Текст книги "Ангел Варенька"
Автор книги: Леонид Бежин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
– Прости, но я хотел бы вмешаться, – сказал военный.
– Во что ты собираешься вмешиваться?
– Я получил письмо… записку.
– Какое письмо? От кого? – спросила она, одновременно желая и не желая от него уточнения.
– Я знаю, от кого записка, – угрюмо сказал Борис Аркадьевич.
Об этой сцене стало известно, и среди Федотовых поднялись разговоры о том, что с Борей надо что-то делать. Был очень неприятный эпизод, когда Борис Аркадьевич кричал в истерике, что у него все отняли в жизни, а жену, считавшую ему капли, обвинял в сочинении подметных писем. На его состояние повлияло и то, что тогда же стали поговаривать о реконструкции любимого им старого Арбата. Словом, у Бориса Аркадьевича в жизни было две любви, и обе оказались несчастными.
К тому времени Глеб уже стал архитектором, а Борис, обросши бородой, распивал чаи в компании арбатских старушек, считавших его своим любимцем. Если Глеб приобретал известность и вес, то Борис тратил порох на общества кошатников и любителей комнатного садоводства. Бородач и отец семейства, он с портфельчиком носился по Арбату, а в портфельчике были обрезки колбасы и куриные косточки, которыми он подкармливал бездомных животных. Позже он вступил в более солидное и серьезное общество охраны памятников, но своих подопечных не бросил, равно как и не пропускал ни единой выставки кактусов и домашних пальм. Сидел он в музейчике и писал диссертацию на сюжет из истории Арбата (увлекся периодом первой дворянской застройки), проект реконструкции которого разрабатывала тогда фирма Глеба Аркадьевича.
– Говорят, нас будут ломать…
Эта фраза прозвучала однажды на кухне, а вскоре все уже были взбудоражены новостями, проникшими неведомо как (кто-то где-то прочел, кому-то рассказал), и на большом сундуке (Большом Сундуке) восседал парламент их арбатской коммуналки, состоявший из Федотова-старшего (отец Бориса обожал всенародные веча), крикливого коротышки Сан Саныча, мастера по костылям и протезам, работавшего дома, за небольшим станком, а затем выставлявшего свою продукцию в коридоре, циркового администратора Валерьяна Боброва, красившего волосы хной и носившего в кармане надушенный носовой платок, и богомольной тети Дуни, у которой была бурная молодость Марии Магдалины. На кухне, посреди бельевых тазов и кастрюль, велись парламентские дебаты: коротышка Сан Саныч кричал, что их клоповник давно пора сносить, что ему надоело ютиться в трущобах, Валериан Бобров добавлял к этому, что ему для артистической карьеры (он всерьез считал себя артистом) необходима отдельная квартира, богомольная тетя Дуня молчала и крестилась, а Федотов-старший робко пытался втолковать оппозиционной партии, что Арбат имеет мемориальную ценность, но его никто не слушал и не поддерживал.
По соседству с Федотовыми, за тяжелой дверью, обитой кофейного (кофе с молоком) цвета клеенкой, обитали две старые девы, сестры Надежда Петровна и Любовь Петровна. Хотя Большой Сундук принадлежал им, они не участвовали в парламентских схватках, редко появлялись на кухне и даже яичницу жарили в комнате, за что их не раз обещали оштрафовать пожарные. Однако новости о предполагаемой реконструкции пробудили в них любопытство, и, поймав в коридоре Бориса Аркадьевича, они пригласили его в свой девственный будуар.
– Боря, если не затруднит…
На круглом столике стоял фаянсовый чайник с ситечком, Бориса Аркадьевича усадили, налили чаю, предложили печенья и вафель (визит был обставлен по-светски) и, стоило ему сделать первый глоток, накинулись с расспросами.
– Ходят слухи, что нас будут ломать! Это правда? Надежда Петровна даже звонила в Моссовет, но ей толком ничего не ответили, и вот мы подумали, может быть, вы в курсе. Ведь у вас брат архитектор.
Борис Аркадьевич сознавал, что не слишком усердно отрабатывал свой чай, но что он мог ответить им, коренным москвичкам, знавшим здесь буквально все: и когда подвозят хлеб в булочную, и когда выключают фонтан на площади! Поэтому он лишь повторял свое: «Возможно… Наверное…» – а сам целыми днями пропадал на Арбате, мерз на холодном ветру, тер бесчувственное ухо и любовался скульптурами гречанок в заснеженных нишах. В длинном пальто до пят (пуговица болталась на нитке), с портфелем без ручки он походил на блаженного. Его чудачества не на шутку встревожили Федотовых, и состоялся даже разговор между Борисом Аркадьевичем и Глебом Аркадьевичем, к которому всегда обращались при семейных затруднениях.
– Не сотвори кумира, Боря, а ты сотворил… Ты культ какой-то создал! Настоящий культ! Сейчас это как-то, знаешь, неудобно, несвоевременно…
Между тем реконструкция началась, и сквозь плотно закрытые створки окон Борис Аркадьевич, отгородившийся от всего мира, все-таки слышал, как то и дело во двор вбегали мальчишки, оглашая окрестности криком: «Собачку ломают! Айда смотреть!» Исчезала Собачка, исчез сквер Большой Молчановки, исчез дровяной склад. Подбегая в одно прекрасное утро к любимому дворику, арке с чугунными воротами или церквушке, Борис Аркадьевич заставал лишь обломки. Правда, он многое успел сфотографировать, и эти фотографии занимают теперь около трети альбома. На них очень хорошо видна исчезнувшая часть Арбата, давно застроенная новыми домами…
На самом последнем снимке, аккуратно вставленном в прорези, Федотовы сфотографированы все вместе – старшие благопристойно сидят на стульях, младшие выстроились сзади, и эта привычная композиция семейного портрета завершается присутствием самых младших, которых держат на руках матери и отцы. Борис Аркадьевич и Глеб Аркадьевич – уже среди старших. Они по-прежнему часто спорят и ссорятся из-за каждого домика, предназначенного к сносу, хотя оба живут на окраине Москвы. Глеб Аркадьевич переехал туда первым. Борис Аркадьевич долго сопротивлялся, но в конце концов был вынужден уступить и переселиться вместе с семейством на четырнадцатый этаж блочной коробки.
СТРАННОСТИ ДУШИ
Рассказ
Я часто встречаю людей, воплощающих свойство, именуемое мною комнатной экзотикой. О, это особые люди, настолько непохожие на обычных, что приходит на ум сравнение. Вот, скажем, растет из земли дуб, и с какой стороны ни взгляни, все правильно, в полном согласии с порядком вещей: вцепился в землю корнями и сидит в ней крепко. А вот прилепился к камням цветок, и сам-то весь неказистый, и не поймешь, чем же он за камень-то держится: весь вывернулся, искривился, и кажется, дунешь, и тотчас сорвется…
Таких прилепляющихся к своим комнатенкам людей я знаю много. И не то чтобы мы были близко знакомы, но я их словно бы инстинктивно угадываю. К примеру, был однажды консерваторский вечер – один из тех, на которые почти никто не ходит. Зал – полупустой, аплодисменты – жидкие, да и артисты были не в ударе. Но я не уходил, привлеченный не столько тем, что происходило на сцене, сколько теми, кто сидел в зале. На плохих концертах – я уже успел заметить – собирается самая причудливая публика из числа тех, для кого более всего важен сам факт их присутствия на концерте, а не дома за телевизором или кухонной плитой. Это люди, особенно остро ощущающие каждый миг своего существования, – домашние философы экзистенциального толка. Жизнь для них слагается из простых и значимых актов: кормления воробьев и бездомных кошек, чтения объявлений на фонарных столбах и разговоров на скамейках бульвара. При этом она вряд ли заслуживает названия созерцательной жизни, потому что причуды и странности в людях скрывают деятельность души – может быть, самую главную для человека.
Однако вернемся к теме. Чуть поодаль от меня и сидел такой домашний философ в заношенном пиджаке и войлочных ботинках, со слуховым аппаратиком в ухе и под аккомпанемент скрипки увлеченно передвигал карманные шахматы, а рядом с ним я увидел старую женщину с надменным лицом, неестественно прямо и напряженно державшую спину, и что меня в этой женщине особенно удивило – выеденное молью боа и белые перчатки до локтя, какие в старину носили на балах. Конечно же это были люди комнатной экзотики, причудливые, как вензель на обоях. Сразу сознаюсь: я не из их числа и в то же время не отношу себя к людям противоположным настолько, чтобы не испытывать к ним никакого интереса. Интерес – самый жгучий – я как раз и испытываю. Мое любопытство дразнит цветок, прилепившийся к камням, и хочется узнать, где он берет почву, чтобы расти. Ради этого научного знания я даже готов на эксперименты: дернуть за стебелек и попробовать силу корней. Выдержат или нет?
Но произошла история, научившая меня, что экспериментировать с цветком нельзя. Странности, встречающиеся в жизни, надо беречь и лелеять, как старые улочки города. Надо любить и уважать чудаков, потому что их жизнь, может быть, гораздо серьезнее, чем наша собственная, а сами мы и есть настоящие чудаки, только боимся себе в этом признаться.
I
Сенсацией нашего курса была женитьба Аркаши Сергеева на Кирочке Кулаковой. В консерваторской курилке, у большого зеркала, висевшего в раздевалке, и в репетиционных классах только и разговоров было, что о молодом семействе, напоминавшем, по мнению многих, причудливый гибрид двух растений. Консерваторское зубоскальство, впрочем, удовлетворялось лишь внешней стороной парадокса, вызывавшего в памяти тени Жорж Санд и Шопена. Киру изображали не иначе как роковой возлюбленной, одержимой манией семейного диктаторства, а Аркашу – ее слабой жертвой, чем-то вроде мужа-мальчика и мужа-слуги. И мало кто задумывался, что Шопен и его амазонка здесь совершенно ни при чем и вся история куда более в духе Сретенки и московских переулков, чем Монмартра и Елисейских полей.
Аркаша, собственно, и жил на Сретенке, в этом маленьком государстве со своими законами, своими домами и тротуарами, своим – особым – населением, совершенно не похожим на население других московских государств – Самотеки или Арбата. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть на Аркашин дом с колоннами, античными масками и изразцовым фризом, тротуар вокруг которого предусмотрительно огорожен досками, потому что карнизы грозят вот-вот обвалиться, а с колонн сыплется штукатурка. Любой из тех, кто бывал у Аркаши, может засвидетельствовать, что его старый угол – лучшее место в Москве, чтобы к нему прилепиться. Стоит свернуть со Сретенки в кривой переулочек, нырнуть под темную арку, пересечь двор и, поднявшись по лестнице черного хода, оказаться в крошечной комнатушке, хотя и согреваемой паровым отоплением, но сохранившей белую печь с чугунной дверцей поддувала и медными крышечками отдушин, как вас охватывает ощущение, что вы погребены, забыты, предоставлены лишь собственным мечтаниям. Признаюсь, и я поднимался, и меня охватывало, а уж Аркаша – он просто сросся со своей Сретенкой.
Одним из проявлений его комнатной экзотики была, например, боязнь телефонных разговоров. Аркаше нужно было собрать все душевные силы, чтобы позвонить по неотложным делам, а уж позвонить без всяких дел, между прочим – такое было для него немыслимо. Точно так же и с ним нельзя было просто поболтать по телефону – Аркаша мучился, и в трубке, казалось, было слышно, как панически колотится его сердце. Зная за ним эту слабость, я нарочно испытывал Аркашу, заводя с ним иезуитски длинные разговоры по телефону и особенно разыгрывая самую болезненную для него ситуацию, когда собеседникам нечего сказать друг другу и меж ними воцаряется неловкое молчание. Я не тяготился этим молчанием, но Аркаша страдал, как никто. И еще я заметил за ним черту, свойственную людям такого типа: из страха перед неловкими паузами и ради иллюзии полноценной беседы они способны удариться в откровенность, которую вы совершенно не вправе с них спрашивать, и вместо того чтобы отделаться пустяками, отчаянно поверяют вам свои душевные тайны.
Признаюсь, я часто пользовался этим, что тоже входило в число экспериментов. Я старался как можно больше выведать об Аркаше, оправдывая себя тем, что первые анатомы не стеснялись вскрывать могилы ради научных знаний. Подчеркиваю – именно научных, потому что я никогда не интересовался тем, чем интересуются из праздного любопытства. Сколько зарабатывает, с кем развелся, на ком женился, – это тема для сплетен, меня привлекал гораздо более странный и возвышенный предмет. Может быть, и сам я отчасти философ, но в каждом человеке я стремился отыскать идею, спасающую от того мучительного, что есть в жизни. Мне слишком хорошо знакомы состояния тоски, отчаянья, разочарования в себе и обиды на весь мир, и поэтому хочется знать, как другие-то спасаются! Должна же у них быть идейка – этакая зацепочка! Для Аркаши зацепочкой была духовность, в которую он свято верил, оставаясь при этом человеком комнатной экзотики. Аркашину комнату я сравнивал с гимнастическим залом, где его воображение проделывало головокружительные прыжки и кульбиты. В ней он был способен на смертельный риск, на отважные и дерзкие поступки, но, лишенный ее, терялся, словно человек, выведенный из гипноза, и повторить свои подвиги не мог.
Теперь о Кире. Она никогда не заполняла неловких пауз откровенностью, и я вынужден опираться на собственные догадки, пытаясь рассказать о ней. С Кирой бесстрастие экспериментатора мне всегда изменяло, и в душе тяжелел мучительный, потаенный ком. Может быть, это объяснялось тем, что Кира была красива какой-то венгерской или молдаванской красотой, статная, сбитая, чернобровая, красота же сама по себе могла считаться редкостью, а всякая редкость – привлекательна. Естественно, что в Киру влюблялись, у нее было несколько романов, самым бурным из которых я считаю роман со мной. Дошло даже до свадьбы – вот ведь какое дело…
Мы купили кольца – это было зимой в заснеженном Столешниковом переулке, окутанном морозным паром, словно источник гейзера. Все белело в махровом инее, мороз жег губы, солью проступая в воздухе, снег оглушающе скрипел под ногами, клокотал голубиный табор, раскинувшийся на площади. Мы надели кольца, стараясь поймать в стеклах ювелирного магазина свое отражение. «Тебе очень идет, – говорила она. – Мужчинам вообще идут кольца. Какой хороший обычай, а ведь многие их не носят! Как это глупо!» – «Конечно… прекрасный обычай!» – шептал я восторженно. Мы выбежали на площадь, стали кормить голубей сухим печеньем, оказавшимся у нее в сумочке. Потом забрались в полупустой кинотеатрик и молча уставились на экран, сцепив в напряжении пальцы и словно испытывая друг друга: я-то решился, не отступлюсь, а ты?
Отступила Кира, позвонив мне на следующее утро и сказав, что наша затея ее разочаровывает, мы слишком серьезные люди и слишком хорошо знаем недостатки друг друга, и то, что у нас было, вовсе не обязательно переводить во что-то новое, лучше оставить все как есть. И еще она добавила, что за меня надо выходить замуж во второй или в третий раз, но не в первый, не в первый! Это был почти крик, я помолчал в трубку и то ли в шутку, то ли всерьез ответил, что подожду такого поворота в ее судьбе. Я не удивился словам Киры: в жизни я всегда был вторым или третьим, но никогда – первым. Я привык к этому – притерпелся и согласен терпеть и дальше, лишь бы быть с Кирой. С ней или рядом с ней – все равно.
Однако я не представился… Я и есть третий герой этой истории, неплохо владею контрабасом и играю в оркестре одного кафе. У меня звучное имя эстрадной звезды – Олег Вертоградов, но я не прославил его победами на конкурсах, самопожертвованием и подвижничеством. В моей жизни не было бурь, у меня не умирал любимый пес, я не бросал вызов врагу, не терял друзей и близких, но что любопытно: все, с кем это случается, почему-то спрашивают совета именно у меня. Давать эти глубокомысленные и мудрые советы помогает мне то, что я умею быть бесстрастным к происходящему, не сочувствуя ни одной из спорящих сторон. В любой дуэли я лишь секундант и арбитр. Сейчас принято собирать коллекции – самые необычные и забавные. Один собирает дверные замки, другой – самовары, третий – старинные лампы. Я же, равнодушный к вещам, коллекционирую людские недоразумения и курьезы, с которыми сталкивает меня жизнь.
II
Между Сергеевыми и Кулаковыми тоже началась дуэль, и мне снова досталась роль секунданта. Молодожены получили различное воспитание, что обнаружилось вскоре после свадьбы. Аркаша был взлелеян бабушкой Анастасией Глебовной, осколком дворянских гнезд, бестужевкой и эмансипэ. Она знала три языка, была страстной гётеанкой и в молодости стенографировала на конгрессах Коминтерна. Именно от бабушки Аркаша унаследовал убеждение в том, что в жизни надо стремиться только к духовному. Ребенком он засыпал под Моцарта, а в десять лет декламировал наизусть отрывки из «Фауста». Анастасия Глебовна воспитала во внуке завидное умение отделять духовное от недуховного, и Аркаша никогда не мог сказать, какой у него воротничок рубашки и размер обуви. Непрактичных людей обычно жалеют, по-моему же, им, наоборот, легко, это беззаботные счастливцы, избавленные от житейского бремени. Вот и Аркаша порхал мотыльком, окруженный духовным комфортом, пока не влюбился в Киру…
Кирочку Кулакову тоже лелеяли с детства, но совсем иначе. Ей не читали шедевров веймарского старца, ее не убаюкивали Моцартом, но зато для нее создавали совсем иной комфорт – материальный. Ребенком она носила лучшие платьица и туфельки, ее одаривали дорогими игрушками, возили на лучшие приморские курорты. Стоило ей захотеть, и из-под земли доставалось все – даже то, что невозможно было достать. Хозяйство у Кулаковых велось идеально, и в нем никогда и ничто не пропадало. Обеспечивая Кире калорийное питание, они старались как можно реже ходить в магазин и много сил вкладывали в дачу. Анастасия Глебовна же дачников терпеть не могла. «Своя картошечка, свои огурчики», – она зажимала от этого нос, словно от дурного запаха, и у частников принципиально ничего не покупала. «Рыночный мед и творог?! Это же сплошная антисанитария!» Только в магазинной упаковке, только государственное… От старушки исходил воинственный дух неприятия новых родственников, и Кулаковы платили ей тем же.
Упоенные счастьем молодожены не обращали внимания на вражду своих монтекки и капулетти, и, лишь встречаясь со мной, Кира сетовала на ссоры между родственниками и спрашивала моего совета. Ей хотелось считать меня умным другом счастливых влюбленных, и, выслушав мою речь, она восклицала: «Умничка! Ты не сердишься?! Не ревнуешь?!» Я уверял ее, что все забыто, а потаенный камень тяжелел в душе, и я успокаивал себя лишь тем, что если бы возлюбленные из Вероны когда-нибудь поженились, в них бы тоже проснулись монтекки и капулетти. Мне хотелось думать, что в Аркаше и Кире столкнулись две избалованности, два своенравия, два закоренелых эгоизма. Я не сомневался, что Аркаша любит Киру, но, человек комнатной экзотики, он, как мне казалось, никогда бы не пожертвовал ради нее частицей духовного комфорта. Киру же воспитали так, что она умела принимать заботу, но не обладала умением создавать материальный – кулаковский – комфорт для других. Поэтому от их совместной жизни я заранее ждал курьеза.
И я не ошибся. Когда молодожены появлялись вместе у знакомых, эффект был неотразим: брючно-костюмная, вельветово-замшевая Кира, разодетая как модистка, и с нею Аркаша в замусоленном пиджачке, на котором белеет неотпоротый номерок химчистки. Кире и в голову не приходило, что кроме поцелуев она должна дарить мужу домашний покой и уют, лелеять его, как когда-то и ее лелеяли дома. У нее было несколько портних, ей оставляли модные вещи в магазинах, и она никогда не надевала платье больше семи раз, тотчас сдавая его в комиссионку, если оно чуть-чуть выходило из моды. В мире легкой промышленности у нее действовали проверенные каналы, о существовании которых Аркаша догадывался по коробочкам конфет или духов, время от времени появлявшимся на буфете и сразу же исчезавшим. Но мужу она не сшила ни рубашки. С такой же милой небрежностью Кира забывала о том, что Аркашу надо кормить, поддерживая в нем жизненные силы. Самое большее, на что хватало ее умения, это разогреть и подать к столу. Кире быстро надоедало стоять у плиты, и она часто норовила сбежать из дома, оставив нож в наполовину разрезанной луковице.
Сам же Аркаша о поддержании жизненных сил вовсе не думал и тратил деньги только на книги, которых Кира почти не читала, оправдываясь тем, что занятия в консерватории отнимают у нее много времени. «Ничего не успеваю из-за этой музыки», – жаловалась она, хотя на самом деле заниматься музыкой тоже не успевала. Однажды в разговоре ей долго не могли втолковать, что в русской литературе было три Толстых и «Князя Серебряного» написал вовсе не тот Толстой, перу которого принадлежит «Война и мир». Аркаша при этом чуть со стыда не сгорел. С тех пор он осторожно убирал от жены книги, о которых Кира могла изречь нечто подобное, и оставлял лишь проверенные временем шедевры вроде «Королевы Марго» и «Двенадцати стульев». Между супругами пролегла первая трещина. Забегая ко мне в кафе, Кира садилась за столик и потерянно смотрела перед собой. «Снова родственники? Не договорились между собой?» – спрашивал я, настраивая мой контрабас. «Нет, нет, они прекрасные люди, особенно Анастасия Глебовна, – отвечала Кира, чтобы сейчас же добавить: – А вот Аркаша…» И я опять давал ей советы.
III
Забегал ко мне и Аркаша, чаще всего затем, чтобы перехватить до стипендии, но однажды занял крупную сумму. По словам Аркаши, ему позвонил Вадим Августович, знакомый оценщик из букинистического, и сообщил по секрету, что есть альбом его любимого нидерландца, в хорошем состоянии, но очень дорогой. Аркаша два раза пропускал случай такой купить, и все из-за денег. Было ясно, что больше трех раз ему не повезет и если нидерландец уплывет в чьи-то руки, то счастье уже не повторится. Поэтому Аркаша и решился занять и, окрыленный, помчался в букинистический.
Заполучив нидерландца, Аркаша принес его показать. Мы уселись за столик с таинственным видом якобинцев, замысливших нападение на Бастилию. Прежде всего Аркаша исследовал качество типографской печати и, лишь убедившись, что никаких дефектов нет, предался эстетическому наслаждению. Я тоже склонился над альбомом. Изумительна была грубоватая тяжесть мазка, присутствовавшая в любой картине. Замысел художника казался простым и безыскусным: он показывал все, как есть, заботясь лишь о том, чтобы можно было подробно разглядеть каждую мелочь. При этом – даже в самых страшных сценах – он не стремился устрашать, а лишь слегка пугал, как пугают детей рассказами о ведьмах и домовых. Изображенные художником ужасы несли печать здоровой сельской наивности, но Аркаша как бы договаривал за нидерландцем то, о чем тот предпочитал умалчивать. Он упивался этими ужасами как чем-то зловещим и саркастически торжествовал вместе с художником. Под влиянием этих чувств Аркаша даже заказал вина, а я поднялся на сцену, где собирался наш небольшой оркестрик – саксофон, ударные и труба. В это время на пороге зала появилась молодая женщина с двумя тюками в руках, и мы с Аркашей узнали Киру.
– Ты?! Недурно проводишь время, – сказала она, с трудом осваиваясь с ситуацией, что человек, удививший ее чуть ли не до легкого шока, есть не кто иной, как ее собственный муж. – По какому случаю банкет?
Аркаша пожал плечами, показывая, что ответ вовсе не затрудняет его.
– Обедаю… Весь день ничего не ел.
– И не пил? – спросила Кира как раз в тот момент, когда официант поставил на столик сухое вино.
– Давай вместе выпьем, раз уж мы здесь встретились, – сказал Аркаша, лишь робко намекая, что они в равной степени грешники, так как подробный счет грехов был бы явно не в его пользу.
Кира издали на меня посмотрела, как бы приглашая третьим за этот нелепый стол. Она не удостоила Аркашу ответом и, отодвинув бокал, заказала официанту шашлык.
– А это что за карикатуры? – спросила Кира, заметив альбом, и я понял, что Аркашиному восторгу от восприятия живописи сейчас будет нанесен невосполнимый урон.
Он тихо назвал имя нидерландца.
– А кроме уродов и пьяниц твой живописец что-нибудь рисовал? – Она подчеркнуто сближала пьяниц, изображенных художником, с пьяницами, сидящими рядом с ней.
– Не рисовал, а писал… Красками, – смущенно поправил Аркаша, не притрагиваясь к бутылке.
– Ну правильно… А я что сказала?
Кира потянулась за альбомом, и тут – о боже! – задетая ее локтем соусница, которую только что принес официант, опрокинулась на страницы. Шашлычный соус брызнул на фирменные репродукции.
– Прости… – пролепетала Кира.
Я с ужасом представил, что сейчас будет. Любой человек на месте Аркаши превратился бы в разъяренного зверя, и мне казалось, будто я уже слышу звон бьющейся посуды, грохот падающих стульев и бранные крики. Я был уверен: Аркаша и Кира поссорятся так, что никакое примирение не будет возможно, и, признаться, мне даже хотелось этого. Но, увы, я не учел одного: застенчивый человек, Аркаша просто не мог кричать и бить посуду.
– Ерунда… не имеет значения, – сказал он, пытаясь всем лицом изобразить беспечность.
– Правда, ты не сердишься? – Кира украдкой взглянула на свое платье и, убедившись, что оно не пострадало, с еще большим сочувствием улыбнулась мужу.
– Конечно, нет… Нисколько.
– Милый, я такая растяпа! Я так виновата перед тобой!
– Ну а ты что купила? – спросил Аркаша, словно боясь того, что его покупка слишком долго служила предметом разговора.
– Сапоги и чудесные туфельки, – оживилась Кира. – Мне так повезло… Правда, пришлось занять денег.
Влюбленные зашептались, и я отвернулся, чтобы не мешать им. Одна немаловажная подробность: кредитором Киры тоже был я.
IV
Бывает, вам попадется лесная редкость – причудливо сросшиеся корни или переплетенные стволы берез, – и невозможно представить, как же они держатся вместе. В вас возникает навязчивое беспокойство: как? Ответа вы не находите, да его и нет, собственно. Природа любит создавать странности, не подчиняющиеся биологическим законам, и почему бы не принять этот факт как он есть? Пусть тайна останется тайной… Но вы упрямы, вам хочется докопаться до истины, и вы не успокоитесь, пока не разрушите природное своеволие и не уничтожите чудо.
Весной Аркаша готовился к конкурсу скрипачей, а у меня был отпуск, и мы втроем – влюбленные и их умный друг – махнули в Прибалтику. В таллинских пригородах, среди камней и сосен, мы сняли верх недорогого коттеджика и зажили там, как бременские музыканты. Весна выдалась зябкой и ветреной, на прибрежной гальке ночами намерзал иней, крупный, словно английская соль, и в комнатах пахло смолой и хвоей. По утрам мы бегали к соседям-эстонцам за молоком и сметаной. Кира готовила нам омлеты, и, позавтракав, я брался за контрабас, а Аркаша за скрипку. Поначалу я старался не уступать и работал с таким же пылом, как и он: у нас тоже был маленький конкурс. Но затем, слыша волшебные тембры, извлекаемые Аркашей из хрупкого инструментика, я опускал смычок, понимая, что мои старания тщетны, и со спокойной совестью шел курить…
Вскоре местная почтальонша в куцей шубейке и перепачканных грязью ботах доставила нам телеграмму: бедственно захворала Анастасия Глебовна, что-то с почками, положили в больницу. Аркаша заторопился на поезд, а я поспешил упредить стихийный порыв Киры: «Зачем вам ехать вместе! Для старушки это лишние волнения. Лучше Аркаша съездит один и поскорее вернется». И тут на язык подвернулось, и я добавил: а мы с Кирой будем его ждать. Добавил и, сам того не ведая, оказался прав… Аркаша уехал в Москву, а мы с Кирой, как и прежде, хозяйничали в коттеджике, каждый день приносили к себе наверх бидончик молока, выливавшегося из-под крышки, и обсуждали с соседями виды на урожай. Перед поездкой в Прибалтику Кира в очередной раз спросила меня, простил ли я ее и не ревную ли, и я в очередной раз ответил: «Простил… не ревную», – но камень, камень тяжелел в душе, когда я разыгрывал платоническую жажду товарищества. Двенадцать часов в сутки я был свидетелем несносного зрелища: Кира ждала мужа. Я готов был доказывать всем, что она не должна его ждать. Она не из того теста, Кирочка Кулакова, – уж я-то знал! Но вопреки всем моим доводам Кира постоянно, в любую минуту дня и ночи, ждала и этим доводила меня до бешенства. Что за диковинное чудо, эта чета Сергеевых! И у меня возник непреодолимый соблазн разрушить это чудо…
Я услышал от хозяев коттеджика, что неподалеку открылся маленький дорожный ресторанчик, где посетители сами жарят шашлыки, и мы с Кирой решили туда наведаться. По ошибке мы выскочили из автобуса раньше, чем нужно, и дальше побрели пешком. Вскоре мы оказались возле карликового весеннего водопадика, образовавшегося невесть как: текло по плоским камням, щелкало, бурлило, лепетало что-то алмазно-холодное, сияющее на солнце. Надо было перепрыгнуть на другой берег. Я проделал это вполне благополучно, а Кира по неосторожности зачерпнула сапогом, и сели мы с ней сушиться. Она стащила с ноги сапог, выжала шерстяные носки, а я соорудил костерок. И словно бес меня подтолкнул…
В лыжной куртке с откинутым капюшоном, удрученная и несчастная, Кира была такой красивой, что мне мучительно захотелось ее поцеловать. Я приблизился к ней, разглядывая ее исподлобья. Она удивленно вскинула брови и насмешливо ждала. Я обморочно протянул руку к ее волосам. Она резко выпрямилась и оттолкнула меня, хотя поцелуй мне все же достался, правда, ценою увесистой оплеухи. Я готов был крикнуть: ну зачем ты лжешь, разыгрывая эту нелепую верность, ведь тебе нужен я, а не Аркаша! Разве ты забыла, что шептала мне ночами, когда опустошенно-счастливые – голова к голове – мы падали на подушки?! Как ни притворяйся, ты не сможешь без меня, ведь мы похожи, словно близнецы. Наверное, слишком похожи, поэтому ты и бросила меня. Похожи хотя бы тем, что мы оба без странностей, без причуд – нормальные люди. У нас общие привычки, от которых ты еще не отвыкла. Даже краник газовой плиты мы одинаково закрываем в обратную сторону… даже…
Но я промолчал, и, чтобы не испытывать мое терпение, Кира торопливо сказала:
– Пойдем, Олег, пора…
Она вновь натянула сапог.
– Пора так пора…
Я засыпал костерчик снегом, не делая ни малейшего движения в ее сторону.
– Пора, иначе мы здесь останемся навеки, – Кира улыбнулась, как бы приглашая и меня улыбнуться ее шутке.
– Навеки так навеки, – я отвернулся и посмотрел в сторону, словно бы извиняясь за то, что не улыбаюсь вместе с Кирой.
– Значит, ты все же ревнуешь и ничего не забыл! Поэтому и затеял эту поездку! – с облегчением воскликнула Кира.
Она как бы испытывала, что мне дороже, мои собственные слова или она, находившаяся в противоречии с ними.