Текст книги "Ангел Варенька"
Автор книги: Леонид Бежин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
– Вы так интересно рассказываете, как будто слышали это от самого Константина Андреевича, – сказала Женя, восхищавшаяся Еленой Юрьевной не меньше, чем ее рассказом. – Неужели все это можно узнать по книгам!
Елена Юрьевна уловила оттенок иронии, которую не вкладывала в эти слова сама Женя, но мог бы вложить другой человек, враждебно относящийся к ней.
– Книги – это не главное, – сказала она неохотно, словно избегая быть откровенной с другим, враждебно относящимся к ней человеком.
– Главное – это вспышка. Вспышка интуиции, – резюмировал Костик ход возможных рассуждений Елены Юрьевны.
– Ах ты глупенький! – сказала Елена Юрьевна, на самом деле одобрявшая высказывание Костика и гордившаяся им. – Где нам с вами поймать такси?
Женя побежала вперед, чтобы занять очередь на такси, а Елена Юрьевна и Костик вместе понесли чемодан вслед за ней.
– Ну что там у тебя стряслось? Получил очередной щелчок от Альбины? – спросила Елена Юрьевна, помня о своем долге терпеливого слушателя.
Костик насупился, избегая прямо отвечать на вопрос, выставлявший его в невыгодном свете.
– Ладно, не сердись… – Она покрепче взяла чемодан, словно принимая на себя часть душевной тяжести, которая мучила Костика.
– Они встречаются. С Аркадием. Я видел их в кино, а сегодня… – Костик сделал паузу, как бы не решаясь произнести то, что должно было подействовать на него сильнее, чем на слушателей: – Она была у него дома.
XIII
Причесавшись у зеркала, висевшего над столиком Альбины, Елена Юрьевна поднялась в кабинет директора.
– Вот я и вернулась. Здравствуйте, дорогая, – сказала она, наклоняясь к старушке и невольно обнимая ее вместе с высоким креслом, так как спина Евгении Викторовны была крепко прижата к спинке. – Вам от меня подарок. С целью подхалимажа.
Елена Юрьевна выложила дешевый сувенирчик, немного кокетничая тем, что их отношения с директором исключали любые другие подарки.
– Благодарю, – сказала Евгения Викторовна, больше оценивая шутку Елены Юрьевны, чем сам сувенирчик, – Как командировка? Ленинград? Исаакий?
У каждого, кто возвращался из Ленинграда, Евгения Викторовна непременно спрашивала об Исаакии, любимом соборе Константина Андреевича.
– …Под голубым весенним небом… этот купол!.. – соблюдая принятую условность, Елена Юрьевна больше говорила не о самом соборе, а о своем восхищении им.
– Да… – Евгении Викторовне тоже захотелось пережить чувство, возникающее при виде Исаакиевского собора под голубым весенним небом.
Она вытянула перед собой худые руки с закатанными по локоть рукавами платья и на несколько минут погрузилась в отрешенную задумчивость, похожую на легкую дневную дремоту. Елена Юрьевна не стала мешать старушке, тихонько отошла к низкому полукруглому окну мансарды, едва пропускавшему свет, и вдруг вспомнила, как они стояли со Львом Александровичем на набережной и оттуда был виден Исаакиевский собор, но совсем не такой, каким она его описывала, и не вызывавший в ней того восхищения, о котором она рассказывала старушке. Ей было досадно поймать себя на лжи, признавшись себе, что ее мысли там, на набережной, были заняты вовсе не архитектурой, а разговором со Львом Александровичем и тем впечатлением, которое она на него производила. Как человек правдивый, Елена Юрьевна стыдилась даже самой маленькой и невинной лжи – особенно перед Евгенией Викторовной, но в то же время она чувствовала явное превосходство над старушкой, которая понимала ее восхищение и никогда не смогла бы понять ее досады.
– В Эрмитаже вам все передают привет, – сказала Елена Юрьевна, заметив, что Евгения Викторовна очнулась от отрешенной задумчивости. – Вы для них такой авторитет… Ваши воспоминания о Константине Андреевиче читаются нарасхват. Я видела эту книгу на столе ученого секретаря, а в библиотеке на нее очередь.
– Спасибо, – Евгения Викторовна спешила не столько обрадоваться услышанному, сколько поблагодарить за него.
– Я так завидую, что вы пишете, что вы творческий человек, – добавила Елена Юрьевна с тем же невольным чувством превосходства.
– Я пишу лишь ради Константина Андреевича. Излагаю его идеи и не создаю ничего нового. Какое же это творчество! – Евгения Викторовна улыбнулась ясной улыбкой, показывающей, что рядом с Константином Андреевичем ей было бы так же бессмысленно преувеличивать свои достоинства, как и преуменьшать их.
– Я вас понимаю, – говоря о Евгении Викторовне, Елена Юрьевна чувствовала, что она в эту минуту особенно глубоко понимает самое себя. – Я бы никогда не сумела так, как вы, посвятить свою жизнь одной цели. Мне слишком многого хочется – наверное, потому, что я женщина.
Елена Юрьевна вдруг покраснела от смущения, вспомнив, что человек, с которым она разговаривает, – тоже женщина. Заметив ее растерянность, Евгения Викторовна промолчала там, где ей следовало что-то сказать.
– Простите… – Елена Юрьевна встала спиной к окну, словно отворачиваясь ото всего, что вызывало воспоминания о Ленинграде. – Как дела в музее? Ремонт еще не закончили?
Евгения Викторовна снова промолчала, показывая, что для людей, знающих друг друга не первый год, такой переход к новой теме был бы слишком поспешным.
– В вашем возрасте мне тоже многого хотелось и я была вовсе не так благоразумна, как теперь кажется, – наконец произнесла она и, явно желая, чтобы ее слово осталось последним, смахнула со стола следы побелки. – Этот ремонт, наверное, никогда не кончится!
Внизу заиграл рояль, и, устроившись в кресле, Елена Юрьевна стала слушать сонату Константина Андреевича, которую Женя готовила к концерту, но музыка звучала слишком тихо для того, чтобы обе женщины могли молчать в присутствии друг друга. Поэтому Елена Юрьевна сказала:
– В этой музыке есть все… и то, как бываешь иногда счастлива, и то, как бываешь несчастна.
Наподобие людей, всю жизнь занимающихся искусством, она уже не умела, заговорив о музыке, умолчать о самой себе.
– Да, это свойство всякой истинной музыки, – сказала Евгения Викторовна, не возражая Елене Юрьевне, но и остерегаясь присоединяться к словам, слишком личным для нее. – С вами, по-моему, что-то случилось… Вы сегодня какая-то особенная.
Елена Юрьевна покраснела от удовольствия, что Евгения Викторовна разгадала ее тайну.
– Особенная? Не знаю… наверное, еще не успела привыкнуть к Москве.
– А этот военный, отец Жени… вы же, кажется, ездили вместе?
Старушка не догадывалась, в какой связи ей спросить о Льве Александровиче, и поставила вопрос так, чтобы просто упомянуть его имя.
– Да, мы хорошо доехали, вместе побывали в Эрмитаже… – Елене Юрьевне хотелось, чтобы ее тайна, став известной Евгении Викторовне, все же оставалась тайной.
– Ну вот и молодцы, – старушка закивала головой, готовая с легкостью верить всему хорошему.
В это время Женя заиграла громче, и обе женщины погрузились в слушанье музыки.
XIV
Накануне концерта Евгения Викторовна вызвала к себе Альбину. Поднявшись на антресоли, Альбина застала своего директора все в том же кресле, за раскрытой брошюрой Константина Андреевича, и ее сухонькая фигурка, короткая стрижка и худые сильные руки придавали ей сходство с неутомимым рудокопом, дробящим киркой неподатливый грунт. Она читала без очков и, быстро пробегая глазами строчки, опускала в чернильницу стальное перо и каллиграфическим почерком делала выписки из брошюры. Так она работала каждое утро, и этот постоянный труд вовсе не утомлял ее, а, наоборот, вселял энергию и жизненную силу, которой многие завидовали. Евгения Викторовна всегда была подвижной и легкой, словно изнутри ее окрыляла счастливая уверенность в том, что ее стремление навстречу людям в каждом найдет благодарный отклик. Люди подчас казались ей детьми, которые могли быть грубыми и несправедливыми с матерью, но всегда нуждались в ее опеке, и Евгения Викторовна словно опекала их тем, что наедине о них думала, страдала из-за их заблуждений и ошибок. Единственное, чего она не умела как директор, – это быть строгой. Если ее подчиненные допускали промах в работе, она вызывала провинившегося к себе на Сухареву башню и выносила ему порицание в таких вежливых и доброжелательных выражениях, что он долго не мог понять, хвалят его или ругают. Не прощала Евгения Викторовна лишь неуважения к памяти Константина Андреевича: достаточно было лишь однажды провиниться в этом, и ее отношение к человеку навсегда менялось.
Когда Альбина приблизилась к столу Евгении Викторовны, она почувствовала, что ее ждут суровые упреки, но никак не могла вспомнить, когда же она успела допустить преступное неуважение. Старушка сухо поздоровалась с ней и, предложив ей кресло, заговорила о том, что Альбина стала часто опаздывать, надолго отлучаться из музея, что в фондах у нее беспорядок и она до сих пор не разослала приглашения на концерт Жени. Затем Евгения Викторовна осторожно спросила:
– Что с вами? Вы перестали любить вашу работу? Вам не дороги вещи Константина Андреевича?
Альбина поправила красивые и пышные волосы, словно бы не позволявшие ей чувствовать себя виноватой, и независимо оперлась о спинку кресла вместо того, чтобы сесть в него.
– Я постараюсь исправиться, – сказала она, оставаясь безучастной к собственным словам и всему тому, что последует дальше.
– Я говорю с вами не как директор. Мне хотелось бы видеть в вас единомышленника. В нашем музее нельзя не быть энтузиастом. Для всех нас, серовцев, музей – это второй дом. Вся наша жизнь – здесь. Она принадлежит этим вещам, книгам, картинам. Мы храним следы земной жизни Константина Андреевича, – в отличие от Альбины Евгения Викторовна старалась вложить в свои слова как можно больше участия.
– А иметь личную жизнь здесь уже недозволено? – спросила Альбина, обводя взглядом вещи, книги и картины, хранившиеся в кабинете, и тем самым как бы уточняя границы недозволенного.
– Нет, нет, – Евгения Викторовна испугалась, что неверно истолкованные ее слова могли ранить Альбину, – я знаю, что вы и Аркадий… я желаю вам счастья. Но я говорю о духовности, о тех заветах, которые оставлены нам великими людьми, о благоговейном уважении к их памяти. А вы вчера курили в спальне Константина Андреевича.
– Курила, ну и что? Я же открыла форточку. А разве Константин Андреевич не курил? – Альбина демонстративно села в кресло вместо того, чтобы в виноватой позе стоять перед директором.
– Константин Андреевич не выносил даже запаха табака, – сказала Евгения Викторовна, не глядя на Альбину, чтобы окончательно не разочароваться в ней.
– Что ж, я виновата, – Альбине вдруг стало неудобно сидеть в кресле. – Я не такая, как вы! Вы сразу провели эту черту, стоило мне появиться в музее!
– Какую черту?! О чем вы?! – Евгения Викторовна почувствовала, что ей передалось неудобство Альбины.
Альбина резко встала и отбросила за спину волосы.
– Черту между мною и вами. По одну сторону от нее находились вы с вашими духовными запросами, а по другую – я с моими низменными устремлениями. И переступать эту черту вы мне никогда не позволяли. Вы даже никогда не заговаривали при мне о своем. Стоило мне войти в комнату, и вы по примеру одного классика, не желавшего утруждать мозги знакомых дам философскими премудростями, спрашивали меня: «А вы любите мармелад?» Да, я люблю мармелад, пастилу, зефир, орешки в шоколаде! Я, единственная из всех здесь, не хочу превращаться в высушенную мумию!
Евгения Викторовна сморщилась, сострадая Альбине, не осознававшей всей глубины своих заблуждений.
– Вы не правы… ужасно не правы, – прошептала она. – Альбина пожала плечами, не желая ничего добавить. – Нет, я говорю вам, вы ужасно не правы, – Евгения Викторовна выделила слово, как бы обнажавшее обратную сторону беспечности Альбины. – Вы изобразили все так, как будто учение Константина Андреевича закрыто для непосвященных. Как будто только избранные способны найти в нем свет. Вы ошибаетесь. Этот свет открыт для всех. Для каждого человека, в том числе и для вас. Только вы не хотите…
– Да, я люблю мармелад… – перебила Альбина, показывая, что она не хочет совсем иного – слушать наставления Евгении Викторовны, – но вам этого не понять. Лишь один человек в музее понимал меня. Понимал как настоящий друг. Этот человек – Корш!
Она с торжеством ждала, что отобразится теперь на лице старушки.
– Я знала об этом, – Евгения Викторовна мягко улыбнулась, словно жалея Альбину в ее торжестве.
– Корш доверял мне то, что никогда не доверил бы вам. Он стоял по эту сторону от черты, – Альбина вновь напомнила о границе, разделявшей ее и старушку.
– Неправда, – Евгения Викторовна не сумела удержаться от того, чтобы возразить Альбине.
– Вы хотите сказать, что он ваш, взять за руку и поставить рядом с собой? – заставив Евгению Викторовну себе возразить, Альбина словно почувствовала право распоряжаться ею.
– Какой нелепый разговор! – Евгения Викторовна словно бы жалела о том, что уверенность в собственной правоте мешает ей отказаться от всего сказанного.
– Хотите владеть им как собственностью, – выкрикнула Альбина, и ее голос упал оттого, что она вдруг соразмерила свои слова с худенькой и беззащитной фигуркой старушки, тонувшей в высоком кресле. – Извините меня… я действительно не должна была курить в спальне… и весь этот разговор… Извините.
– Нет, нет, – Евгения Викторовна взмахом руки словно бы защитилась от извинений Альбины. – Я сама виновата.
Она не решилась ничего добавить, сознавая, что в ее вину так же трудно поверить, как и в невиновность Альбины.
– Я могу идти? – спросила Альбина, догадываясь, что ее уход подействует на старушку лучше всяких извинений.
– Да, да, – с благодарностью сказала Евгения Викторовна.
XV
У себя за столиком Альбина достала фотографию Корша, но, услышав за спиной шаги, снова спрятала ее в выдвижной ящик и стала нехотя подкрашивать ресницы, поглядывая в маленькое зеркальце, висевшее в полутемном углублении ниши. В зеркале мелькнуло лицо Елены Юрьевны, которая шла по коридору и, видя Альбину со спины, не скрывала выражения любопытства, вызванного ее растерянным видом. Когда их взгляды встретились в зеркале, Елена Юрьевна слегка смутилась и с усилием улыбнулась Альбине, как бы убеждая, что в ее любопытстве не было ничего праздного и недоброжелательного. Альбина в свою очередь дружелюбно кивнула Елене Юрьевне, готовая поверить в ее доброжелательность и вместе с ней посетовать на собственные неприятности. Она убрала со стула замшевую сумочку со множеством кармашков, похожую на охотничий патронташ, чтобы Елена Юрьевна села рядом.
– Ну что? – спросила Елена Юрьевна, взглядом показывая, что уже знает о вызове Альбины к директору.
– Да ничего… так, – Альбина закурила и вдруг вспомнила, что именно ее курение послужило поводом для неприятного разговора. – Кампания борьбы против никотина.
Она надеялась этой подробностью хотя бы отчасти насытить любопытство Елены Юрьевны.
– Неужели из-за такой ерунды? – в своем недоумении Елена Юрьевна хотела быть на стороне Альбины.
– Как ни странно… – Альбина без особого желания пускала Елену Юрьевну на свою сторону.
Хотя обе понимали, что ничего странного в поведении Евгении Викторовны нет, удивление было им необходимо для видимой солидарности друг с другом.
– Меня она тоже однажды отчитала за то, что я забыла на рояле Константина Андреевича обертку от шоколада, а когда у нас была комиссия из министерства, наша Евгения всех заставила переобуться в музейные скороходы. Министерские дамы скользили по паркету, как по льду, – присев на краешек стула, Елена Юрьевна стала рассматривать новую сумочку Альбины. – Мне нравится… Я бы взяла такую… из-за кармашков.
Под видом разговора о сумочке Елена Юрьевна помогала Альбине отвлечься от неприятностей.
– Дарю, – сказала Альбина, больше стараясь отвлечься от заботы Елены Юрьевны.
– Ну что ты! Зачем! – сказала Елена Юрьевна скорее с обидой, чем с благодарностью. – Я, как и наша Евгения, не принимаю подарков от сослуживцев.
– Наша Евгения… – Альбина сделала глубокую затяжку, как бы нуждаясь в дополнительном стимуле для осознания этих слов. – Наша Евгения – человек, а я зачем-то наговорила ей то, что должна была сказать тебе. Или кому-то другому. Или вообще никому не говорить.
Елена Юрьевна почувствовала, что в горле першит от табачного дыма.
– Что ты должна была мне сказать? – она безошибочно выделила себя из числа прочих адресатов Альбины.
– То, о чем мы обе всегда молчим. О наших правах на одного человека.
Елена Юрьевна на минуту замолчала как бы в оправдание слов Альбины.
– Разве это важно! Какие-то права…
– Важно, раз это висит в воздухе. Как дым, – Альбина снова сделала глубокую затяжку.
– Твоих прав никто не оспаривает. Он всегда уважал и ценил тебя, даже нуждался в тебе. Как в друге, – сказала Елена Юрьевна, с усилием сдерживаясь, чтобы не сморщиться от едкого дыма, плавающего вокруг.
То, что Елена Юрьевна сама признала ее права, мешало Альбине испытать удовлетворение.
– Это мы в нем нуждались, а не он в нас. Если по-настоящему, – сказала она и потушила сигарету о львиный остов настольной лампы…
Альбина Нечаева и любила, и не любила музей. Ее иногда смешило все то, чем с таким усердием занимались Евгения Викторовна, Елена Юрьевна и остальные серовцы, и сама она усердия в музейных делах не проявляла, кое-как справляясь с обязанностями главного хранителя. В ней не вызывали никакого благоговения вещи Константина Андреевича – все эти мемориальные кресла, диваны, зеркала, шкафы, и она не находила никакого смысла в том, чтобы сдувать с них каждую пылинку. В глубине души ее раздражало, что вещи одного человека – пусть его даже называют гением – тщательно сочтены, пронумерованы и охраняются целым штатом сотрудников. Что в них особенного, в этих вещах?! Неужели вся их ценность заключается в том, что их держал в руках, на них садился, на них смотрел великий человек?! Будь ее воля, Альбина хранила бы в музеях только подлинные сокровища – алмазы, бриллианты, золото, но какой смысл хранить самые обычные вещи человека, которого уже нет?! Альбина испытывала нечто вроде стыда за тех, кто рассматривал ночной халат и шлепанцы Константина Андреевича с таким же благоговением, как «Мону Лизу» или «Мадонну с горностаями». Ей казалось, что лишь некрасивые, несчастные, обделенные в собственной жизни люди могли бескорыстно восхищаться чужой жизнью, но стоило ли благоговеть перед чужими шлепанцами ей, у которой были такие пышные и шелковистые, с медным отливом волосы, красивый и ровный овал лица, прекрасная кожа и ни единой морщинки на лбу?!
Равнодушная к посмертной славе Константина Андреевича, в музее она преклонялась лишь перед Коршем: несмотря на его гениальность, Корш не был для нее великим, потому что Альбина застала его живым и здравствующим. В ту пору Корш давал много концертов и, даже репетируя ночами, оставался здоровым и бодрым, пил густо заваренный арабский кофе, любил водить свою старую «эмку», надевая кожаные галифе и перчатки с раструбами, охотно участвовал в музейных субботниках и перетаскивал из угла в угол стопки библиотечных книг. В жизни Альбины, напротив, шла полоса затяжного невезения, и на душе было скверно. В музее она ни с кем не разговаривала и не поднималась из-за своего столика, заваленного инвентарными карточками, лишь бы ее никто не трогал. Ни Евгения Викторовна, ни Елена Юрьевна не отваживались к ней подступиться, и лишь Корш заглянул к ней однажды и, доставая серебряный портсигар, спросил: «Покурим?» Они неслышно спустились вниз, встали между тяжелых и продуваемых ветром входных дверей, запертых на железный крюк, и Корш стал что-то рассказывать, шутить, смеяться, Альбина долго и остолбенело слушала, а потом вдруг не выдержала, уткнулась ему в плечо и с наслаждением разревелась. Выплакав слезы, скопившиеся за время глухого и одинокого молчания, она выложила ему все о своих несчастьях и впервые почувствовала облегчение. «Спасибо вам», – смущенно пролепетала она, и с тех пор у них сложились особые отношения, каких у Корша не складывалось ни с кем в музее.
Ни с Еленой Юрьевной, ни с Евгенией Викторовной он не был так откровенен, как с Альбиной. То, что она обрушила на него сразу, в едином порыве, он возвращал ей по частям, словно ощущая себя в долгу и стремясь уравновесить свою чашу весов с ее перетягивавшей чашей. Она принимала от него этот долг, как бы вовсе не претендуя на что-то большее, в то же время она догадывалась, что его настойчиво одолевал соблазн такой же бесхитростной исповеди и такого же мгновенного облегчения, какое испытала она, и Корш с трудом преодолевал свою замкнутость, делясь с Альбиной тем, что для всех оставалось тайной. В музее никто, кроме Альбины, не знал, что Корш с его недоступностью, властностью, потребностью «не в заботе, а в свободе» был рабски зависим от младшего сына Августа, названного так в честь любимого античного героя Константина Андреевича. Привыкший раздваиваться между отцом и матерью, которые давно жили врозь, маленький Август рос тщедушным, капризным и грешным ребенком и, когда Корш появлялся в его владениях, ловко взимал с него пошлину за каждую сыновнюю ласку. Вскоре к нему перекочевали и перчатки с раструбами, и кожаные галифе, и если бы не вмешалась Альбина, то капризный Август получил бы и «эмку», чтобы совершать на ней императорски пышные выезды с уличными приятелями. Но Альбина вмешалась и объяснила несчастному отцу, что он губит своей болезненно-нежной и страстной любовью сына. Корш в ответ на это долго хмурился, не подходил к ее столу, курил в подчеркнутом одиночестве, но затем все-таки сдался и признал себя побежденным.
После этого их дружба еще более окрепла и закалилась: они стали вместе бывать у Августа, с которым Альбина быстро и умело наладила равноправные отношения. Август мгновенно оценил выгоды, сулимые такими отношениями: раньше, повелевая отцом, он в душе сознавал его превосходство, теперь же, подчиняясь отцу и Альбине, гордился равенством с ними. Обрадованный Корш признал в Альбине незаменимого посредника между собою и сыном, суеверно приписывая ее влиянию все те перемены, которые замечал в Августе. Альбина не разубеждала его в этом, но и не присваивала себе роли поводыря у слепого. Хотя она знала о Корше гораздо больше, чем Евгения Викторовна и Елена Юрьевна, Альбина не превращала его свободу в свою заботу. Она не посягала на чужие тайны, а надежно хранила их. Альбина понимала, что Корш необходим ей больше самых близких друзей, и поэтому не нарушала спасительной границы, разделявшей ее с ним. Спасительной – ибо он нуждался в ней из далека своей неповторимости, и Альбине приходилось быть настороже, чтобы вовремя отличить дань его дружбы от милостыни снисхождения. Дань эта в пересчете на ее чувства к Коршу не была слишком щедрой. После смерти артиста Альбине предлагали писать воспоминания, но она отказалась, не владея тем, что принадлежало лишь одному ему, а то, что принадлежало ей, Альбине отдавать не хотелось. Она дорожила этими воспоминаниями больше музейных экспонатов и по-своему поклонялась памяти человека, которого все называли великим и неповторимым, и только ей было известно о нем то, что сближало его с простыми и обычными людьми.
XVI
Евгения Викторовна любила, когда серовцы собирались вместе. Такие встречи казались ей значительным и важным событием: Евгения Викторовна восхищалась каждым словом своих гостей, восторженно умилялась меткости их суждений, остроте ума и неподражаемому юмору. Встречаясь с ними, она как бы заранее ждала чего-то необыкновенного, к каждой встрече долго готовилась и, когда желанный миг наступал, чувствовала себя именинницей. Поэтому за несколько дней до концерта Жени Евгения Викторовна сама обзвонила всех серовцев и, исправляя ошибку Альбины, сообщила каждому, что ему выслан пригласительный билет. После этого для нее наступило то праздничное ожидание, которое словно выключало ее из обычного течения жизни, и Евгения Викторовна забывала утром позавтракать, иногда не слышала телефонных звонков и не замечала, что с ней здороваются. В день концерта приехав в музей, она ощутила пронзительный озноб, словно ей самой предстояло выступать на сцене. За полтора часа до начала она спустилась с антресолей в прихожую. Вскоре дверной колокольчик ожил и стал беспрестанно звонить. Евгения Викторовна помогала гостям раздеться, улыбалась, жала руки, и этот звон колокольчика, гул голосов в прихожей и ответные улыбки гостей вселяли в нее ту энергию энтузиазма, благодаря которой она оставалась бодрой и счастливой весь вечер.
– Здравствуйте… наконец-то мы встретились! Как я рада вас видеть! Проходите… рассаживайтесь… – говорила она, и ее низкий густой баритон, иногда прерываемый кашлем, разносился по убранным, освещенным и натопленным комнатам.
Когда гости расселись на стульях, полукругом обступивших рояль, Евгения Викторовна, выйдя на середину большой комнаты, обратилась к слушателям, каждый из которых смотрел на нее так, словно ее слова относились прежде всего к нему, а уж он-то своим восторженным и сияющим лицом должен был донести их смысл до всего зала:
– Сегодня мы вновь начинаем наши концерты. Вы услышите сонату Константина Андреевича, написанную им здесь, в этом доме, а также пьесы из циклов «Свет звезд» и «Огни». Исполняет студентка третьего курса консерватории… – Она намеренно назвала Женю студенткой, чтобы разительнее был контраст между ее юным возрастом и зрелым мастерством.
Когда Женя вышла на середину, угловато поклонилась и начала играть, Евгения Викторовна тихонько прошла между стульев и встала возле двери. Ее пугало, что опоздавшие могут по неосторожности позвонить в дверь и тем самым помешать Жене, и Евгения Викторовна каждому из них делала знак говорить шепотом, сама брала у него пальто и показывала на свободное место. Вскоре все места оказались заняты, и Евгения Викторовна принесла несколько стульев из дальних комнат. На один из них она села сама, а два других приготовила для последних опоздавших. Евгения Викторовна беспокоилась, что Елена Юрьевна и ее верный оруженосец Костик, которых она два часа назад послала за цветами, до сих пор не вернулись в музей. Поэтому она изредка выглядывала на лестницу и прислушивалась к шагам внизу. Наконец последние опоздавшие робко протиснулись в дверь. Евгения Викторовна, с таким беспокойством ожидавшая их прихода, теперь даже не повернулась в их сторону, словно ей было совершенно безразлично, вернутся они или нет. Елена Юрьевна и Костик положили на стулья по букетику гвоздик и стали молча слушать Женю, словно это служило лучшим оправданием перед Евгенией Викторовной. Когда Женя доиграла сонату и в гостиной раздались первые аплодисменты, Евгения Викторовна сухо спросила:
– Что-нибудь случилось?
– …Должно было случиться в этот день, – ответила Елена Юрьевна, как бы обещая подтвердить то, что предсказывала сама же Евгения Викторовна. – На улице мы встретили человека, удивительно похожего на Константина Андреевича. Почти его двойника… такие же черные вьющиеся волосы, высокий лоб, дантовский подбородок с глубокой ямочкой… Мы с Костиком долго не могли опомниться. Вы понимаете, этот человек нас совершенно не замечал, но его глазами на нас смотрел тот, и казалось, что он подает нам какой-то знак…
– Как тень отца Гамлета, – добавил Костик, которому оставалось лишь украсить сравнениями историю, рассказанную Еленой Юрьевной.
Евгения Викторовна словно бы вновь ощутила пронзительный утренний озноб.
– Какой же знак? Вы не догадались? – спросила она, поочередно глядя то на Елену Юрьевну, то на Костика и как бы считывая с их лиц догадку, неведомую им самим.
– …Какой-то… неопределенный, – Елена Юрьевна из суеверия не решилась уточнить то, о чем спрашивала старушка.
– А не было ли в его руках такого же зонтика? – Евгения Викторовна показала на свой большой старый зонтик, о который она всегда опиралась как о палку.
– По-моему, был. Точно такой же, – сказала Елена Юрьевна, не столько отвечая Евгении Викторовне, сколько спрашивая у нее о чем-то глазами.
– Да, да, сегодня тот самый день, – ответила ей старушка и, пользуясь тем, что антракт затягивался, обратилась к сидевшим рядом серовцам. – Когда я училась в консерватории, Константин Андреевич читал нам курс гармонии. Я наравне со всеми решала задачки, которые он давал ученикам, и восторженно смотрела на него из-за спин моих подруг. Когда он писал на классной доске нотные примеры, его мысли были где-то далеко, в созданном им причудливом музыкальном мире, и сам он казался выходцем из этого мира, ненадолго покинувшим заоблачные сферы и сошедшим на землю. Здесь, на земле, все таило для него угрозу: он часто простужался, боялся открытых форточек и даже в солнечную погоду брал с собой зонтик. Однажды Константин Андреевич забыл этот зонтик в классе, и я вызвалась отнести его. Извозчичьи санки едва тащились по весенней распутице, а я сжимала драгоценный зонтик и, словно перед экзаменом, твердила первую фразу, которую нужно было произнести: «Извините, вы забыли в классе». Возле двухэтажного дома санки остановились, я позвонила в дверной колокольчик, и мне открыла худенькая старушка, ухаживавшая за Константином Андреевичем. От растерянности я запуталась в словах и долго не могла ничего сказать, пока старушка не пришла мне на помощь: «Опять забыл! Горе-то какое!» Я протянула ей зонтик, уже собираясь бежать, но в дверях появился Константин Андреевич и сразу узнал меня: «Вот та самая невидимка, которая прячется за чужими спинами!» Он пригласил меня в святая святых – на Сухареву башню, и мы проговорили весь вечер, если можно назвать разговором монологи учителя и мое восторженное поддакивание ему. Константин Андреевич убеждал, что грядут великие перемены, что под брусчаткой мостовых ему слышится подземный гул, и мне, молоденькой консерваторке, привыкшей ездить по этим мостовым на извозчике и встречать одного и того же городового на Арбатской площади, все это казалось странным, и я приняла слова учителя за фантазию. Это был апрель шестнадцатого года… Вскоре я вспомнила об этом разговоре, как и о многом другом, чего раньше не замечала, – к примеру, о книгах Чернышевского, которые Константин Андреевич читал с карандашом в руке, и тогда его образ раскрылся для меня по-новому. Я поняла, что это не пришелец из заоблачных сфер, а человек борьбы, человек великого ренессанса, зарождавшегося в России.
– Как я вам завидую! – Елена Юрьевна, уже слышавшая этот рассказ, из вежливости сделала вид, будто слышит его впервые. – Вы застали то время…
– То время еще вернется, только уже не для меня, а для вас, – сказала Евгения Викторовна, с улыбкой глядя на свой старый прохудившийся зонтик.