить ее справедливой досады. – Что ж, в таком случае я побегу в магазин, а то скоро закроют. Дайте, пожалуйста, сумку. В кухне. На гвоздике.

– Извините, но и сумку я вам не дам, – Максим Кондратьевич с сожалением развел руками, словно ссылаясь на неведомые обстоятельства, оправдывавшие его резкий отказ.

– Почему?! – Дуняшу удерживала от возмущения лишь его спокойная и слегка насмешливая улыбка.

– Потому что, во-первых, магазин закроют через пять минут, а во-вторых, я уже все купил.

Максим Кондратьевич отступил на шаг, освобождая ей дорогу, чтобы она сначала убедилась в его правоте, а затем обрушилась на него с новыми упреками. Дуняша устремилась на кухню, открыла холодильник, заглянула в хлебницу и стенные шкафы.

– Да вы просто… – она но договорила, внезапно осознав, что поступок Максима Кондратьевича одновременно заслуживал и самой отрицательной, и самой положительной оценки. – Где Евгений Федорович?! Где Павлик? Отвечайте немедленно!

Позади нее хлопнула с опозданием закрывшаяся дверца, и Дуняша некстати вздрогнула, тем самым смягчив решительность своего приказа.

– К сожалению, их нет, – Максим Кондратьевич вовремя придержал вторую дверцу, как бы трогательно заботясь о том, чтобы Дуняше ничто не мешало повелевать и приказывать. – Павлуша где-то слоняется, а Евгений Федорович, как обычно, роется на чердаке.

– Значит, мы одни во всей квартире? – спросила она разочарованно, словно бы жалея о том, что хозяев нет дома, и завидуя тому неведомому преимуществу, которое давало ему их отсутствие.

– Совершенно одни. Вы не боитесь? – своим шутливым вопросом Максим Кондратьевич явно нарочно подпускал страху там, где его наивный и простодушный вид лишал ее малейших опасений.

Дуняша оставила вопрос без ответа, тем самым показывая, что не намерена шутить с человеком, еще не заслужившим ее доверия.

– А поскольку мы одни, – подчеркнутым повторением слов, уже произнесенных ранее, она возвращала его к исходному пункту, от которого он всячески стремился отклониться в сторону, – давайте наконец выясним, чего вы от меня хотите.

– Только одного. Чтобы вы нормально поели и немного отдохнули. – Максим Кондратьевич прошел по коридору на кухню, остановился возле стола и жестом фокусника сдернул салфетку, накрывавшую дымящуюся кастрюльку с борщом, нарезанный ломтями хлеб и чистую тарелку. – Прошу…

– Это все мне? – Дуняша неуверенно подошла к столу.

– Вам. – Он отодвинул стул, зачерпнул половником борща и налил в тарелку, как бы сокращая число движений, которые ей было необходимо проделать для того, чтобы сесть к столу и начать трапезу.

– Зачем?! Не понимаю… – сказала Дуняша со строгим недоумением в голосе, подчеркивающим, что она гораздо больше нуждалась в его объяснениях, чем в горячей пище.

– Затем, что вам необходимо… Одним словом, ешьте, – Максим Кондратьевич не стал вдаваться в пространные объяснения там, где от него требовались немедленные действия.

– Вы что, меня жалеете? – Дуняша попробовала улыбнуться, как будто подобная жалость со стороны Максима Кондратьевича могла лишь вызвать жалость и снисхождение к нему самому.

– Я вас? Нисколько… – Он смутился, словно она неожиданно разгадала его тайну, считавшуюся им надежно укрытой от постороннего любопытства.

– Тогда к чему эта нелепая благотворительность! Бесплатные обеды для несчастных сироток! – Дуняша наконец овладела улыбкой, которая минутой раньше с трудом удерживалась на дрожавших губах.

Максим Кондратьевич кашлянул в кулак, снял очки и протер их воротничком клетчатой ковбойки.

– У меня нет никаких причин жалеть вас, – повторил он глуховатым голосом. – Вы молодая и красивая женщина, которой можно только позавидовать.

– Красивая?! Вот смех-то! Да у меня только жакет красивый, причесочка модная, и косметику я в очереди с боем взяла! А так я рыжая кошка, глаза зеленые, и лицо все в веснушках… – говоря это, Дуняша скорее убеждала самое себя, чем пыталась разубедить Максима Кондратьевича в правоте его точки зрения.

– Нет, нет, – снова прокашлялся он, – у вас прекрасное лицо, и веснушки его совсем не портят.

– Значит, все-таки заметны? А я так старалась их скрыть, – сказала Дуняша, словно бы не слыша собственного вопроса и на самом деле спрашивая совсем о другом.

Максим Кондратьевич сочувственно кивнул, хотя было видно, что и он не расслышал ее вопроса.

– Да, да, очень нравитесь, – прошептал он, почти беззвучно округляя губы и отвечая именно на тот не высказанный ею вопрос. – Кажется, я…

Максим Кондратьевич со страхом посмотрел на Дуняшу. Она невольно закрыла глаза.

– Повторите…

– Люблю вас… как сестру, как умного друга, как… – проговорил он поспешно, словно, закрыв глаза, она не уменьшила, а увеличила число свидетелей, которые могли его видеть в эту минуту.

– Ах, как сестру! Тогда все в порядке… – Дуняша вновь открыла глаза и покраснела, как человек, заснувший при посторонних и стыдящийся сорвавшегося во сне слова или непроизвольного жеста.

– Борщ-то совсем остыл, – спохватился Максим Кондратьевич.

– Не хочу я никакого борща! Ешьте сами, – Дуняша резко придвинула к столу стул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю