Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
– Перерыв, перерыв! – подхватили первые ряды, где среди других социалистов сидели эсеры и меньшевики.
Но помешать решению вопроса уже было невозможно. Из казачьих рядов разноголосо кричали:
– От казаков его не уполномачивали! Чего за всех говоришь? Язву те на язык!
Киров, не собиравшийся выходить из-за трибуны, обратился в президиум:
– Часть съезда вносит предложение – надо проголосовать. В этом и есть демократия.
Кабардинцы и осетины, стеной выстроившиеся на авансцене, подхватили:
– Голосуйте наше предложение…
А под сводами зала уже гремело: "Да здравствует Советская власть!"
…Через час Киров, Калмыков, Цаголов, Такоев, Бутырин вышли на балкон Народного дома, перед которым шумело и волновалось море демонстрантов. Трудяшиеся, поднятые пятигорским комитетом большевистской партии, пришли одобрить решение съезда о провозглашении власти Советов. И когда Киров охрипшим и счастливым голосом сообщил это решение расцвеченной флагами толпе, мощное ликующее "ура!", подхваченное сквозным мартовским ветром, ворвалось в здание через настежь открытые окна, раскатисто отозвалось под высоким сводом большого зала. Люди обнимались, поздравляя друг друга, в кружках молодежи танцевали.
За радостным возбуждением мало кто заметил, как в нижнем этаже с громким стуком запахнулось одно из окон. Закрывшая его рука, нервно подрагивая, поиграла часовой цепочкой, болтавшейся на животе.
– Эта животная радость толпы нервирует меня, – брезгливо поджимая губы, проговорил Мамулов.
– Если не сказать большего, – явственно скрипнул разболевшимися зубами другой эсеровский вожак – Орлов.
Забыв свою насмешницу Асмик, Мамулов смотрел в окно, повернувшись боком к сидевшим в тесной прокуренной комнате эсерам и атаманам казачьих линий, и всем было хорошо видно на светлом фоне его купеческое брюшко. У казаков, затвердевших телами в походах, на вольном ветру, и прокопченных у бивуачных костров, этот мягкий жирок вызывал смутное недоверие, и они охотней обращались к Орлову, Рымарю и сидевшему между ними сатанински черному горбоносому осетину, которого на съезде никто из них не видел.
Говорил Орлов. Говорил медлительным, будто застревающим в больных зубах голосом:
– Чтобы изгнать большевиков с Терека, а горцев запереть в горах, нам не обойтись без союзников. Их мы уже имеем на Кубани, в Дагестане… Английская миссия к нам благоволит. Нынешнее немецкое наступление в сто крат помножит силы наших союзников. Есть у нас сведения, что армия генералов Алексеева и Корнилова успешно выдвинулась из Сальских степей. Таким образом, выступление наше не явится островным, оно будет лишь звеном большой цепи. Главное сейчас – сорвать или временно затянуть осуществление решений съезда… Сейчас нам на съезде нечего больше делать… Можно ехать по местам и браться за дело: скопить оружие, создать нужное настроение в станицах…
Орлов налег на стол, где была разложена карта Терской области, пошарил на ней пальцем. Присутствующие теснее сгрудились над столом, следя за орловским пальцем с щегольски отточенным узким ногтем.
– Центром восстания нами намечен Моздок… Время вам будет сообщено дополнительно, ждите сигнала. Осуществление плана общего восстания казаков совместно с эсерами нашим центром возложено на господина инженера Бичерахова. Имею честь представить его…
Орлов встал одновременно с горбоносым осетином, который, не торопясь, поклонился всем вместе и одновременно никому таким надменным, изысканно-вежливым поклоном, что у казаков, всегда уважавших сильное, не склонное к панибратству начальство, невольно подтянулись животы, распрямились, как на смотре, плечи.
– Держится браво, хотя и туземец, – откровенно отметил на ухо Козлову Халин.
Учитель, погладив шелковистую бородку, напыщенным шепотом ответил:
– Увы, пред ликом классового врага мы должны смирить свою национальную неприязнь…
…Утром в адрес съезда пришло несколько телеграмм. Киров (большевики теперь безраздельно царили на съезде) читал их на утреннем заседании. Терско-Дагестанское правительство, до сих пор считавшее себя полномочным, в пятом по счету ультиматуме требовало от делегатов разъехаться. Владикавказские рабочие сообщали о том, что в городе совсем разнуздались офицерские сотни, и просили прибыть для организации власти. Установления крепкой власти просила в своей телеграмме и левая часть Городской думы. После короткого, но бурного обсуждения телеграмм съезд единогласно решил переехать во Владикавказ и там продолжить работу…
Итак, в дорогу! Охраны не нужно – каждый делегат вооружен, как в бою. В поезде, составленном пятигорскими железнодорожниками наспех, но с любовью, было тесно, душно, весело. Возбужденно ржали погруженные в пульманы кони…
Владикавказ встретил делегатов густой настороженной темью: нигде ни огонька – будто и нет города. Но зато оттуда, где он угадывался, властно и призывно пахло весной. Пахло пылью подсохших мостовых, набрякшими почками, дымками, которые не струились, как зимой, а таяли в парном воздухе. Ночь так и окутывала вязким и свежим теплом.
Весна! Весна!
Она пряталась под белыми среди черни островками мартовского снега. О ней кричали, вспархивая с придорожных тополей, горластые вороны. О ней говорили взволнованные повеселевшие лица делегатов.
Поезд еще не успел остановиться на владикавказском вокзале, а люди уже посыпались из вагонов, потекли с перрона нетерпеливым потоком. Шумно вдыхали воздух, распрямляли грудь, звонко целовались с вооруженными бойцами слободок, встречавшими делегатов.
– Ну, товарищи, победителями въехали и теперь уж не уйдем!
– Не уйдем во веки веков, аминь!
– У меня кунак в Ингушетии завелся, свадьбу справлять приглашал.
– Поедешь?
– А как же! Теперь это как политический акт закрепить нужно… Вот собирусь да поеду, да и сына прихвачу…
– Что-то, товарищи, нам дагестанцы и терцы приготовили?
– Надо полагать, на чемоданах сидят?
– Доглядеть бы, чтоб казну не уперли…
– Тю-ю! Так они ее еще в январе эвакуировали…
– А казаки-то молодцами на этот раз держались.
– Не говори! Не устояли б они – неизвестно, что получилось бы…
Василий и Мефодий двигались вместе со всеми, касались друг друга плечом и, слушая разговоры, удовлетворенно пересмеивались.
Выйдя на привокзальную площадь, делегаты были приятно удивлены: с десяток трамвайных вагонов ожидало их, чтобы везти в противоположный край города – в Кадетский корпус. Толкаясь, заспешили на посадку.
И вдруг – в первый момент нельзя было разобрать, откуда – над толпой прогремели ружейные выстрелы. Пачка, следом вторая… Люди шарахнулись к стенам, попадали кто где стоял. В слабом свете, лившемся из окон трамваев, было видно лишь одну фигуру, оставшуюся стоять посреди площади, фигуру, сразу выросшую оттого, что она оказалась без окружения. Среди наступившей враз тишины над площадью отчетливо прозвучал всем знакомый голос:
– Товарищи! Без паники… Это просто хулиганы решили нас попугать…
И так же отчетливо кто-то в ответ пошутил:
– Привычка, товарищ Буачидзе! До земли так и тянет…
Люди стали подниматься, за смехом и шутками стараясь скрыть смущение. Двинулись к трамваям. Не успел отойти первый вагон, как прибежавший на площадь боец-слобожанин сообщил, что поймано несколько офицеров, стрелявших с соседних крыш…
Так "приветствовала" контрреволюция приезд новой, красной власти.
На другой же день в центральном здании Кадетского корпуса съезд возобновил работу. Еще с утра кучки горожан читали плакаты, объявлявшие о низложении Терско-Дагестанского правительства и о переходе всей власти к Народному Совету, избранному съездом. Вышедшие к обеду газеты разнесли весть о том, что Народный Совет на первом заседании избрал Совет Народных Комиссаров, а его председателем – Ноя Буачидзе и объявил Терскую республику нераздельной частью РСФСР. Отряды красноармейцев и бойцов слободских участков самообороны энергично взялись за разоружение кибировского сброда.
Разогнанный враг, оставляя город, кинулся в горы и станицы; затаившись там, злобился, готовился к новому прыжку на хребет революции…
XIV
Третий день выбегали казачата Гурка Попович и Петро Дмитриев за станицу, чтобы повстречать дядьков Василия и Мефодия. Прячась за тальником, вдоль Белой, пробирались они по ноздреватому мартовскому снегу к бугру, что высился над даргкохской дорогой, устраивались в дыре, выкопанной ржавым обломком кинжала, и ждали. Промерзнув до синевы, принимались кататься с бугра, тузиться кулаками. Громоздкий, телом удавшийся в отца, шестнадцатилетний Гурка всегда бывал побит юрким и востроглазым Петром, бывшем на два года моложе. К тому же и мерз Гурка почему-то быстрее, и поедал взятый с собой харч раньше.
Но вечером, когда, иззябший, охрипший Петро предлагал возвращаться, Гурка неожиданно проявлял стойкость и требовал дожидаться ночи. Петро, хоть и валился с ног от усталости, не возражал.
Первое ответственное задание отцов оба казачонка расценивали как посвящение в революцию, и сдаться ни один, ни другой не хотели.
Василий и Мефодий появились лишь на третий день после полудня, когда казачата потеряли уже всякую надежду встретить их. Они ехали верхом со стороны Дарг-Коха и, поравнявшись с буграми, сами увидели махавших им мальчишек. Пришпорили коней. Крича от радости, Петро и Гурка скатились под самые их ноги и, как счастливую весть, сообщили:
– Тятька мой и Гуркин велели вам погодить… Подле хат вас атаман с Халиным да с Кичко ожидают… Говорят, вас посодют…
– Эге… – озадаченно сказал Василий. – А слыхали ли в станице, что съезд Советскую власть признал?
Казачата переглянулись, хлюпнули "осами…
– А то ж! После того, как Халин с Козлом со съезду приехали и рассказали про то, так все и началось… Все богатеи поднялись… Круг был, ой, что на ем делалось! Кричали макушовские: не бывать Советской власти, не дадим земли азиятам… А после дядьку Жайла хотели арестовать, да он не дался, досе хоронится… А моего тятьку да Ландаря секли в правлении… А вот Гуркин сидел в подвале…
– Одним словом, подготовили наши эсеры "мнение", – мрачнея, произнес Василий.
– Добрые вести, ничего себе! – подтвердил Мефодий.
У Петра так и дернулись к переносице рыжеватые гусенички бровей.
– Макушов злой, в правлении кричал, что, как бирюков, вас нагайками запорет, – все больше воодушевляясь, тараторил он.
Казаки задумались. Василий предложил все же ехать в станицу, но осмотрительный Мефодий отговорил:
– Подождем дотемна…
– Ну, вот что, – хмурясь, сказал Василий казачатам. – За труды ваши спасибо. Текайте до станицы. Ты, Петро, батьке скажи, чтоб у вас наши к ночи собрались… Мы потемну подъедем до вашей хаты. Про съезд, скажи, вести везут… А мы покуда прогуляемся…
Когда хлопцы скрылись за бугром, Василий и Мефодий повернули коней к макушовской мельнице.
– Вот и определилось положение: теперь добром власть не взять. Только оружием, через революционный переворот, – хмуро говорил Василий.
Мефодий усмехался, охваченный мрачным весельем и решимостью:
– Революция в станице Николаевской – поди ж ты!..
– Революционный отряд – первое теперь дело… Нынче же поставим перед фронтовиками вопрос…
…На широком, усыпанном сеном и зерном плацу перед мельницей сгуртовалось с дюжину подвод. Выпряженные лошади и быки с сочным хрустом поедали сено, в воздухе стоял крепкий запах навоза и мочи. Ласково журчала вода, бежавшая под мельничным настом, ей глухо вторили шершавые ремни и тяжелые вальцы, сотрясавшие стены мелкой неуемной дрожью.
На пороге приоткрытых воротец сидел с чувалом на голове макушовский мирошник Степка Рындя. Он только что засыпал зерно и, скаля зубы, черные в белой раме запорошенных мукой усов и бороды, глядел на людей.
Казаки мирно беседовали, собравшись вокруг словоохотливого Данилы Никлята. Чуть поодаль от них, ближе к Степке, сидел на арбе старый осетин, до носа закутанный в лохматый овечий тулуп. Второй осетин, помоложе, с крупным синеватым носом, в сдвинутой на глаза затрепанной папахе прохаживался подле Другой арбы, воткнув за ноговицу крученый бечевочный кнут.
Ничто, казалось, кроме насмешливой улыбки Степки, не напоминало о происшедшей здесь пятью минутами назад перебранке, грозившей окончиться хорошей драчкой. А завязал все невзрачный змейский писаришка Хмелек, привезший на помол свою "жалованьскую" пшеницу. Ишь, как смирно он теперь сидит подле Данилы! А пытался было вытеснить из очереди старого осетина, сидевшего на мельнице с самой ночи.
– Обождешь, цауште,[12]12
Хцауштен (осет.) – клянусь богом.
[Закрыть] небось не сдохнешь. Я человек службенный, занятой, – заявил он, бесцеремонно отпихивая крючковатой ногой чувал осетина.
Старик оказался не из боязливых, заупрямился. Змейские казаки – сегодня их на горе писарю оказалось немного – одобрительно посмеивались над хмелевской шуткой. Другие, сидевшие на подводах в разных концах плаца, равнодушно помалкивали. За старика вступился молодой осетин и – неожиданно для всех – Данила Никлят, недолюбливавший, как и большинство николаевцев, богатых и чванливых змейцев.
– А ну-ка, ваше благородие! Для тебя, гляжу, другие люди – уже не люди! – подступился он к писарю, выкатывая светлые судачьи глазки.
– Ты это про каких же людей? Я тут одних азиятов покуда вижу, – заспесивился писарь, оглядываясь на своих станичников. Данила расходился:
– А вот я разую тебе очи, сразу узришь…
Казаки на подводах насторожились, вытянули шеи. Данила неторопливо стал закатывать правый рукав. Молодой осетин пытался остановить его.
– Марать кулак не надо, сусед. Зачем? Житейский дела, обыкновенный дела…
– А ты оттулись отсель, я с им по-свойски поговорю… Я ему зараз покажу, как наших кунаков обижать…
– Сколько их у тебя, кунаков-то? – недобро улыбаясь, подошел один из змейцев.
– А вся Христиановка нам куначья! Это тебе понятно? Не трожь этого деда, хай засыпает зерно – его черед…
– Ах ты, христопродавец! Своих азияту продает! – взвизгнул Хмелек. – Глядите, люди добрые, как он! Глядите…
– Ты до людей не кидайся! Думаешь, люди – дураки, не кумекают, что к чему! Думаешь, ежли б тут заместо этого деда Абаев або Туганов какой-либо стоял, так ты б и полез через его? А? Да тебе б кошель потолще был – так и уважать станешь, хочь мерина вон того сивого…
На подводах последние слова Никлята были встречены смехом.
Казаки один за другим стали подниматься, подходить к скандалящим. Сочувствие явно было если не на стороне старого осетина, то во всяком случае на стороне Данилы, сбивавшего спесь с этого "зажравшегося" змейца. Писарь быстро учуял, откуда ветер, сразу же сбавил тон.
– Вот не гадал, что от своего, от казака, такое приведется услыхать…
– А ты вот услышь, услышь… Нехай тут все знают, что не нация тебя в грех ввела, а беднятство его… Такие, как ты, и меня, и другого такого, победней тебя с виду, с очереди могут турнуть! Охамились вы, вот чего! Вам все одно, что осетин, что казак, – было б пузо толще…
Остудив раздражение в пространной речи, Данила раскатал обратно рукав, уже без зла глянул на кучку змейцев, теснившихся за спиной писаря, снисходительно сплюнул в сторону.
– А то! Они тольки себя и почитают!
– Чем толще, тем он до людей не чувствителен, – поддержали Никлята его одностаничники и хуторские. Но поджечь его больше не удавалось.
Казаки, ждавшие драчки или хотя бы обмена зуботычинами, были разочарованы и уступкой писаря и отходчивостью Никлята. Но общий разговор жаль было бросать, и, присев тут же на мешках старого осетина и Хмелька, казаки повели неторопливую беседу.
Степка Рындя миролюбиво и презрительно усмехался, глядя на них, вспоминая былые времена, когда на мельницах, где он служил, вот так же с пустяков разгорались целые побоища меж казаками и осетинами или меж ингушами и казаками. Времена ли, в самом деле, переменились, люди ль с гнильцой пошли?
Данила, увлекшись разговором, уже успел забыть о старом осетине. Тот, обиженный, залез в свою арбу, уселся, повернувшись спиной к казакам, сердито нахохлившись. Второй осетин отошел, деликатно не вмешиваясь в разговор. Он приехал только нынче утром и в очереди был далеко.
Данила, в третий раз за последний месяц увильнувший от службы, охотно делился опытом с непризванными:
– Наикраще тут, конешно, гуртом держаться: куды все, туды и ты. Бегут все, и ты при за всеми! Не бегут – первый пример подай, – поучал он, пряча мокрые лукавые глазки в жирных с багряным отливом шеках. – И главное тут уметь хворым прикинуться. С хворостью никто тебя держать не станет. Кому ты, к примеру, нужен, когда с очкура рук не сымаешь я на каждом углу до ветру бегаешь! Я, как нас после жайловских каперсов до Владикавказа вели, все это кажному катуху да воротам кланяюсь… Жменько-сотник, завидя то, говорит:
– Чтой-то ты, вражий сын, все по-заслед шеренгов заглядуешь?
– У меня, ваш-скабродия, в утробе язва образовалась после тех каперсов, хай им грец!
– Я те дам язву! – говорит и нагайкой через лоб грозится… Но все же до ветру пущает – от греха, значит.
До Владимирской слободы дошли – тут и разобрало меня совсем. Сотник сматерился, говорит Чирве Степке: доглядай за ним, а после догоните…
Казаки с глаз, а я это до Чирвы – агитировать, значит: "Чи самому тебе охота, чтоб черкесин какой-нибудь тебе кишки выпотрошил?" А он: "Не дюже, оно, конечно". Ну, с тем и утекли мы… Хоронились по хатам с неделю. Тольки ж вскорости кто-сь из своих и донес атаману. Нагрянули: "Ты чего, бугаяка? Убег?" А я: "Никак нет, не убег, а своими за харчами послан, голодно нонче во Владикавказе…" Сбрехнул это, а тольки боком мне все обернулось: как начали бабы таскать, кто курей, кто краюху, кто араки. "Моему, говорят, Тишке, моему Ванятке, моему Степке…" Хай им грец, всех посмешал! Хочь, не хочь, тольки делать нечего: навьючились с Чирвой теми курями да и чопу до Владикавказу. До Дарг-Коху дошли, сели на вокзале в углу, сидим, вроде поезда дожидаемся, курей энтих едим, араку попиваем. Уже и один поезд прошел и другой, а мы все сидим. Офицерья тут, в вокзале, шалапутится видимо-невидимо. Глянут: казаки дорожные – и мимо. Двое сутков так-то журавля водили… А на третьи глянул я на перрон – мать честная, богородица! Висит на столбе заместо хванаря казак и доска на груди: "За мародерство!" "Э-э, – говорю я Чирве, – брешут: за мародерство нонче не вешают, може, за дезертирство – так це другое… Давай-ка текать до своих, покуда целы". Ну и подхватились до Владикавказу. Всю дорогу придумывали, чем отбрехаться. Тольки не сгодилось ничего. Наши казаки сами уже все сбегли, получили оружие и мотнули. Иван Жайло да мой племяш Мишка подбивали людей…
– Подобьют когда-то и им башки ихние, – неодобрительно сказал одностаничник Никлята Ипат Штепо.
– А они при чем? Не слухай таких, коль не хочется. Своя-то башка для чего? – дипломатично, явно подстраиваясь под настроение, сказал змейский писарь. – Вон наши тоже сотню послали в город, были такие же, кричали: не ходите, нам война ни к чему, отвоевались! Да не послухался никто, там и досе… Так что, я мыслю, на чужие башки валить нечего. Ежели в своей загодя мысля не созрела, чужая не поможет.
Молодой, видать, не служивший еще казак из той же Змейской, кутаясь в тулуп, недружелюбно спросил:
– А что, дядька, ты и раньше так воевал?
Данила даже задохнулся от обиды. Выкатив глазки, он окинул казака злым презрительным, взглядом:
– Я, малой, когды ты еще в материн подол оправлялся, Георгия имел… А на этой войне еще Георгия да вахмистров чин получил… Вот и суди, как я воевал!
Змеец не унялся, продолжал выпытывать:
– Теперича почто бегаешь дезертиром?..
– Э-э, малой… Тогда я супротив ворогов, супостатов российских воевал, а нонче… Черт их знает, за кого нас гонят воевать…
– Да-а, тяжкая нынче службина стала, – неопределенно, с громким вздохом вставил Хмелек.
Молодой казак зло прищурил глаз:
– А по мне оно яснее ясного: против тех и воюй, кто на твое добро зарится, кто твои станицы полымем жжечь хочет… Против азиатов да большевиков, которые их руку держат. Ты, видать, тоже из тех же пород будешь? За старого этого ишака глотку вон как драл?
– Ух ты какой простой, гляди! – насмешливо процедил мрачный и неразговорчивый Ипат Штепо.
Данила насупился, приготовился было отчитать казака, но тут же передумал, заговорил вкрадчиво, неторопливо, незаметно для себя подражая голосом то Савицкому, то Легейде:
– Не по-справедливости говоришь, не по-божески. Азиаты, они, чай, тоже люди, а без земли всю жисть маются… Есть вон у меня, к примеру, кунак, знакомец то есть по-просту, в Христиановке. Мальчонку у него хрестил когда-сь. Так у него своего добра – жинка-старуха да кобель в катухе… Даже того мальчонку – хрестника моего – на войне убили. За царя ж воевал, как и наши казаки! Халупа у старика хозяйская, десятина хозяйская… Чурек с водой – вот и весь харч. Всю жисть гнулся на хозяина. Да с труда богатый не станешь. Вот тебе и азиат! А вон другой азиат – Абаев, макушовский кунак, неправдой разжился. У него ж и наши казаки бесхозяйные в работники нанимаются. Вот тебе и азиат! А с трудягами у нас завсегда дружба велась. Еще когда генерал Ермолов их с гор переселял, они царю верой служили. С ними нам нечего было делить. Ну, а по мелочам, конечно, ссорились. Чего промеж соседей не бывает! То наши у их отхватят кусок земли, то они конягу со двора сведут, то початку у границ выломают… А то и с бузиновок перестреляются… Вон по осени прошлой мальчонку ихого убили на речке. А так, слава те господи, не трогали нас…
– Глянь ты, чисто большевик говорит… Может, ты и есть красненький, а? – ехидно спросил молодой змеец. Данила без обиды отрезал:
– Не красный я, не серый…[13]13
Серый – искаженное эсер.
[Закрыть] А только по справедливости говорю… Много про азиатов зря брешут…
– Они момента ждут, не радуйся загодя, – буркнул писарь.
– А вот мы опросим сейчас… Эй ты! – позвал Никлят ходившего возле арбы осетина.
Тот пошел к казакам с готовностью, улыбаясь. Ему и самому давно хотелось послушать, о чем разговор.
– Звал, казак?
– Ага! С Христиановки ты?
– Да, казак.
– Ну, и что там, у вас, собираются нас – того?.. – Данила почиркал пальцем о палец, показывая, как точат кинжалы.
Осетин понимающе усмехнулся, прикрыв на миг умные с хитринкой глаза.
– Не-е, казак, не бывает того, – он тоже, подражая Никляту, поточил невидимые кинжалы. – "Кермен" не разрешал…
– Кто это – ваш "Кермен"? – недружелюбно уставился на осетина молодой змеец.
– "Кермен" есть не кто, – спокойно рассматривая казака, продолжал горец. – "Кермен" – наша партия… Она говорил всей Осетии: не трогай русский бедняк, он брат ваша… И Осетия не трогает николаевский брат…
– Гм, не трогает? – засмеялся писарь. – А днями у нас эльхотовцы мельницу Белогорцевых порушили… Это тебе как?..
– Ну, Белогорцевы – это не "русский бедняк"… Кровопивцы! Их давно б с земли сколупнуть, – вступился Никлят.
В этот момент он взглянул на дорогу, по которой к мельнице подъезжало двое верховых, и вскричал, перепугав собеседников:
– Мать честная! Да то ж наши делегаты Савицкий и Легейдо едут! А я ж тольки-тольки их в памяти имел…
Казаки повернулись к подъезжающим. Никлят спрыгнул с мешка и, отряхивая шаровары, бросился к ним.
– Василь Григорьич, Мефод! Откедова вы?
– А-а, дядька Данила! С городу, с Владикавказу…
Савицкий и Легейдо спешились, оставив коней у прикола, направились к казакам.
– Здорово дневали, казаки, – сказал Савицкий и начал всем поочередно пожимать руку.
Казаки отвечали сдержанно, разноголосо. Насторожились, когда Василий с подчеркнутым доброжелательством пожал руку осетину…
– Хозяина нема? – спросил тем временем Мефодий у мирошника.
– Не-е, утром нонче был…
– Ага… – Мефодий, успокоившись, полез в шаровары за кисетом. Угощая куревом, не обошел и осетина.
Закурив, казаки молчали. Данила, зацепив Василия пальцем за петлю бекеши, отвел его в сторону и начал выкладывать станичные новости.
– Так что восстали наши головки. Теперича Макушов кричит: я тут нонче общество, я – власть!
– Скоро кончится его власть, – стягивая к переносью густые брови, громко сказал Василий.
Казаки еще больше насторожились. Двое-трое, отделившись от кружка, пошли было к своим возам.
Но Мефодий остановил их, проговорил с улыбкой, словно сказку обещая сказать:
– А послухали бы вы, казаки, какие вести мы с Терского съезду везем… – и полез на чувал, где только что восседал Данила.
Василий прислонился к грядке писарской брички, молчаливо передавая Легейде инициативу в беседе. В тесном кругу Мефодий, мягкий и общительный нравом, лучше, чем он, умел убеждать людей.
Минут через пять казаки уже тесно окружили нового рассказчика. Казачок из Змейской, все еще настороженный и злой, глядел на острые кончики легейдовских усов. Мрачный Ипат слушал недоверчиво, усмехаясь одним уголком рта. Молодой осетин одобрительно кивал головой. Выпростав из тулупа уши, прислушивался к голосам и старик-осетин. Мирошник Степка Рындя, снедаемый любопытством, покрепче захлопнул воротца мельницы – чтоб шум не мешал.
А Василий, машинально глядя на лица казаков, задумался: "Молодец Мефод, складно сообразил время скоротать… Надо, надо, чтоб правду о съезде как можно больше людей знало; эти вот понесут ее по станицам, нам же потом на пользу обернется… Хороший командир из Мефода получится. А комиссарить сам буду… Да. Политику даже ему не доверю… Я в этом деле, вроде как таран многопудовый, а он долото – долб, долб, хоть и верно и точно долбит, да медленно. Если б на съезде медлили…" – Василий усмехнулся своему сравнению, на минуту отвлекся от думы, огляделся.
В том месте, где за хребет садилось солнце, розовел весенний туман, и само солнце угадывалось по сгусткам малиновых облаков. А внизу, куда уже не доходил свет небес, туман курился, дымом расползаясь от Терека, где он рождался из черных немерзнущих вод. В кустарнике за мельницей тяжело клубились ранние свинцовые сумерки. По сине-серому снегу, покрытому хрусткой ледяной коростой, зябко попискивая, сновали распушившие перья синицы. Все набрякло неуютной, но живящей мартовской сыростью, все было наполнено ожиданием. И в тихом мерном журчанье под мельничным настом уже слышалась не всегдашняя инерция реки, а скрытая страсть талых вод…
XV
– Ну, за кого ты воюешь, жидкая твоя душа, говори! – подвыпив, приставал к Антону старший брат Кондрата Дидука прапорщик Григорий. – Молчишь? Молчишь, потому как ты без идеи, без веры живешь, лопоухая живность! Нету у тебя хребта, жидкий ты весь… Таскаетесь с Кондрашкой по гульбищам, а того не видите, как силы наши, казацкие, растут, как ширимся мы. Вот уже Деникин-батюшка со своей великой доброармией на самом пороге Кавказских врат. Не дело нынче гулять, ибо готовиться надо, готовиться! Ударим по большевистской башке – ух! Пойдет рев по Тереку… Вояки из этих большевиков, что из тебя, ничего не стоящие. Видал их в деле? Увидишь. Доброармия их на котлетку порубит. Голь босяцкая, крошево-месиво… Больше соплей от них будет, чем крови. А ты пей, лопоухий, пей за здравие Войска Терского, за атамана нашего нового, братушку Бичерахова… Чтоб все чином да ладом у него получилось… Пей!
Антон покорно пил, с жалостью к себе думал: "И то правда: жидкий я, куда кто льет меня, туда и льюсь… Цаголова да Савицкого слухал – верил; только они правду говорят. Потом Гаппо слухал – тоже верил. Теперича вот Григорий каждый день к своей идее приобщает – тоже верю… Только ж не по нутру мне его идея, воевать мне совсем даже расхотелось. Домой бы мне. Самый раз: сев скоро…"
С приходом весны Антон затосковал, вспомнил станицу, Гашу, мать. Но вся семья Дидуков, словно сговорившись, пугала его неминуемым судом, уговаривала остаться, а средняя из сестер Дидучек, Марья, навязчиво липла к нему со своей любовью. Была она девка собою ладная, лицом приятная. И Антон оставался…
Архонцы сеялись… За станицей над неоглядными полями струился парок. Лиловели, убегая к зыбкому горизонту, дали, и, сверкая, красуясь бело-голубым нарядом, высились на юге первозданной чистоты и свежести горы. В глубоких расщелинах, змеившихся от вершин книзу, копился недосягаемый вешнему солнцу снег. Холодно и важно глядел со своего серотуманного пьедестала Казбек. Расхаживая за плугом по земле Дидуков, Антон ощущал на потном лбу его студеное дыхание. Весной на Кавказе всегда так: солнце уже высоко и греет крепко, но побежит с гор ветерок и окатит вдруг леденящей прохладой. "Вот такая и моя судьбина – холодом подыхивает", – с суеверной боязнью думал Антон.
Работа на чужой земле не веселила Антона. Ходил он вялый, громко сплевывал в отвалы жирной архонской земли горькую с похмелья слюну. Также вяло без русла текли и его мысли: но будь этой заварухи – сидеть бы ему дома. Перебился как-нибудь, а пай засеял… Глядишь, и стал бы на ноги, хозяйством обзавелся. А там, гляди, и Гашку за него б отдали… Чего только на земле не сделаешь…
Вот она лежит перед ним, бескрайная и цветистая весенняя земля. И гордая, и покорная, ждущая семени, чтобы рожать для человека хлеб. Хлеб, в котором вся жизнь рода людского, его кровь, его плоть; перед ним даже золото склоняется, потому что блеск его – только отражение блеска ядреного хлебного зерна. Нет хлеба – и золото тускнеет, теряет силу и власть. И чего б, кажется, ни сделал для земли, как бы ни холил ее, чтобы она рожала, рожала для тебя хлеб, поила тебя силой и властью. Но нет – не своя она! Не дают ее любить, холить. И плоды свои отдает она другому.
Антон растирал на огромной ладони сырой маслянистый комочек почвы: от него пахло только плесенью и прелой травой, и не было настоящего запаха земли – запаха степных просторов и холодной свежести гор. И становилось тоскливо. "Неужто не хватит земли всем?!" – еще и еще раз думалось Антону. И, сам не замечая того, он принимался рассчитывать и прикидывать: вот если только Дидучью землю поделить на паи по пять десятин, и то целых пятнадцать семей смогут жить на ней, иметь к столу верный кусок хлебушка. А таких как Дидуки – ой, сколько! А есть и побогаче вдесятеро. А если взять еще и осетинских баделят Тугановых, Кубатиевых, Абисаловых… И выходило по расчетам, что… большевики не врут. Но тут Антон хмурился, плевался. С закипающим сердцем вспоминал кузнеца-молоканца, легко, как кутенка, швырнувшего его на дорогу, враждебные взгляды рабочих, прожигавшие ему спину, когда он ехал с товарищами по окраинам или заглядывал на заводские дворы… Нет, брешут: не дадут они земли казаку, человеку из того племени, которое отвеку держало за собой чужие земли! Видно, правы братья Дидуки: за своих надо держаться…
Думы брели и брели, спотыкаясь, цепляясь за кочки памяти, и опять против воли Антон то оказывался лицом к лицу с Цаголовым, то вспоминал большевистские листки, которых в бытность во Владикавказе ему немало пришлось посдирать со стен. Снова плевался.