Текст книги "Ангел Варенька"
Автор книги: Леонид Бежин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
XI
Володя сомневался в своей любви к Нине не потому, что это чувство было недостаточно сильным или с ним соперничало другое и такое же чувство – скорее напротив, он любил жену с той силой и постоянством, которые исключали любое сомнение, но при этом чувство любви не возникало в нем всякий раз заново, когда он видел Нину особенно красивой, встречающей его в новом платье или примеряющей у зеркала новое украшение, а словно бы всегда было в нем, поэтому временами он переставал различать его, и ему казалось, будто никакого чувства нет. Володя смотрел на новое платье Нины, совершенно не осознавая, что оно делает ее красивой, а глядя на новое украшение, принимал его за купленное много лет назад и совсем не удивлялся тому, как выглядела в нем жена. Ее это, конечно, обижало, и она не раз упрекала Володю в том, что он к ней равнодушен, что она превратилась для него в серую тень, ежедневно мелькающую перед глазами, и Володя начинал этому верить, хотя стоило им ненадолго расстаться, и он тотчас же снова влюблялся в Нину, тосковал, мучился, писал ей длинные письма и с нетерпением ждал ее возвращения. «Ну вот, чтобы я у тебя была, надо, чтобы меня не было», – говорила она на вокзале, когда он встречал ее с букетиком майских подснежников, купленных у метро, выхватывал из рук чемодан, ловил с подножки вагона в распахнутые объятья и набрасывался с поцелуями. Володя же не слышал этих слов или не хотел слышать, любуясь движением ее губ, словно отделенных от него звуконепроницаемым стеклом, с восторгом узнавая знакомый запах ее пальто, кожаных перчаток, убранных под вязаную шапочку волос и угадывая во всем этом ответную радость от встречи с ним.
В такие минуты Володю охватывала лихорадочная вокзальная горячка, желание куда-то спешить, бежать, мчаться – с поезда ли, на поезд – все равно, лишь бы снова чувствовать себя влюбленным и окрыленным. Они благоговейно выстаивали очередь за такси, медленно – по шажочку – продвигаясь вперед и перенося на очередные полметра чемодан, сверкавший на солнце никелевыми замками, и, когда подкатывала забрызганная грязью «Волга», забирались в прокуренную кабину, с шумом захлопывали дверцу, и, вплотную прижавшись, притиснувшись друг к другу, предавались влюбленному шепоту, пылким признаниям и восторженным заверениям. «Ты скучал?» – «А ты ждала?» – «Ты думал обо мне?» – «А ты ревновала?» Так они наперебой спрашивали друг друга, вызывая улыбку шофера, и Володя ловил себя на том, что из всего множества чувств, испытываемых им к Нине, именно это – истинное, единственное и неповторимое, и он стремился удержать его в памяти вместе с мелькавшими за окнами чугунными решетками скверов, мокрыми афишными тумбами, витринами магазинов, и ему казалось, будто отныне лишь одно это чувство – реальное и достоверное, как решетки, тумбы и витрины, – останется в нем и он никогда не будет поддаваться прежнему раздражению и неприязни к жене. Такси притормаживало у подъезда дома, шофер поднимал крышку багажника, и Володя вытаскивал старенький чемодан, вызывавший у него мгновенный прилив нежности, словно заключенная в нем тяжесть неведомым образом связывалась с Ниной, чьи платья, свитера и туфельки были аккуратно уложены под крышкой. Так они втроем – Володя, Нина и чемодан – добирались до дома, и, едва открывалась дверь, Нина радостно признавалась: «Самой не верится, до чего соскучилась по этим диванам, стульям и даже дверным ручкам!» И Володя принимал ее признание как заслуженную благодарность за то, что и ему не верилось, и он соскучился, и это совпадение представлялось единственно возможным между людьми, так долго не видевшими друг друга.
«Для того чтобы ты у меня была, надо чтобы ты была», – произносил Володя или просто думал этими словами, передававшимися ей по таинственной незримой ниточке, которую протягивало меж ними единственное и неповторимое чувство. Несколько недель после возвращения Нины Володя жил только этим чувством, наполнявшим его изнутри и вселявшим томительное удивление, что и вовне все отвечало этому чувству – и красная клетчатая клеенка стола, на котором они завтракали, и шипевшая на сковородке яичница, и запах молотого кофе, разносившийся по квартире. Между всем этим и Володей тоже протягивалась ниточка, и стоило ему потянуть за один конец, как на другом конце тотчас же отзывался звонкий радостный колокольчик. Так продолжалось до тех пор, пока радость счастливого возникновения любви не сменялась привычным ощущением ее присутствия, и тогда Володя, уставший хмуриться и отмалчиваться, принимался искать предлоги, чтобы уехать. Куда угодно, – лишь бы избавиться от гнетущего однообразия завтраков на красной клеенке и утренней молки кофе в ручной кофейной мельнице. «Намечается командировка. В Саратов, – говорил он, как бы сомневаясь в праве произносить слова, способные вызвать у нее огорчение, и в то же время уступая необходимости воспользоваться этим правом, столь же тягостной для него, как и для нее. – Посылают всю нашу группу, и отказаться никак нельзя, потому что темы докладов заранее распланированы и, если я не поеду, придется перекраивать всю программу». Нина смотрела на него с удивлением, не понимая, зачем он приводит эти объяснения, ничего не добавляющие к тому, о чем она, безусловно, догадывается, хотя и сохраняет при этом спокойный и невозмутимый вид. «Конечно, поезжай, – отвечала она, как бы признаваясь в невольном желании задержать его дома и одновременно призывая не считаться с ее желанием и целиком посвятить себя выполнению порученного задания. – Только позвони, если соскучишься. В гостинице, наверное, будут междугородные автоматы?» – «Конечно же будут. Я тебе обязательно позвоню», – обещал Володя, благодарный жене за то, что она требует такой маленький выкуп за его свободу. «Только если соскучишься…» – повторяла она, как бы предостерегая его от выплачивания назначенной суммы слишком мелкой монетой.
Володя прощался с женой и спешил на вокзал, поглядывая на ручные часы и сверяя их с уличными, и, едва лишь подавали к платформе тяжелый состав с притушенным светом в окнах, чувствовал себя лихорадочно счастливым оттого, что он едет, что впереди – дорога и можно не мучиться вопросами, любит он или не любит, а просто отбросить эти сомнения как ненужный груз. И вот он отыскивал свой вагон, протягивал проводнице картонный билетик и, вытянувшись на верхней полке купе, укрывшись тощим одеялом и забросив за голову руки, с наслаждением думал о том, какой хороший город Саратов и как вовремя подвернулась эта командировка, в которую его послали одного, без всякой группы, – порыться в каталогах местной библиотеки, навести нужные справки в архивах, а заодно и просто побродить по улицам и почаевничать в гостиничном буфете. С этими мыслями он засыпал, проваливаясь в глубокий темный колодец, а утром нацеживал в ладони холодную воду из умывальника, вытирался жестким накрахмаленным полотенцем, рассеянно разговаривал с попутчиками и смотрел в окно, не подозревая, какую страшную пытку уготовил ему Саратов и какое чувство сиротского одиночества охватит его, когда, получив забронированный номер гостиницы, он откроет казенным ключом дверь, устало опустится в кресло и недоуменно уставится в пустой стеклянный графин с граненой пробкой. Не подозревал и не мог предвидеть, что, глядя на этот графин, ему захочется стиснуть руками голову и заскулить от жалости к самому себе, воскликнуть: «Зачем я здесь! Что мне здесь надо!» – сознавая полнейшую отчужденность от себя, и этого гостиничного номера, и кресла с потертой обивкой, и пыльной улицы за окном, и своего недавнего желания бесцельно бродить по городу, наводить справки в архивах и копаться в каталогах библиотеки, перебирая пожелтевшие карточки в длинном выдвижном ящичке и аккуратным почерком заполняя листки формуляров.
Но все случалось именно так, и, едва лишь тяжелый состав останавливался у низкого перрона и к вагонам подкатывали тележки носильщиков, Володя уже предчувствовал будущее разочарование, и Саратов казался ему унылым и скучным, и он с такой грустью вспоминал Нину, словно они расстались десять лет назад. «Почему я уехал?!» – спрашивал он себя и тотчас срывался с места, нашаривал в кармане пятнадцатикопеечную монету и бежал звонить по междугородному. «Скучаю… очень скучаю!» – кричал он в трубку, радуясь, что слышит голос жены, и панически боясь, что его разъединят и этот голос оборвется, исчезнет в глухой немоте пространства, отделяющего Москву от Саратова.
Спешно уладив все дела, связанные с командировкой, Володя на несколько дней раньше брал обратный билет и возвращался в Москву таким же счастливым и окрыленным, каким встречал ее на вокзале, выкладывал из карманов ненужные подарки, кружил жену в объятьях и вновь убеждал себя, что именно это – истинное и отныне он будет жить лишь этим отношением к Нине. «Почему так скоро вернулся?» – спрашивала она, конечно, догадываясь о причинах его возвращения, но считая нужным подчеркнуть свое недоумение, чтобы он не почувствовал себя прощенным раньше положенного срока. «Соскучился…» – отвечал он голосом человека, виноватого лишь в том, что он не сумел справиться со своим искренним порывом. «Интересно, по кому же ты соскучился?» – наивно удивлялась она, как бы отказываясь признать себя предметом, способным вызвать такое пылкое признание. «По любимой жене… по сыну», – не сдавался он. «Ах, вот как! И ты больше не сбежишь от них?!» – спрашивала она с прежней наивностью, хотя ее взгляд был внимательным и серьезным. «Никогда», – говорил Володя и понуро опускал голову, то ли раскаиваясь в том, что в прошлом уже не раз нарушал свое обещание, то ли предчувствуя, что еще не раз нарушит его в будущем…
Утром Володя наскоро выпил кофе и, ничего не говоря родителям, быстро оделся. Василий Васильевич и Анна Николаевна еще не вставали с постели и – каждый из-за своей двери – прислушивались к шагам сына. Они ждали, что Володя заглянет к ним. Им хотелось исправить то, что сгоряча было неудачно сказано во вчерашнем разговоре, и они готовились встретить сына миролюбивой улыбкой. Но Володя не заглянул, и, услышав, что он уже натягивает ботинки, Анна Николаевна с тревогой спросила:
– Володенька, ты далеко?
– В институт, – ответил Володя, притоптывая в прихожей, чтобы лучше просунуть ногу в ботинок.
Анне Николаевне показалось, что из-за этого топота она не расслышала его ответ.
– В институт? – переспросила она.
Володя не стал повторять, куда он направлялся, словно это послужило бы обещанием оправдать те надежды, которые прозвучали в вопросе матери.
– Что ты, Аня! Он же ясно сказал! – вмешался из-за своей двери Василий Васильевич, как бы истолковывая молчание сына в положительном для жены смысле. – Человек спешит на работу. Значит, все в порядке. И не надо теребить его расспросами.
– Все в порядке, Володенька? – все-таки не выдержала Анна Николаевна, словно бы не веря в благополучный диагноз, поставленный ей врачами.
– Аня, он же сказал! Зачем ты! – снова остерег Василий Васильевич, как бы донося до жены то раздражение, которое она невольно вызывала в сыне.
Володя ничего не ответил, тихонько открыл входную дверь и так же тихонько закрыл ее за собой, не желая связывать звук громко хлопнувшей двери со своим отношением к настойчивым расспросам родителей.
XII
– Нина! – позвал он жену, догоняя ее настолько, чтобы она услышала в толпе его голос, и в то же время не решаясь подойти ближе, чтобы не сокращать расстояния, нужного им обоим. – А я тебя жду. Ты в магазин?
Нина остановилась и медленно обернулась к нему, перекладывая из руки в руку хозяйственную сумку. Между рукавом пальто и перчаткой мелькнуло ее тоненькое запястье, натянутое как струна.
– Да, в магазин…
– Нам надо поговорить, – Володя сделал шаг в сторону, чтобы не мешать толпе.
– Я очень спешу.
Нина не двигалась с места.
– Нам очень надо поговорить. Может быть, мы где-нибудь сядем?
– Я оставила Мишеньку в сквере. С одной женщиной. Она просила вернуться быстрее.
– Хорошо, я буду ждать тебя в сквере.
Володя повернулся, чтобы уйти, но Нина спросила ему вдогонку:
– Ты собираешься мне сказать, что у нас больше ничего не будет?
Володя замер на месте.
– Я тебе все объясню.
– Когда?
– Когда мы сядем. Жду тебя в сквере на лавочке.
– Нельзя. Там Мишенька. Он не должен этого знать.
Нина посмотрела куда-то вверх, чтобы не смотреть на Володю.
– Что он не должен знать! Я же еще ничего не объяснил! Нам надо сесть. Здесь люди. Здесь нельзя говорить.
Володя протянул руку, чтобы увести Нину.
– Оставь меня! Оставь меня! – вскрикнула она, взглядом отталкивая его руку.
– Нина, давай по-хорошему, – сказал Володя, невольно делая вид, будто он вытянул руку, чтобы поправить на ней перчатку. – Ты все себе рисуешь не так. Не так, как на самом деле. Успокойся. Я должен все тебе сейчас объяснить. Пойми, если мы сделаем этот шаг, нам обоим будет легче.
– Какой шаг? – спросила она, снова улавливая в его словах то, что подтверждало ее предчувствие. – Я не хочу никаких шагов.
– Обычный шаг. Что в этом такого? – Володя торопливо искал, чем заменить пугающее ее слово.
– Нет, нет, мне надо купить… сыр, яблоки, спички. Извини, – Нина бросилась к дверям магазина.
– Значит, ты хочешь мне помешать? – вдогонку спросил Володя, но Нина не расслышала, и тогда он догнал ее у кассы и снова спросил. – Хочешь мне помешать?
Она вздрогнула от его громкого голоса и выронила из рук мелочь. Володя ждал, что Нина сама нагнется за нею, но она не нагибалась, ожидая, что это сделает он. Наконец они нагнулись оба.
– Я хочу тебя спасти. Спасти от одной болезни, – прошептала Нина и тотчас выпрямилась.
– От какой болезни? – спросил он, медленно выпрямляясь вслед за женой.
– Ужасной, – добавила она со странной (будто бы легкомысленной) улыбкой. – Я сама ею больна, и вот видишь… – Нина кивнула на горстку собранной мелочи. – Это болезнь раскаянья. Тебе лучше ею не болеть. Ведь если ты уйдешь, Володенька, я тебя никогда не прощу.
– В чем же ты раскаиваешься? – спросил он, складывая на ладони столбик из серебряных монет.
– Я ни в чем не раскаиваюсь.
– Ты же только что призналась…
– Ни в чем, Володенька, а вот ты будешь раскаиваться. Я же тебя знаю.
– Не пугай. – Столбик мелочи рассыпался у него на ладони. – И ты не раскаиваешься даже в том, что никогда не понимала меня?
– Я понимала тебя лучше, чем ты сам.
– Типичная самоуверенность женщины.
– Я понимала, Володенька. И сейчас понимаю. Поэтому мешать тебе никогда не буду.
– Спасибо, – он вернул ей собранную с пола мелочь.
– Пожалуйста, – ответила она и с тем же словом, произнесенным совсем другим голосом, обратилась в кассу. – Пожалуйста, двести граммов сыра и килограмм яблок.
– …и спички, – напомнил Володя. – Ты всегда забываешь купить спички.
Нина покраснела и обернулась к нему, не столько отвечая на его упрек, сколько упрекая Володю в том, что он сделал его не вовремя.
– Значит, ты еще помнишь о моих привычках?
Володя тоже слегка покраснел.
– Да, представь себе.
Нина задержала взгляд на его лице, как бы надеясь обнаружить что-то, дополняющее эти слова.
– Представь себе, я помню о твоих привычках, – произнес Володя, исчерпывая до конца смысл своих слов.
– Еще, пожалуйста, спички, – сказала Нина, снова обращаясь к кассирше.
Машина пробила два рубля и двенадцать копеек. У Нины не хватило двадцати копеек, и Володя полез в карман за деньгами.
– Я сегодня получил. Сколько тебе нужно?
Нина взяла лишь двадцать копеек.
– Благодарю. За мною долг.
– Перестань, – Володя держал горсть мелочи так, что было непонятно, предлагает ли он деньги или, наоборот, сам просит взаймы. – Зачем все делать хуже, чем на самом деле!
– Да, да, Володенька, – Нина притворно удивилась мудрой правоте мужа, – зачем делать хуже! – С чеком в руке она отошла к прилавку и, снова вернувшись к месту, где стоял Володя, добавила без всякого притворства: – Хуже уж некуда…
Володя промолчал с выражением стоического терпения. Нина сочувственно отнеслась к тому, что Володе нечего сказать, и решила помочь ему.
– Итак, ты окончательно убедился в том, что я тебя не понимаю, – она напомнила слово, произнесенное недавно, – и теперь бросаешь меня. В ответ на мои жалобы и упреки ты, конечно, приведешь пример Льва Толстого, который на склоне лет покинул семью. Если этого окажется мало, ты станешь уверять, что ищешь не личного счастья, а смысла жизни и не уходишь к другой женщине, а хочешь полного одиночества. Я угадала?
– Нет, – Володя вздохнул, как бы набираясь терпения на весь дальнейший разговор, – не угадала…
– Интересно, в чем же разгадка? – спросила Нина раньше, чем успела почувствовать, что она вовсе не желает ничего отгадывать.
– Я ухожу к другой женщине, но это совсем не то, что ты думаешь.
– К другой женщине… – повторила Нина, как будто ей было нужно самой внятно произнести эти слова, чтобы поверить в то, что их произнес Володя.
– …совсем не то, что ты… – Володя с досадой замолчал, понимая, что никакая сила не помешает ей думать так, как ей хочется.
Нина слепо двинулась в глубь магазина.
– Куда ты? – он попытался ее остановить.
– Как мне отсюда выйти?! – она оттолкнула его руки. – Как мне отсюда… Выйти… Как выйти?!
Расталкивая людей, Нина пробивалась к выходу.
– Подожди! – Володя с трудом догнал ее в дверях и, развернув к себе лицом, сказал, как говорят людям, находящимся в полуобморочном состоянии. – Очнись ты наконец! Ты подумала совсем не то! Никакой женщины нет!
– К кому же ты уходишь? – низким голосом спросила Нина.
– К Вареньке… – Володя неуверенно пожал плечами.
– К этой… к этой?!.. – Нину затрясло от нервного смеха. – И ты ее… любишь?!
Володя слегка отвернулся, чтобы не быть свидетелем болезненного для нее вопроса.
– Нет, ты ее любишь?! Не прячься… Я хочу знать.
– Ты хочешь знать! Хорошо… Люблю, – сказал Володя со скрытым ликованием в голосе.
– Что? – растерянно спросила Нина.
– Да, да, ты же слышала, – произнес он, как бы намеренно договаривая до конца то, что она оставляла невысказанным.
– А меня ты больше не?.. – Нина оборвала себя на полуслове, испугавшись заранее отгаданного ею ответа Володи.
– Я не хочу испортить тебе жизнь, – сказал Володя, изменяя свой ответ так, чтобы он не совпадал с отгаданным ею.
– Значит, ты даришь мне свободу? – Нина судорожно вздохнула, как бы израсходовав на этих словах последний запас воздуха.
– Я не хочу испортить тебе жизнь, – повторил Володя, не желая подбирать новые слова там, где сказанное раньше сохраняло свое значение.
XIII
Нина с детства привыкла к пугающей мысли о том, что все хорошее в жизни дается человеку на один раз, и это всегда вызывало в ней странное сожаление, смешанное с беспомощным желанием удержать, не выпустить, продлить подольше свой единственный раз, чтобы потом не испытывать соблазна его повторения. Но соблазн все равно охватывал – еще до того, как единственный раз наступал, и поэтому само наступление переживалось ею с панической боязнью не успеть, промахнуться, сомкнуть руки и вместо брошенного мяча обнять пустой воздух. И она действительно не успевала, промахивалась и, провожая взглядом летящий мимо мяч, чувствовала себя обиженной, обманутой и несчастной, но, когда ей говорили: «Ничего, в следующий раз тебе повезет», – Нина решительно отказывалась в это верить и никакого следующего раза уже не ждала. В этом заключалось наказание за непреодоленный соблазн, и возможность повторения счастливого мига потому-то и отвергалась ею, что была страшнее невозможности и заставляла считать дважды свершившееся ложным, призрачным и ненастоящим. Поэтому в ответ на дружные увещевания взрослых, пытавшихся убедить ее, что везение непременно наступит, надо только надеяться и не вешать носа, Нина принималась беззвучно смеяться, пряча лицо в ладони с таким видом, как будто ей хотелось скрыть слезы, и ее худенькие плечи вздрагивали, и косичка прыгала между лопаток до тех пор, пока она не уставала от собственного смеха и удивленных взглядов окружавших ее домочадцев: «Не вешать носа! Не вешать носа! А куда же его можно повесить?! На гвоздь?!» Взрослые тотчас облегченно вздыхали, радуясь благополучно разрешившемуся недоумению, и одобрительно подхватывали ее наивный вопрос, как бы свидетельствовавший о здоровой способности ребенка повернуть их фразу на особый детский лад: «На гвоздь! Каково! Вы слышали?! На гвоздь!»
Нина же, усыпив подозрения озабоченных домочадцев, как бы освобождалась на время от их пристальной опеки и позволяла себе украдкой отдаться той самой тоске о несбывшемся миге, о неповторимости единственного раза, которая и была ее первой взрослой тайной. Она хранила эту тайну со всеми предосторожностями опытного конспиратора, умело направляя по ложному следу тех, кто о ней догадывался, и, когда родители ее спрашивали: «Почему это наша дочка сегодня такая задумчивая?» – тотчас вешала нос на гвоздик, как обозначалась в их семье способность не поддаваться печалям, быть веселым и бодрым, с улыбкой переносить минутные огорчения. «Вот и молодец!» – ликовали родители и, желая вознаградить ее за послушание, обещали купить много игрушек, покатать на фуникулере и заказать в кафе несколько порций мороженого, но Нина уклончиво отказывалась от этого изобилия и, сдерживая азарт матери и отца, произносила с загадочной неопределенностью: «Не надо так много, лучше – одну». – «Да, да, разумеется! – соглашались они, озадаченные ее терпеливой готовностью довольствоваться малым, которая казалась слегка подозрительной для здорового ребенка. – Одну, но – самую лучшую! Какую ты больше всего хочешь?!» – «Слона». – «Хорошо, мы купим тебе большого слона. А мороженое?» – «Шоколадное». – «Отлично, закажем шоколадного. С орехами». И Нину, одетую в нарядное платьице, обутую в лакированные туфельки с блестящими застежками, причесанную с собой тщательностью у зеркала, вели в центральный магазин игрушек, покупали большого резинового слона, которого она с трудом удерживала в руках, а затем катали в застекленной кабинке фуникулера, зависавшей над плоскими крышами, и кормили мороженым, подававшимся в заиндевевших от холода вазочках.
«Вкусное? Тебе нравится? – спрашивали родители, участливо заглядывая ей в глаза и словно стараясь прочесть в них ответ, совпадающий с их представлением о ребенке, который должен радоваться каждому мгновению созданного для него счастья. «Очень-очень. Как бабушкин торт», – угодливо отвечала Нина, с преувеличенным усердием изображая такую радость, лишь бы не лишать их уверенности в ее благополучии, казавшейся им заменой собственного счастья, и не показывать того, что, слизывая с пластмассовой ложечки холодное и липкое мороженое, она чувствовала себя гораздо несчастнее их, и никакой замены у этого чувства не было. Несчастье Нины заключалось в том, что ей никак не удавалось каждый миг этого праздничного дня превратить в единственный, и, как она ни стискивала зубами ложечку, заставляя себя подольше не глотать мороженое, единственный миг так и не наступал, и поэтому сладкое мороженое становилось горьким, а добрые родители вызывали досаду и раздражение. Они же, удовлетворенные тем, что потратили целый день на ребенка, вместе с Ниной возвращались домой, чтобы вечером пораньше уложить ее и успеть разобраться с делами, позвонить по телефону нужным людям, перелистать газеты, отдохнуть у телевизора – одним словом, хотя бы немного пожить для себя, но едва лишь закрывалась дверь в детскую комнату, как оттуда слышался такой отчаянный плач, что они тотчас бросали все дела, вместе с одеяльцем подхватывали дочь на руки и долго носили по квартире, гладя по голове, утешая и успокаивая. «Что случилось? Почему мы плачем? Нас кто-нибудь напугал? Может быть, слоник нас напугал?» – спрашивали они, невольно подсказывая Нине самую невинную причину ее плача, которая не вынуждала бы их раскаиваться в том, что они так поспешно забыли о дочери. «Да, слоник», – послушно соглашалась Нина, не столько стремившаяся ответить на вопрос родителей, сколько искавшая в их вопросе ответа на то, о чем ей самой так настойчиво хотелось узнать.
«Ах, какой нехороший! Сейчас мы его прогоним, – мать доставала из кроватки резинового слоника, а отец прятал его за спину. – Теперь ты будешь спать?» – «Буду». – «У тебя ничего не болит?» – «Ничего». – «Вот и хорошо. Ложись. Ты у нас умница». И едва лишь Нина послушно соскальзывала с материнских рук, прижималась к подушке и торопилась поскорее заснуть, пока ее не покидала уверенность, что родители находятся рядом, мать с укоризной обращалась к отцу, как бы по праву женщины упрекая его в том, в чем она в равной степени заслуживала ответного упрека: «Слишком много впечатлений. Нельзя устраивать для ребенка праздник из каждого дня». – «Да, да, слишком много…» – соглашался отец, повторяя ее слова, чтобы она убедилась в своей правоте и не искала поводов для новых упреков. Так заканчивались попытки родителей устроить праздник для дочери, отнюдь не разубеждавшие Нину в том, что в жизни не бывает повторений и каждая данная человеку минута – единственная. Поэтому, становясь взрослой, она все более озадачивала тех, кто учил ее превращать праздники в будни, равномерно распределяя впечатления между всеми днями недели: в воскресенье – театр, во вторник – день рождения подруги, в четверг – поездка на дачу. Нина стремилась все это получить сразу, в один день, а остальные дни готова была покорно просидеть дома, как царевна, заточенная в башню. Ее это ничуть не удручало, но среди домашних начинались разговоры о том, что она становится замкнутой и почти не бывает на улице, что у нее мало подруг и совсем нет мальчиков.
Последнее обстоятельство вызывало у всех особенную тревогу, и поэтому мать часто приглашала в дом детей своих знакомых и, оставляя их наедине с Ниной, каждый раз по забывчивости произносила одну и ту же фразу: «К тебе пришел Нукзар. Развлеки его. Покажи ему свои игрушки». «Какие игрушки, мама!» – с мольбой и упреком отвечала Нина, и мать тотчас же смущенно поправлялась, считая хорошим признаком то, что ее дочь неравнодушна к тем рекомендациям, которые даются ей в присутствии молодых людей: «Извини, извини. Совсем забыла, что ты уже взрослая».
Пока мать заваривала на кухне чай, распечатывала банку с вареньем и выкладывала на тарелочку пирожные, сдувая с пальцев сахарную пудру и кончиком языка слизывая шоколадный крем, Нина честно развлекала гостя, помогая ему освоиться в незнакомой обстановке и преодолеть застенчивость. Из картонной папки с барельефом Бетховена она доставала ноты, ставила на пюпитр и играла менуэт из сонаты Гайдна, благополучно усыплявший застенчивость Нукзара и заставлявший его скучающе смотреть в окно, с надеждой прислушиваясь к звону посуды и жужжанию струйки кипяченой воды, обжигающей фарфоровое донце чайника. После того как замолкал последний аккорд менуэта, а взяться за быстрое аллегро Нина не решалась, ей оставалось лишь заполнить паузу тем, чтобы показать гостю свое главное сокровище – коллекцию старинных монет, которую она начала собирать в пятом классе и собирала до сих пор, с упоением разглядывая в лупу шлемы греческих полководцев, тоги римских императоров и курчавые бороды персидских царей. И вот она извлекала из стола заветную коробочку, открывала крышку, снимала хрустящий покров пергаментной бумаги и аккуратно брала двумя пальцами самую редкую и ценную монету, сторожа в глазах Нукзара искорку невольной зависти, но, когда он завороженно протягивал руку за монетой, взгляд Нины упирался в его перепачканную углем потную ладошку, и это пятнышко грязи вызывало у Нины брезгливую дрожь, она крепко сжимала пальцы в кулак и ревниво прятала монету за пазуху. «Дай посмотреть! Дай!» – обиженно требовал Нукзар, вплотную придвигаясь к Нине и заглядывая туда, куда исчезла монета. «Не получишь. Сначала вымой руки», – Нина отодвигалась в угол дивана и загораживалась подушкой. «Покажи монету. Все равно отниму», – он пытался засунуть руку ей за пазуху, но Нина отчаянно взвизгивала и кусала его в плечо: «Дурак! Припадочный! Псих ненормальный!» «Сама психованная!» – кричал ей в ответ Нукзар, потирая укушенное плечо и усиленно смаргивая выступившие на глаза слезы.
В это время мать вносила в комнату поднос с чашками и, застав детей в разных углах дивана, осторожно выясняла причину ссоры, чтобы сейчас же помирить их и усадить за стол, но Нина наотрез отказывалась признаться, почему она укусила Нукзара, а Нукзар упорно молчал о том, чем не угодила ему Нина, и добиться примирения меж ними никак не удавалось. В конце концов Нукзар, не попрощавшись, убегал на улицу, Нина же укладывала драгоценную монету в гнездышко коробки, накрывала хрустящим пергаментом, прятала коробку в ящик стола и только тогда с высокомерной и беспомощной улыбкой говорила матери: «Разве я виновата, что со мной никто не хочет дружить!» Мать растерянно смотрела ей в глаза, не зная, что на это ответить, но жалость к дочери все-таки брала верх над желанием упрекнуть ее, и мать обнимала Нину со словами: «Ничего, дочка у нас красавица. У нее будет много друзей. И мальчишки за ней еще побегают». – «А мне не нужны мальчишки. Никто мне не нужен. Я хочу быть одна. Всю жизнь», – отвечала Нина, словно бы находя в своем одиночестве вынужденную замену тому единственному и неповторимому чувству, которого не удавалось найти в дружбе со сверстниками. Это чувство возникло у нее лишь тогда, когда она встретила Володю, и поскольку Володя был для нее первым, он и стал единственным, как бы заранее устранив всех возможных претендентов на эту роль. Там, в Тбилиси, Нина сразу сказала себе, что больше у нее никого не будет, и ринулась оберегать эту уверенность от всех посягательств. Она охотно знакомила Володю с друзьями и однокурсниками, но при этом ни с кем из них его не сравнивала, словно не доверяя сравнению те свойства, которыми мог обладать один Володя и которые в других людях становились до неузнаваемости другими, внушая ей такую же брезгливую неприязнь, словно мелькнувшие в лице младенца черты дряхлого старика. Поэтому и выбор между плохим и хорошим совершался как бы внутри Володи, и Нина лишь замечала, что сегодня он казался ей добрее и великодушнее, чем вчера, и его будущие поступки должны были исправить ошибки, допущенные им в прошлом.
Достоинства и недостатки Володи принадлежали только ему, и, оставаясь равнодушной к достоинствам других, Нина не создавала из них опору на тот случай, если она разочаруется в Володе. Такая опора ей была не нужна, потому что разочарование и восторг, вызываемые мужем, совершенно не соизмерялись с отношением к друзьям и знакомым, и случайно вырвавшееся: «А ты знаешь, Петров такой умница!» – таило гораздо меньше восторженного признания достоинств Петрова, чем разочарованное: «Володька, ты говоришь сегодня сплошные глупости!» Володя как бы превосходил всех тем, что заключал в себе – под оболочкой своего тела, своих рук и ног – самого себя, поэтому, даже поссорившись с мужем, Нина продолжала любить его, и ее разочарование оказывалось суеверной надеждой на то, что они вскоре помирятся. Единственный и неповторимый, Володя мог принадлежать только ей, и она тоже могла принадлежать лишь ему, и никакая ссора не должна была разрушить их взаимную предназначенность друг другу. Поэтому, услышав, что Володя уходит, Нина словно бы потеряла и его, и самое себя, и всю свою прежнюю жизнь. Из живого существа, обладающего желанием двигаться, говорить, совершать поступки, она превратилась в безжизненную мумию, обнимающую своей сухой оболочкой безразличие ко всему на свете. Осознав, что она не нужна Володе, Нина перестала быть нужной самой себе: целыми днями неподвижно сидела на кухне и смотрела, как сползает по крашеной стене струйка, сочившаяся из трубы. Струйка доползала до начала кафельной кладки, заполняла зазор между плитками и каплями срывалась вниз. «Раз, два, три…» – считала Нина, удивляясь тому, что она слышит эти звуки, хотя на самом деле ее здесь нет и она – это не она и все вокруг – это лишь переплавленные в предметы ее же собственные боль, тоска и обида.