Текст книги "Ангел Варенька"
Автор книги: Леонид Бежин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
После юбилейного вечера Аля ко мне так и не вернулась – они с Панкратовым ушли из университета и поженились. На кафедре наступило затишье, я же стал чувствовать вину и беспокойство. По слухам, Панкратов нигде не мог устроиться, а тут еще ребенок родился, и я предложил помощь. Молодожены снимали терраску за городом, был душный дождливый июль, низко желтела луна, и я отправился к ним. Предчувствуя тягостные минуты, толкнул калитку. Навстречу мне Аля несла ведро с водой, на ходу перекладывая его из левой руки в правую, чтобы не задеть смородинный куст и меня. Так бы и прошла мимо, если бы я первый не сказал «здравствуй», стараясь даже притворной мягкостью голоса убедить ее, что я не злой, не тиран, а хочу им добра.
Дочь поставила ведро на землю. У террасы мелькнула белая майка Панкратова, державшего малыша.
– Я привез немного денег, – сказал я, не решаясь отдать конверт дочери и осторожно подкладывая его на скамейку.
– Мы не возьмем, – коротко ответила Аля, как ни странно, заметившая мой жест, хотя смотрела в другую сторону.
– Как назвали маленького? – спросил я дрогнувшим голосом, чувствуя, что готов себя возненавидеть, убить за вызванную мною вражду, и все равно это ничего не изменит.
– Макаркой…
– Вы в любую минуту можете вернуться на кафедру, – выдавил из себя я, судорожно оглядываясь и ища взглядом калитку.
После этого я заболел и слег надолго. Начались обследования, врачебные осмотры, и я, не понимая причины моей болезни, вынашивал безумные замыслы: подкупить сестру, выкрасть историю болезни, прочесть, узнать… А что было узнавать! Так же, как после выстрела бывает отдача, все пережитое мною словно бы отдалось в каждой клетке моего существа. Стрелок я неважный, и моих сил хватило лишь на один-единственный выстрел. Может быть, этот выстрел был точным, но для Панкратова он оказался несмертельным, меня же (закон отдачи!) сразил наповал. Мой организм не выдержал и дал сбой. У меня был сердечный приступ, после которого стали отниматься ноги и начались другие неприятности, стоившие мне стольких седых волос. Но я верил, что поправлюсь. В больнице меня навещали друзья и коллеги с кафедры, а в один из дней в палату заглянула нянечка, обычно сообщавшая больным добрые вести. Она очень любила это делать и даже ревновала к тем, кто пытался ее опередить.
– К вам посетители, – сказала она, ожидая, как я обрадуюсь, чтобы и самой порадоваться тоже.
Я решил, что пришли из университета, и улыбнулся лишь для того, чтобы не разочаровывать нянечку. Наверное, делегация студентов, которых сняли с занятий, и они рады без памяти, или, не дай бог, Софья Леонидовна со своим сочувствием! Но вошли Аля с мужем. Я растерялся, стал зачем-то оправлять одеяло, попытался встать, протягивая им руку, но тут же заставил себя отбросить эту суетливость. Раз они здесь, значит, судьба. И я с облегчением откинулся на подушку.
Больше всего меня поразило, как Панкратов с Алей похожи. Словно брат и сестра: оба крепкие, одного роста, с грубоватыми чертами лица, он рыжий вакх, а она менада-вакханка. Аля поцеловала меня в небритую щеку беглым поцелуем и стала наводить порядок на тумбочке, рассказывая, как она волнуется о Макарке, оставленном под присмотром старушки пенсионерки. Но к ее волнению за сына примешивалось и волнение за меня, которое она старалась скрыть, словно оно навязывало нам примирение, нежелательное для обоих.
– Почему ты сам не сообщил? Вместо тебя посторонние люди…
Я махнул рукой и на посторонних людей, и на прочие мелочи, мешавшие наслаждаться сознанием факта, что дочь рядом со мной.
– Как твои ноги? – спросила Аля, избегая обнаружить своим вопросом, что предварительно успела поговорить с врачом, и придавая голосу и лицу невинное, ничего не значащее выражение.
– Пустяки, – ответил я.
– Старайся беречь себя.
– Не велика ценность…
– Папка! – пригрозила Аля, и это случайно вырвавшееся слово заставило судорожно сокращаться мои слезные железы. Взгляд будто туманом застлало…
– Я плохой человек. И негодный отец!
– Ну что ты! Что ты! – утешала меня дочь. – Ты хороший, просто ты немного поотстал в науке!
– Ты считаешь?
Я настолько смягчился и был расслаблен, что ощущал готовность со всем соглашаться.
– Конечно, Петр Петрович, – дружелюбно сказал Панкратов, выгружавший из саквояжа пакеты с замороженной клубникой.
– Спасибо… Я поотстал, а вы, значит, впереди!
– Да, нас приглашают… во многие вузы.
– В какие же?
– Во многие, папочка, – с интригующей улыбкой повторила Аля, как бы внушая, что до поры до времени вынуждена не расшифровывать подробности.
– Поздравляю. И вы по-прежнему полагаете, что в литературе все можно вычислить и запрограммировать?
– Уверены!
Меня подбросило.
– Ах так?! Тогда знайте, я буду с вами спорить, я буду бороться! Университетская кафедра никогда…
– Хорошо, хорошо… – Аля с досадой морщилась, как бы жалея, что начала этот разговор.
– …где угодно, но университет не место…
– Ты только не волнуйся.
– Пока я на кафедре… я…
Мне не хватало воздуха, чтобы высказать накипевшее негодование.
– Да, ты не допустишь, не позволишь… Это мы знаем, – успокоила меня Аля.
Я еще поворчал немного, словно снятый с огня чайник, затем лег на подушку, и мы стали есть оттаявшую клубнику.
X
Снова был апрель. Выписавшись из больницы, я сам заговорил с начальством об уходе. Я понимал: еще одно столкновение с Панкратовым и его верной ратью, и меня уже ничто не спасет. Об этом же предупреждали врачи, поэтому я скрепя сердце подал заявление, и меня торжественно проводили на покой, подарили на память мраморный чернильный прибор с выгравированной надписью и обещали приглашать в редколлегию университетских сборников. С мраморной доской под мышкой я вырвался на весенний бульвар. Воздух слегка горчил, отдавая жестью оттаявших водосточных труб, дворники скалывали лед и сдвигали лопатами сугробы, выталкивая их на мостовые. На душе у меня было горько…
Замену мне быстро нашли. Это был мой коллега, которого я хорошо знал и которому начальство вполне доверяло. Именно он-то и взял на кафедру Панкратова. Все ждали от меня бурного негодования и были уверены, что я вмешаюсь, постараюсь не допустить. Но вместо этого я позвонил Панкратову и поздравил его, хотя сам я остался без университета, как собака без конуры.
От слишком злой хандры я спасался шлянием по книжным магазинам, этим вернейшим средством. Я не мог из города поехать прямо домой, не побывав в Академкниге или Доме книги. Ругал себя, старался образумить – никак! Время, словно песок, текло сквозь пальцы. Бывало, собираюсь что-нибудь сделать, но вот звонок от знакомого букиниста, припасшего для меня томик «Вечерних огней» редчайшего издания, и бес щекочет мне пятки, я срываюсь с места и опрометью бегу. Если при себе нет денег, достану где угодно, но чтобы «Вечерние огни» у меня были. В лепешку разобьюсь ради них, а что потом?! Суну на полку и забуду, как не раз бывало. Главное – бег с препятствиями, азарт, который людьми, лишенными его в жизни, создается искусственно.
Одни пьют, другие обменивают квартиры, третьи, как я, носятся с книгами.
И вот какая штука: в этой пустопорожней трате времени для меня была заключена доля того, что я называю общением с искусством. Я не совсем уверен, что книги надо читать. Когда они являются вам в отражении чьих-то мыслей, в восприятии других людей, порой превратном и своекорыстном, то это, поверьте, благо вдвойне. Есть такой Федот Федотыч, который вечно встречается мне в книжных. Умнейший и совершенно опустившийся тип, неизвестно на что живет, из-под облезлой шапки торчит грязная седина, характер капризный, как у болонки, и сквернословит при своей врожденной интеллигентности со смаком. Поговоришь с ним о Золя, о деле Дрейфуса, о фаворитах Екатерины и чувствуешь во всем этом живую плоть с крепким здоровым духом, которого нигде не вычитаешь…
Я выхожу из книжного магазина, иду вдоль краеведческого музея, миную арку со въездом в университетский дворик и сворачиваю за угол. Университет ремонтируют, вдоль стен стоят леса, девчата в телогрейках шкурят и драят классические барельефы, и мне почему-то радостно, мой Поприщин выделывает торжествующие штуковины, празднуя беспричинный телячий восторг. Задрав голову, я смотрю на колонны, на стройный фасад, на высокие арочные окна. Наверное, я забавно выгляжу, праздный бездельник, возвышаясь, как остров, в водовороте толпы, но я чувствую, что с этого деления на термометре начинается моя жизнь, жизнь в настоящем, подлинном смысле.
Дома я подсаживаюсь к телефону и звоню дочери. Алевтина с мужем живут на другом конце города (им дали квартиру в новом университетском доме), воспитывают Макарку, и Панкратов гуляет с ним в городском парке, катается на карусели и покупает ему оловянных солдатиков. Он словно обрел наконец то, чего ему не хватало всю жизнь, поэтому он трогательно заботлив по отношению к семье. С тех пор как он женился, девицы на нашей кафедре поостыли к графикам и диаграммам и перестали именовать шестистопный размер шестибойным ладом. Они разочаровались в своем кумире, и у них теперь новые заботы. Сам Панкратов по-прежнему суров и немногословен. Осуждающего ропота со стороны своей паствы он не слышит. Вечерами дописывает диссертацию, а в одной из его статей я вижу ссылки на работы Банщикова. Видно, и ему не обойтись без того, что он когда-то так яростно ниспровергал.
На том мы, кажется, и помирились.
АНГЕЛ ВАРЕНЬКА
Повесть
I
Демьяновы-старшие вернулись в Москву первыми. Старую дачу в Жаворонках они на лето отдали молодым, Володе и Нине, а сами сняли часть дома в Коневом Бору: Василия Васильевича привлекали там места для этюдов и заброшенный карьер, где он мог добывать свои камни. Эта страсть овладела им недавно, но за несколько лет он стал заядлым собирателем камней, заставил ими все полки, а кабинет превратил в странное подобие минералогического музея, затаскивая в него всех посетителей квартиры, даже слесаря-сантехника и почтальона, приносившего заказную корреспонденцию из министерства. Поэтому он и не устоял перед соблазном жизни в Коневом Бору, рядом с карьером, хотя Анна Николаевна убеждала отказаться от этой затеи, ссылаясь на то, что Володю и Нину нельзя оставлять одних, без всякой помощи, с маленьким ребенком на руках. Последнее время молодые часто ссорились, неделями не разговаривали друг с другом, и меж ними возникало то пугающее отчуждение, с которым отчаивалась бороться даже терпеливая и сдержанная Анна Николаевна. Она опасалась, что лишенные их опеки Володя и Нина рассорятся окончательно и их размолвка бог весть к чему приведет. Но Василий Васильевич отвечал на это: «Наоборот. Дай им самим разобраться. Мы им только мешаем». Растерянная, она соглашалась, хотя ее продолжали мучить сомнения, в Коневом Бору она не находила себе места и чуть ли не каждую неделю срывалась в Жаворонки.
Возвращалась Анна Николаевна поздно вечером. Встречая ее под мигающим фонарем на платформе, Василий Васильевич обеспокоенно заглядывал ей в глаза, как бы стараясь прочесть в них то, в чем она сама оставалась неуверенной и к чему с трудом подбирала слова. «Ну как? Не помири?..» – спрашивал он, не решаясь договорить до конца, словно его вопрос был поставлен слишком определенно и прямо для такого сложного случая. «Не знаю. Ничего не знаю», – отвечала Анна Николаевна. По ее рассказам, внешне все выглядело благополучно, Володя и Нина радовались ее приезду, поили чаем, угощали грибами, но уже по обилию этих рыжиков и сыроежек, поджаренных на сковороде и запечатанных в банки, она догадывалась, что ее сын целыми днями пропадает в лесу, вынашивая мрачные и одинокие думы, а Нина, не щадя своей красоты, таскает ведрами воду, купает малыша, собирает ему на кисель смородину и еще успевает причесаться, накраситься, приготовить обед. Так у нее всегда – несмотря ни на какие ссоры, обед приготовлен и в доме все убрано. Не придерешься. Сама похудела, осунулась, глаза блестят, как на грузинской иконе, но жалобы не услышишь. Только однажды, когда Анна Николаевна с надеждой спросила: «Не помирились?» – Нина не выдержала и призналась: «Хочу в Москву!»
После этого Демьяновы-старшие и заторопились со сборами. Часть своих камней Василий Васильевич упаковал вместе с вещами, а те, которые не поместились в багажнике, аккуратно сложил и накрыл газетой, пообещав хозяевам забрать их через неделю. Он снял со стены оконченные и неоконченные этюды, отнес на кухню большую картофелину, приготовленную для натюрморта, поставил на заднее сиденье два ведра с яблоками, укутав их старым пальто, и они простились с благословенным Коневым Бором. По Рязанскому шоссе мчались без остановок – только позвякивали ручки эмалированных ведер и громыхали тюбики краски в этюднике. Как бы наверстывая упущенное, Демьяновы-старшие стремились поскорее оказаться рядом с детьми и своей любовью создать заслон для той неведомой энергии, которая разрушала их жизнь. Едва лишь выгрузились вещи в московской квартире, как сразу взялись за уборку, принялись что-то двигать, переставлять, словно новый порядок в комнатах позволил бы сделать вид, что дома царят безмятежность, мир и покой. Анна Николаевна выложила в вазу самые красные яблоки, а Василий Васильевич выставил на полках лучшие камни и устроил свою осеннюю передвижную – развесил на стенах этюды и наброски, запечатлевшие красоты Конева Бора. Обычно Володя скептически относился к его живописи, считая, что чертежи прокатных станов удаются ему гораздо лучше. Но Нина любила разглядывать его холсты, радуясь каждому удачному мазку. Хотя она была художником-модельером, Василий Васильевич и в живописи признавал ее высшим авторитетом и души не чаял в невестке, благодарный ей за то, что, художник по профессии, она и ему не отказывает в праве создавать скромные ценности искусства.
Поэтому возвращения Нины он ждал гораздо больше, чем Володиного. Он надеялся на ее терпение, ум, такт и волю, хотя порою закрадывалась крамольная мысль, а стоит ли ей терпеть, а не возмутиться ли наконец и не разорвать узел, затянутый его сыном. Не ценишь такую жену – получай! Оставайся один со своими книгами, продавленным креслом и иконами на стенах. Так могла бы сказать каждая, но только не Нина, поэтому Василий Васильевич отгонял крамольные мысли и с надеждой ждал. Главное, чтобы Нина скорее вернулась, – тогда все и решится. Он уже знал, как произойдет их встреча, и заранее усвоил шутливую роль горе-художника, этакого незадачливого неумехи, Фомы Фомича Огурцова, чей вымышленный образ – копна волос, впалая грудь, застенчивое заикание – он научился воспроизводить с неподражаемым комизмом. Пускай Володя над ним подтрунивает, Нина будет его защищать, а там, глядишь, и помирятся. Не сразу, но помирятся. Нина этого хочет, она мать и к тому же любит Володю настолько, чтобы найти в себе силы его простить. Да и Володя ее слишком любит, чтобы упрямствовать и не сдаваться. Не может не любить: Василий Васильевич чувствует в нем свою натуру и понимает сына через себя, а это понимание – самое верное и безошибочное.
– Наконец-то! С возвращением к родным берегам! – воскликнул он, открывая дверь перед Володей и втаскивая через порог картонную коробку из-под телевизора, набитую дачными вещами. – В честь доблестного экипажа дрейфующей станции «Жаворонки-1» художник Фома Фомич Огурцов устраивает показ своих шедевров, после которого все приглашаются на торжественный семейный ужин!
Василий Васильевич повернулся, чтобы встретить таким же возгласом остальных членов доблестного экипажа, но Володя посмотрел на него так, словно был единственным, кто мог сегодня вернуться.
– Нина забрала ребенка и уехала к матери, – сказал он, выкладывая на подзеркальник ключи от дачи.
Василий Васильевич так и застыл в дурашливой позе воображаемого Фомы Фомича.
– Как это уехала? Зачем ты ее отпустил? Аня, ты слышишь?
Анна Николаевна, догадавшаяся обо всем минутой раньше, молча направилась в комнату, как бы устраняя себя от выяснения дальнейших подробностей.
– Нина оскорбительно отозвалась о дорогих для меня людях. Я не мог этого простить, – крикнул Володя вдогонку матери, словно она задавала ему те же вопросы, что и отец.
– О каких людях? Кто может быть дороже ребенка, жены, семьи? – Василий Васильевич обеспокоенно посмотрел на застекленную матовым стеклом дверь, за которой исчезла жена.
– Отец, ты не понимаешь. Кроме моих родных есть люди, близкие мне по духу. Мои единомышленники. Нина же смеется над ними. Она считает этих людей проходимцами и мошенниками. Я прочел ей письмо одного человека, который мне очень помог, а она сказала, что все это чепуха, что этот человек ей физически неприятен и если я приглашу его в дом, она уйдет и не вернется.
– Это случайно не то письмо, которое ты перепечатал на машинке? – задавая вопрос сыну, Василий Васильевич пододвинулся поближе к застекленной двери, чтобы слышать, что за ней происходит. – Если то самое, я согласен с Ниной. В письме действительно много чепухи. И странной чепухи…
– Отец, ты не понимаешь. Письмо призывает к духовности…
– Тогда, позволь, я тебя спрошу. – Василий Васильевич оперся о край подзеркальника, на котором лежала связка дачных ключей. – О какой духовности идет речь?
– Этого не объяснишь. Это надо почувствовать. Сердцем.
Последнее слово заставило Василия Васильевича вспомнить о жене, и, приоткрыв застекленную дверь, он заглянул в комнату. Анна Николаевна неподвижно сидела под картиной, и ее колени были усыпаны клочками бумаги.
– Аня, что с тобой? Почему закрылась? Мы тут с Володей спорим… может быть, и ты присоединишься? – Василий Васильевич почувствовал, что говорит нечто противоположное желанию и настроению жены, но нарочно изображал человека, словно и не подозревающего об этом.
Он устроился на краешке дивана рядом с женой, как бы настолько искренне желая разделить ее огорчение, что невольно перенимал и позу, в которой она сидела. Анна Николаевна поблагодарила его усталой улыбкой.
– Ничего, я просто отдохну. Продолжайте ваш разговор.
– У тебя ничего не болит? Может быть, сердце? – он взял ее руку, торопливо нащупывая пульс – Учащенный. Хочешь, я принесу подушку? – Анна Николаевна посмотрела на него умоляюще. – Хорошо, отдыхай, – Василий Васильевич наклонился в решительном намерении встать. – Я уверен, что все наладится.
Анна Николаевна улыбнулась, возвращая мужу часть той уверенности, которую ему удалось ей внушить. Подтверждая свое намерение не быть навязчивым, Василий Васильевич заговорил о картине, висевшей над головой жены.
– …А ведь что-то есть. Володя, взгляни-ка! – обратился он к сыну, заметив его застывшую тень на матовом стекле двери. – Это дорога к карьеру…
– Да, да, ты делаешь успехи, – сказал Володя и только после этого посмотрел на холст.
– Вот что, дорогие мои, – Василий Васильевич заключил в символические объятия жену и сына, – хватит нам ссориться. Глупо! Сейчас я позвоню Нине и попрошу ее вернуться.
– Василий, не вмешивайся. – Анна Николаевна резко встала, и с ее колен посыпались клочки бумаги.
Василий Васильевич неуверенно наклонился за ними.
– Ты разорвала чью-то фотографию? – он сложил вместе несколько клочков.
– Твой сын знает, чью, – Анна Николаевна резко отвернулась, подчеркивая этим, что не желает смотреть на сына и быть свидетелем его разоблачения.
– Как ты посмела! – закричал Володя, подбирая с пола разорванную фотографию.
Его руки дрожали, а рукава спортивной куртки вздернулись над запястьями.
– Я не потерплю, чтобы за спиной у жены ты… – проговорила Анна Николаевна, стоя в неестественной прямой позе и с каждым словом выпрямляясь еще больше, – ты встречался с кем бы то ни было. Имей в виду, Нина останется для нашей семьи единственным человеком, который… – у нее не хватило дыхания докончить фразу. – Она порядочнее и чище всех твоих…
Анна Николаевна обессиленно опустилась на стул, который пододвинул ей муж.
– Ах, вот как! Значит, и ты… и вы тоже! – Володя бросился вон из комнаты, одергивая рукава куртки.
– Куда ты?! Куда ты собрался?! – воскликнул Василий Васильевич, не решаясь выпустить спинку стула, на котором сидела жена.
– Пусть идет, куда хочет. – Анна Николаевна встала и закрыла за собой застекленную дверь.
II
Анна Николаевна в душе была восторженной матерью. Она находила сотни подтверждений тому, что ее сын необыкновенно умен, красив и добр, и больше всего на свете боялась потерять в глазах Володи свой авторитет. Ее пугала малейшая мысль о том, что Володя подметит слабые стороны ее характера или уличит в незнании вещей, которые ей как матери подобало бы знать. Анна Николаевна доблестно старалась не отстать от сына и, когда Володя поступил на истфак, подписалась на специальные журналы, проштудировала целый список литературы, заново перечитала Ключевского и Соловьева, чтобы разговаривать с сыном на равных. Ее знакомые удивлялись тому, насколько она отдавала себя сыну, считая, что Анна Николаевна делает это из-за слепой любви к нему, на самом же деле она была мученицей своего авторитета. Восторженно любя Володю, Анна Николаевна хотела, чтобы и сын отвечал ей такой же любовью, и поэтому не допускала в отношениях с ним ничего слепого, не проверенного разумом и расчетом.
Замечая перемены в Володе, Анна Николаевна чувствовала, что ее авторитету предстоят серьезные испытания. В нем пробудилась непонятная для нее тяга к отвлеченным материям – слишком уж отвлеченным от реальной жизни, и Анну Николаевну пугали его рассуждения на библейские темы, постоянные ссылки на Аввакума и Нила Сорского. Она успокаивала себя тем, что ее сын, с детства такой увлекающийся и даже азартный, заблудился в дебрях исторической науки, ведь и у Ключевского и у Соловьева встречается немало подобных рассуждений, но затем убаюкивающая мысль о науке сменилась внезапным сомнением: а не религия ли это? Впервые за столько лет, потраченных на воспитание сына, Анна Николаевна растерялась. Она знала, как вести себя в сложнейших ситуациях, и сумела бы принять меры, если бы Володя (разумеется, Анна Николаевна представляла себе это с трудом) попал под влияние улицы, связался с дурной компанией, стал курить, сквернословить и пить водку, но как вести себя в этом случае, она не знала, уверенность в своем педагогическом умении покинула ее, и она сомневалась в каждом шаге.
Анна Николаевна не решалась открыто противоречить Володе: ей хотелось сохранить его доверие, и она по-прежнему дорожила его откровенностью. Поэтому обычно она выслушивала его со спокойной и умной улыбкой, по которой нельзя было понять, поддерживает она его или не соглашается с ним, но скрытая инерция ее привычного отношения к сыну как бы говорила: поддерживает. Оправдываясь перед собой за эту улыбку, Анна Николаевна внушала себе, что библейские притчи основаны на народных преданиях, что красота колокольного звона привлекала многих великих музыкантов, что церковные фрески и иконы считаются произведениями высокого искусства. Словом, во всем этом надо различать религиозную и эстетическую стороны, и конечно же для Володи эстетическая сторона была главной. Ведь не подумает же кто-нибудь всерьез, что ее сын способен поддаться религиозному дурману! Это обычно случается с людьми не слишком развитыми, образованными и к тому же обделенными чем-то в жизни – больными или калеками. Разве ее сын похож на таких? Он живет в хорошей семье, ни в чем не нуждается, у него здоровые руки и ноги, – с чего ему быть несчастным и искать утешения в вере?
Взвесив все эти доводы, Анна Николаевна решила, что пока не следует бить тревогу. Она терпеливо ждала, что пройдет время и Володя сам ей скажет: «Я ошибался», – и они вместе вернутся к его прежним увлечениям русской оперой, полотнами передвижников и архитектурой старой Москвы. Тогда-то и станет ясен смысл ее мученической жертвы во имя материнского авторитета: Володя будет ей благодарен за то, что она позволила ему самому почувствовать и исправить ошибку. Это был бы момент ее высшего торжества, но, к удивлению Анны Николаевны, время шло, а Володя ничего похожего не говорил. Напротив, он стал гораздо молчаливее и избегал рассуждать с ней даже на прежние – библейские – темы, словно ему уже было недостаточно ее умной улыбки, а иных знаков одобрения и поддержки он не получал.
В жизни Володи происходили события, о которых она узнавала понаслышке и которые – вопреки ее попыткам самоуспокоения – все больше и больше тревожили Анну Николаевну: он, например, стал чаще бывать в церкви. Володя и раньше ездил по подмосковным усадьбам и монастырям, забираясь в такие места, куда редко попадают туристы, но тогда его интересовала архитектура (особенно стиль нарышкинского барокко) и реставрация разрушенных памятников, теперь же он выбирал для своего паломничества действующие церкви, не обращая внимания на их архитектурную ценность. Спрашивается, что же ему там понадобилось? Может быть, он молится, крестится и кладет земные поклоны? Анна Николаевна с трудом воображала такую картину, – ей даже смешно становилось, но в то же время она вроде бы и верила, что эта картина может оказаться вполне реальной. Ведь отказался же ее сын от воскресного обеда, которым она хотела порадовать домочадцев, сварив украинский борщ и налепив домашних пельменей: Володя отодвинул от себя тарелку и встал из-за стола. «Это что же, пост?» – спросила Анна Николаевна. И хотя он сослался на плохое самочувствие и отсутствие аппетита, у нее осталось подозрение, что истинная причина его голодовки вовсе не в этом.
Вскоре выяснилось, что у Володи есть духовник, к которому он ходит каждую неделю и имя которого она случайно узнала – Николай Николаевич. Эта новость повергла Анну Николаевну в полнейшую растерянность: ее воображению духовники рисовались чем-то похожими на домовых, ютящихся за печной заслонкой, и ей мерещилось, что Володя связался с нечистой силой. На беду, Анне Николаевне еще попалось в руки письмо, отпечатанное на машинке, под которым она увидела подпись Николая Николаевича. «Чему тебя учит этот человек!» – воскликнула она, держа в руках листки писчей бумаги и с отчаяньем глядя на сына. Володя стал ее успокаивать и убеждать, что в письме нет ничего предосудительного, что поучения Николая Николаевича не расходятся с общепринятой моралью: он тоже призывает к доброте и любви, заботе о ближнем, крепости семейных устоев. Анна Николаевна задумалась и внимательно перечитала письмо. И в самом деле, семейные устои защищались в нем с такой проповеднической страстью, что она была вынуждена признать: это не только не расходится, но, может быть, и превосходит общепринятую мораль. Поэтому она и понадеялась, что письмо-то как раз и поможет и уставший от увещеваний родителей Володя прислушается к голосу чужого человека.
Ее педагогическая позиция заключалась лишь в том, чтобы заставить сына подтвердить слова делом. Короче, что обещал, то и выполни. Создай у себя дома тот лад, к которому призываешь других, – это-то и покажет истинную цену твоих убеждений. С этими мыслями она однажды убиралась у него в комнате и наткнулась на фотографию молодой женщины, выпавшую из-под настенного календаря.
– Кто это? – спросила она.
– Это один человек, ты не знаешь… – Володя засунул фотографию обратно под календарь.
– Интересно, а Нина знает об этом человеке? – Анна Николаевна снова достала фото и поднесла к глазам, подчеркивая свое право видеть то, что ему хотелось от нее скрыть.
– Почему ей необходимо знать! Это мой близкий друг, вот и все! Могу я иметь друзей! – Володя настаивал на очевидности своих прав там, где существовала противоположная очевидность прав его жены.
– Ты можешь иметь друзей, но не тайно… – Анна Николаевна вдруг споткнулась об это слово. – Не тайно же… – повторила она.
Анна Николаевна почувствовала, что даже создаваемый годами материнский авторитет не удержит ее сейчас от вспышки гнева, и впервые накричала на сына. С тех пор доверительные отношения меж ними распались, они холодно здоровались по утрам, молчали за завтраком, и бедный Василий Васильевич обращался к каждому из них в отдельности…
III
Володя Демьянов глубоко страдал из-за того, что жена не поддерживает его духовных исканий. Он привык видеть эту поддержку в матери, которая разделяла его интересы и устремлялась за ним всюду с такой готовностью, словно они были сверстниками и друзьями. Поэтому Володе казалось, что и с женой будет так же, ведь Нина его любила и эта любовь как бы объединяла ее с теми, кто делил с ним все радости и огорчения. Но, к его удивлению, Нина вовсе не собиралась никуда за ним устремляться: у нее существовали свои представления о семейных обязанностях, она бегала в магазин, стояла у плиты и при этом старалась оставаться для него такой же красивой, как в первый день знакомства. Все сравнивали ее, Нину Джакобия, с грузинской царевной, восхищались ровным овалом лица, высокой грудью, линией длинных и гибких рук, и она умела поддерживать это восхищение не только в других людях, но и в собственном муже. Нина надевала для него лучшие платья, успевала после работы в парикмахерскую, по утрам занималась с обручем и скакалкой, но стоило Володе заговорить о своих исканиях, и она сразу же становилась нетерпимой, чужой и насмешливой.
Поведение жены озадачивало Володю, и, пытаясь найти ему объяснение, он говорил себе, что все это слишком сложно для нее, что она была иначе воспитана, что с раннего детства ее окружала резная старинная мебель многокомнатной патриархальной квартиры, хлопотливые бабушки шили ей платья с оборками, выводили гулять в заросший виноградом дворик и белой панамой отгоняли от нее ос. Поэтому ей трудно перестроиться и понять в нем то, к чему он пришел не сразу, через множество сомнений и колебаний. Свои искания Володя с гордостью считал проявлением силы и даже превосходства над теми, кто был лишен стремления к духовности. Оно, это стремление, как бы возносило его над людьми, погрязшими в мелких будничных заботах, и он настойчиво гнал от себя подозрение, что для Нины его искания были проявлением самой обычной слабости. Она не хотела замечать в нем эту слабость и поэтому была с ним насмешливой и колкой там, где другие были бы полны сочувствия и жалости.
«Хорошо, ты стремишься к духовности, но почему ты отвергаешь все самое прекрасное в жизни?! Неужели духовность может быть только вне жизни?! По-моему, наоборот, она должна пронизывать своим светом все, чем мы живем. Я не верю, что аскеза, самобичевание, умерщвление плоти духовны, а наслаждение музыкой, стихами великих поэтов – недуховно! «Нет лучшего способа приблизиться к Господу, нежели создать совершенное творение, ибо Господь и есть Совершенство». В этих словах Микеланджело гораздо больше правды, чем во всех твоих проповедях!» – говорила она, и Володя чувствовал, что переубедить ее невозможно. Поэтому он все больше утверждался во мнении, что его жена красива, умна, самоотверженна и он ее, конечно, искренне любит, но при этом она не может стать ему опорой в его исканиях. Вся беда в том, что Нина не понимает его в самом главном, поэтому Володя стал искать понимания в других людях.