355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Храпова » Терек - река бурная » Текст книги (страница 14)
Терек - река бурная
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:38

Текст книги "Терек - река бурная"


Автор книги: Лариса Храпова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

К вечеру она снова решилась: не домой! Уж лучше в самое пекло неизвестности, лучше туда, где хоть чуть светит надежда, – найти, отбить, спасти свою долю.

…Попасть в город со стороны Владимирской слободки было уже невозможно: казаки, захватив ее, перекрыли проходы в улицы окопами, и дозорные, оставленные кое-где, перепившись, стреляли в сумерках по любой живой мишени. Поэтому-то Гаша переехала за городом обмелевший Терек и попала с севера в одну из улочек Курской слободки. Там, пробираясь в кромешной тьме по каким-то канавам, Гаша оступилась и, падая, разорвала о проволоку шею, от уха до самой ключицы. Кровь полила такая липкая и горячая, что Гаша, испугавшись, закричала. Люди оказались совсем рядом: повыскакивали из-за ворот (как будто сидели там наготове), из канав, оказавшихся окопами. Гашу окружили со всех сторон, помогли вылезти. Мужские голоса вокруг галдели:

– Кто такая?

– Не нашенская, видать…

– Чего шаталась?

– Я за ней с самой заставы слежу: идет кто-то, баба ли, мужик – не разберу, а чую – не наш человек, потому как тропы промежду окопов не знает, идет наугад…

– То-то наугад, покалечилась… Кровищи из нее – руки перемарал…

– Баб наших разбудить что ль? Помогут…

– В штаб ее – неизвестно чья личность. Может, подосланная.

– В штаб, знама… Там и Ольгуша со своим красным крестом поможет…

В домике, куда привели Гашу двое курских парней и старик-железнодорожник, было людно. У ворот стояли кони, во дворе и у парадного крыльца толкались вооруженные мужики, а в самом доме, видно, шло какое-то спешное заседание. Гашу провели через комнату, где вокруг стола с большой картой стояло несколько мужчин. Прямо напротив одного из них на стене висела жарко горящая семилинейная лампа, и Гаша успела разглядеть черные усы под горбатым носом и огромную шевелюру круто кудрявых волос.

В комнатке рядом, где в углу стояло несколько винтовок, а на широкой плите, застланной клеенкой, лежали клочья ваты и белых тряпок, девка одних лет с Гашей, широколицая и глазастая, в застиранном платочке с красным крестиком, принялась перевязывать ей шею, а человек со скрипучими ремнями через плечо – один из тех, которые только что были за столом с картой, – пришел допрашивать ее. Гаша не видела его, потому что девка, перевязывая, упорно поворачивала ее лицом к лампе, висевшей в простенке, и человек все время оказывался за спиной. Гаша плакала скупыми слезами, сморкалась в подол нижней юбки и отвечала на вежливые расспросы с такой откровенной озлобленностью на судьбу, что человек уже через пять минут убедился в ее абсолютной искренности. Уточняя детали, он спросил:

– На коне, говоришь, приехала? А где конь? Тебя же без него задержали…

– А никто меня не держал, сама я покликала, как в яму свалилась, – досадливо дернулась Гаша. – А коня я в крайней хате, подле церкви, бросила. Там еще баба брюхатая есть, с хлопцем за ворота вышла, спужалась, не хотела на сохранность коня принять, да хлопец – Аверкой его кликала – уцепился… Спортит он мне коня, чую… А фамилия той бабы Казаркина… Я нарочито спросила, чтоб животину вернуть, как обратно ехать стану…

– А правду говорит, – вступилась девка. – Есть такие Казаркины возле церкви; муж – на "Алагире"[17]17
  Алагир – так в обиходе назывался свинцово-цинковый завод, переведенный из Алагира во Владикавказ незадолго до первой мировой войны.


[Закрыть]
мастером, а она в положении… А еще у них Аверка – подросток… Имя редкое…

– Обыщите ее, Ольгуша, для собственного спокойствия и оставьте при себе, завтра видно будет.

– А я вам што, купленная? При себе оставь! – крикнула Гаша. – Мне итить надо, казака моего шукать. Помогли – на том спасибо, а держать меня неча…

– Дурная, куда пойдешь в темень! – сказала Ольгуша, когда человек, не слушая Гашу, крепко закрыл за собой дверь. – И где он, твой казак? Небось и этого доподлинно не знаешь?

– Не знаю! И куда попала, не знаю: белые вы чи красные!? Потому как мне все одно… Я мою долю шукаю, а тут хочь передушитесь, – глотая слезы, говорила Гаша.

– Ох, и темная ты, казачка! – с сожалением сказала девка и деловито прибавила:

– Ну, давай я тебя обыщу, потом вон лезь в угол, за плитку, да спи..

– Проваливай, милосердная! Ишь, лапать она меня станет… Ишь ты!

– А ты не очень! С мамкой так можешь разговаривать. Не то покличу сейчас часового-красноармейца, он тебя как надо обсмотрит. Когда речь идет о защите революции, у нас нет никому пощады. Ясно? Давай, повертывайся!

Голос у девки был так строг, а слова такие непростые, что непривычная робость вдруг сковала Гашу. Враз высохли слезы, исчезла саднящая боль в шее. Растерянная и подавленная стояла она, пока "милосердная" перетряхивала и выворачивала ее одежду, ловкими сухими ладошками шарила за пазухой, ощупывала пояс юбки. Потом она отпустила Гашу и, сев на табурет перед плиткой, принялась рвать и заворачивать в бумажки клочки ваты. В ее молчании пристыженная Гаша чуяла недружелюбие, и предательская робость ее все усиливалась. Из своего угла она хорошо видела лицо Ольгуши. В свете лампы оно казалось, совсем голубым, матово-прозрачным, как фаянс; под глазами до самой середины щек лежали стрельчатые тени от ресниц. "Не сыто живет, лицом бескровная", – со злорадной удовлетворенностью соперницы подумала Гаша. А то, что девка эта – соперница ей, Гаше смутно подсказывала интуиция. Как и она, Ольгуша по характеру – заводила, хозяйка на своей улице, чужого мнения не привыкшая слушать. "Подумаешь, атаманша, – размышляла Гаша, – лицом-то ей далеко до меня, да и станом не так вышла…" И, постепенно осмелев от утешительных сравнений, она решилась заговорись:

– А ты чья же будешь, милосердная?

Ольгуша, не поднимая головы, откликнулась с достоинством:

– Я здешняя, с Воздвиженской[18]18
  Ныне улица Августовских событий в гор. Орджоникидзе.


[Закрыть]
улицы, слесаря Хомутова дочка… Меня тут все пролетарии знают…

– А-а… этому милосердному делу обучалась где-либо?

Девушка помедлила с ответом, и Гаше показалось, что вопрос чем-то задел ее.

– Нигде я не училась… Чего привязалась?

С улицы послышались далекие выстрелы, сначала ружейные, потом дробно протекал пулемет. Ольгуша вскинула голову, насторожилась, подалась вся в сторону зияющих черных окон. Гаша смотрела туда же, испуганно прижавшись к стенке.

Через минуту Ольгуша сообщила:

– Возле Апшеронского собрания добивают контру. Молодцы наши, не отдали вокзала! Да и на нашу улицу с моста не пропустили… Ох же и было там, когда казаки с Московской прорвались…

Тут, взглянув на казачку, она запнулась и замолчала, рассердившись на себя. Но возбуждение, вызванное воспоминаниями о событиях прошедшего дня, не проходило, и Ольгуша через минуту заговорила снова, правда, на другую тему.

– А насчет учиться – так учиться я буду непременно. Вот добьем контру – первым делом иду учиться… На доктора!

В глазах ее, вскинутых на Гашу, блеснул такой огонек, что та сразу поняла, что у Ольгуши это такое же заветное, как у нее любовь, и, как ни смешно ей показалось: баба – доктор! – она удержалась от улыбки, серьезно сказала:

– Ай баба дохтором бывает?

– А то как же! – охотно откликнулась Ольгуша. – Еще как бывает… Только трудно ей, конечно… Царизм женщину никак не хотел учить, тем более, если из простого народа… Вот почти и не было у нас женщин-докторов. А теперь – другое дело…. Власть будет наша, пролетарская. Понимаешь, какую жизнь мы на земле устроим?.. Перво-наперво будет полное равенство наций, мужчин и женщин, рабочих и крестьян… А потом… – затронув, видно, любимую тему, девушка не могла уже остановиться. Слова ее порой были так похожи на те, которые говорили дядька Василий, Мефодий и Марфа Легейдо, что Гаша, забывшись, слушала ее с таким же удивлением и интересом, с каким, бывало, слушала их.

А за окном в суровом молчании шли и шли куда-то по направлению к центру люди, в одиночку и группами, все одинаково суровые и сдержанно-возбужденные. В центре и где-то на юго-восточном краю города хлопали выстрелы; они то становились явственней, то глохли, вновь удаляясь. Ольгуша перестала прислушиваться к ним и все рассказывала про свою Курскую рабочую слободку, про отца – лучшего слесаря в железнодорожных мастерских, про митинг, посвященный открытию четвертого съезда, про вагон-штаб нового Чрезвычайного комиссара, который нынче переселился вот сюда, в этот дом. Она знала так много и рассуждала о войне, революции, съезде так деловито и по-домашнему просто, что Гаша, заслушавшись, вновь как-то оробела перед ней.

День у Ольгуши был переполнен событиями, а поговорить, несмотря на то, что кругом были люди, не удалось ни с кем. И вот теперь она, как одержимая, разговорилась перед незнакомой девкой, да еще казачкой, бог весть как попавшей сюда, в самое сердце организующейся красной обороны. Впрочем, рассказывая, она внимательно следила, как девка реагирует. А та – ничего, слушает, скособочив забинтованную шею, только глаза блестят. Всего один раз и перебила вопросом:

– А ты как же сюда попала, мобилизовали ай сама?

– Сама. А то как же? – удивилась Ольгуша. – Утром до дома доктора Питенкина раненых привели: Степана Андреича, с "Алагира" мастера, да еще двух парней с Тарского проулка – они первые схватились с контрой, подняли всех на ноги и не пустили казаков в нашу улицу… Привели, значит, а доктора с вечера дома нет… Ну, а я тут случилась с подружками. Порвали мы косынки, перевязали… У Степана-то Андреича рана тяжелая, под самое сердце угодили, гады!

– Помер? – выдохнула казачка.

– Пока не помер… А помрет. У него четверо ребят, да баба легкими хворая, да старуха еще… Ну, вот, перевязали, я и говорю девчатам: айда до немца-аптекаря за медикаментами – их еще много нам понадобится. Девчата мнутся, не даст, говорят… Немец тот пузатый взаправду – шкура страшная, за копейку удавится. А я говорю: айда! Ну, пошли. Я впереди, руку на поясе держу, будто наган в кармане. Вошли прямо в квартиру – аптека с улицы ставнями закрыта была. "Именем революции!" – кричу и прямо на немца наступаю. Он туда-сюда… Девчат много, придушат, думает. И давай выкладывать… Все забрали – вата, бинты, видишь? А вот йоду мало… – Оль-гуша любовно потрогала пальцем пузатый пузырек, стоявший на краю печки, и стала бережно засовывать его в свою самодельную санитарную сумку.

– Ну, вот и доставили мы это все сюда, как узнали, что комиссар со штабом из вагона переселяется… Тут оно сохранней, а девчата утром прибегут… А комиссар-то меня в обед увидел… – Ольгуша на секунду примолкла, покосилась на казачку, будто оценивая, стоит ли перед этой хвастать, и не удержалась, сказала, чуть понизив потеплевший голос:

– Похвалил, и даже ручку пожал: "Молодец вы, говорит, товарищ Хомутова… После войны непременно учиться пошлем… Врачом, говорит, наверное, быть хотите!.." А я: "Конечно, товарищ Серго, доктором!.."

– Это не тот, гривастый, который там атаманит? – кивнула Гаша на дверь, за которой шло совещание.

– Ну да. Черноусый, кудрявый… Приметила? Он такой, его сразу приметишь…

– Я про него слыхала. Зарженикидзев ему фамилия?

– Орджоникидзе, темняха ты деревенская! – беззлобно прикрикнула Ольгуша и тут же спохватилась:

– А откуда слыхала?

– Гуторили у нас… Я, как про бичераховский бунт прознала, до Легейды кинулась, ну а он говорит: "Ах, гады золотопогонные, как они нас упредили… Как раз под четвертый съезд подвели… Знаешь, гуторит, в городе на этой неделе съезд открывается… Сам Чрезвычайный комиссар Зерженикидзев…" чи как его там – може, он верно сказал, да я не расслышала…

– Стой, стой! – строго перебила Ольгуша. – Кто этот Легейдо? Говори…

Гаша стала рассказывать про Легейдо и Савицкого все, что знала, очень довольная, что заинтересовала, наконец, всезнайку-атаманшу.

– А они и мне листовки дали, чтобы в церкви раскинула… В тот самый раз офицерье с пулемета по людям пальнуло, у нас тогда двух убило да двух ранило, – хвастливо заключила Гаша.

– Листовки, говоришь, раскидывала? – переспросила Ольгуша, недоверчиво разглядывая казачку.

– Может, думаешь, брешу?! – возмутилась Гаша. – Да я тебе всю ее, ту листовку, перескажу, одну я для себя спрятала, и теперь за образом лежит. – И, закрыв глаза, она начала нараспев, как читают заики или малограмотные: – "Помните, казаки, что не большевики, а контрреволюционеры – старые царские генералы да полковники – начали гражданскую войну на Тереке…"

Ольгуша не перебивала, глядя на Гашу со все возрастающим интересом. Когда Гаша с подъемом произнесла заключительную фразу, она снова принялась выспрашивать про группу Савицкого, про станицу, и все покачивала головой, приговаривая:

– Значит, правду батька говорил… Значит, правду. Трудовые казаки – наши люди…

Наконец доверительным шепотом спросила:

– Как же ты все-таки ехать решилась? Крепко так любишь?

– А как же! Я такая: уж ежли что надумала – хочь в тартарары кинусь!.. Не поедь я, он сдуру женится – вот и пропала доля, и его, и моя, – со вздохом сказала Гаша.

Ольгуша стала расспрашивать про Антона: красивый ли, как насчет революции настроен, согласны ли его родители на брак.

Гаша, рассказывая, не заметила, как очутилась подле печки, рядом с Ольгушей, как взялась за вату. Заворачивая пакетики, они просидели до полуночных петухов; беседа лилась негромко, непринужденно, как у закадычных подружек, встретившихся после долгой разлуки.

Меж тем за стеной, отделявшей девушек от штаба, намечался план, решивший позже судьбу Советов во Владикавказе.

Проведя первое совещание штаба, Чрезвычайный комиссар уехал в Кадетский корпус, куда в первый же день событий перебрались делегаты съезда. После полуночи он намеревался возвратиться в свою квартиру на Воздвиженской, где назначено было заседание партийного городского комитета. Но уже через несколько часов многочисленные фронты разыгравшейся баталии отрезали все ходы и выходы с Курской слободки. Из корпуса пробрался лишь командир молоканской самообороны Кувшинов. В облатке широкого пояса принес он от комиссара записку, в которой тот рекомендовал на пост начальника штаба обороны Якова Петровича Бутырина.

Решение об утверждении Бутырина было вынесено на рассвете при далеко не полном составе комитета: многие его члены так и не смогли разыскать в кутерьме новое помещение.

Уже утром удалось собрать боевых командиров, большевиков и беспартийных; важно было, чтоб все они знали о прежней жизнеспособности партийного комитета, представляли общую обстановку в городе и в области.

Сидели в комнате с закрытыми ставнями, куда время от времени долетали с Молоканки и Шалдона отзвуки пушечной пальбы. Коптящий фитиль лампы, в которой давно выгорел керосин, давал слишком мало света, чтобы без труда можно было что-то рассмотреть на потрепанной карте Владикавказа, разостланной на рабочем столе Серго. Гегечкори, Кувшинов, Митяев. Огурцов и другие командиры вместе с членами комитета Орахелашвили, Ильиным, Никитиным стояли над ней вокруг стола, наблюдая за тонким гибким пальцем Бутырина, энергично чертившим по каналам улиц и границам слободок.

Говорили мало. Обстановка была слишком сложной, чтобы сразу разобраться во всех деталях; старались до конца уяснить пока одно: на чем сосредоточить силы, где готовить мятежникам главный удар. Таким местом могла быть Курская слободка. Здесь вокзал и по существу вся промышленность города – "Алагир" и мастерские, которые могут и должны наладить производство снарядов, патронов и прочего: здесь, наконец, пролетарское население, которое уже вчера показало, на чьей оно стороне и на какие дела способно. Соображения эти, высказанные Бутыриным и Орахелашвили, энергично поддержал Огурцов:

– Я сам курчанин, – не поднимая глаз от карты, с явной гордостью произнес он, – и я хорошо знаю: крепкие здесь люди, большевистский комитет не ошибется, возложив на них главную тяжесть борьбы с мятежниками… Направляйте меня в любой конец слободы…

Бутырин резким движением руки поправил очки в тонкой оправе и, быстро взглянув на молодого командира, сказал хриплым от бессонницы голосом:

– Мы думаем, товарищ Гегечкори займется вокзалом, вы же с Митяевым – входами в слободку со стороны центра… Вы, товарищ Кувшинов, отправитесь к себе на Молоканскую слободку – охрана съезда ляжет на вашу самооборону и отряд керменистов… А штаб немедленно займется созданием в помощь вам добровольческих отрядов из населения…

На заре Гашу разбудила стрельба и тяжелый топот в соседней комнате. Где-то недалеко коротко бухнула пушка, и весь дом тревожно задребезжал. Гаша в испуге вскочила с пола, где спала рядом с Ольгушей, стала озираться. Ольгуши не было, исчезли ружья из угла. Две незнакомые девушки поспешно сгребали с печи пакетики с ватой и бинтами. Со двора хриплый голос торопил их:

– Скорей, девчата! Уходим… С алагирцами пошли!

Прибежала с улицы Ольгуша. Губы у нее слегка дрожали, из-под косынки с крестиком выбилась льняная прядка волос.

– Договорились с Огурцовым, с ним пойдем… Казаки с осетинами на улицу Льва Толстого прорвались, с пушками… Слышь, палят? Батька мой со своими железнодорожниками ушел, им вокзал оборонять… А нам с нашими самооборонцами оставаться. Айда!

Ольгуша распихивала пакетики в карманы юбки, за пазуху, в сумку. Достала из духовки зачерствелый кусок хлеба, протянула Гаше:

– Ты пожуй, пожуй, силы нам на весь день приберечь надо…

Гаша, не думая, что делает, отломила корку, остальное спрятала в платок и завязала его вокруг пояса. Так же, не успевая соображать, выскочила на улицу следом за Ольгушей, энергичной и отчаянной, с поджатыми губами, с застывшей в голубых глазах решимостью.

Яркое утро разгоралось над городом. Солнца, только что вынырнувшего из-за края хребта, не могли затмить даже клубы дыма, сырого, точно подмоченного росой, поднимавшиеся где-то над Шалдоном и Нижней осетинской слободкой. Залитые свежим светом улицы с резкими тенями вдоль домов были полны жизни. И эти улицы давно не знали настоящего мира – с душевным покоем обитателей, с веселой перекличкой детворы, с ласковыми переборами гармоник под девичьими окнами. Мировая война и революция принесли и сюда тревогу, слезы, лишения. Но никогда еще здесь не свистали пули, снаряды не разворачивали крыш и кованые сапоги не вытаптывали муравы под заборами. Застоявшаяся в улицах тишь словно все еще не хотела поверить в свой конец. В саду городской больницы, захлебываясь радостью, щебетали птицы, сдержанно шумел Терек, во дворах перекликались соседки.

Противоестественно и чуждо, плохо воспринимаемые сознанием, врывались в эту гамму мирных обыденных звуков далекие и близкие выстрелы, раскаты взрывов, резкие голоса, выкрикивавшие слова военной команды.

По всей Воздвиженской пламенели вывешенные над воротами флаги, кумачовые платки и просто куски материи, еще сырой от краски. Всей душой пролетарского детища поняла Ольгуша этот знак смертной решимости: курские слобожане – металлисты с завода "Алагир", рабочие железнодорожных мастерских, путейцы, кустари, – не сговариваясь, в едином стремлении защитить свою революционную свободу, свои очаги и своих детей, приготовились к бою. Став среди улицы, Ольгуша крикнула Гаше срывающимся от восторга голосом:

– Что будет-то, что будет нынче! Люди-то к смерти за жизнь сготовились!..

Бездумно побежала Гаша вслед за Ольгушей. Ее захлестнул прилив лихорадочного веселья, такого же, какое испытала она когда-то на базаре, в его пестрой сутолоке, крике и гаме.

На углу, где Воздвиженская, огибая бугорок, искривляется, а пересекающая ее Госпитальная сбегает под откос к Тереку, строили баррикаду. Мальчишки и бабы с грохотом волочили кадки, железные кровати, столы. В кучу уже были свалены фонарные столбы, дощатый настил тротуаров, сорванные с канавок мосты. Снизу, от реки, везли в телегах щебень и песок. Оттуда же доносились выстрелы; стреляли из Владимирской слободки.

Разыскивая проход, Ольгуша с Гашей приостановились у каменной ограды госпиталя. Красноармеец с сумасшедше-веселыми глазами, в картузе, сбившемся на самый затылок, стоя на ограде, командовал охрипшим баском:

– На правый бок, к фонарю, надбавь еще! Бабуся, клади свой стул туда, не бойся! Распрекрасно об него контра коленку расшибет. Эй, пацан, юный защитник революции! Не жалей свой самокат, толкай его до кучи… Ой же вы, гражданская публика, и слушать-то организованно не умеете! Эй, женщины-дамочки, куда?! Тот угол не тронь! Там, я сказал, проход будет. Нужен сюда один тяжелый большой предмет… Стой, я говорю!

Красноармеец спрыгнул с ограды, сметая на девок тучу белой пыли, побежал к кучке баб и стариков, сбившихся у дыры, зиявшей на Госпитальную улицу. Там горячо спорили. Мещанин в соломенном котелке, с щеголеватым вишневым костыльком через руку, утверждал, что никакого прохода не требуется. Баба в розовой кофте с цветочной кадкой в руках лезла наверх и кричала, что делать надо, как командир велит.

– Знаем мы этих самозванных командиров! Еще неизвестно, что он понимает в военном строительстве… Я в японскую войну воевал… я…

– Это кто тут стратегом объявился! – бурей налетел на него красноармеец.

– Вы не смеете на меня! – тонко дрожа усами, крикнул мещанин. – Я на алтарь революции свою лучшую обстановку принес! – Он ткнул костыльком в видневшийся из кучи угол тяжелого орехового буфета с явными следами шашеля на нем. Победно оглянулся, но кругом только сдержанно засмеялись. Баба в розовой кофте зло крикнула сверху:

– Старье приволок из сарая! А мы для революции мужьев и сынов не жалеем! Вон они на передовой бьются… Иди туда, боров! Молодой еще, а за тылами отираешься…

Красноармеец дипломатично проглотил улыбку, примиряюще сказал:

– Не черед для скандалов, граждане. Все мы на передовой, тылов нынче нема… А шкаф ваш, гражданин, очень даже хорош: как раз бы им проход затулить… А ну, дамочки, попробуем его вызволить…

– Зачем, зачем? – пролезая вперед, вмешался старый осетин в войлочной шляпе, с жетоном извозчика на отвороте парусинового пиджака. – Зачем будем ломать? Раз трудил, снова трудил – долго будет… Я знаю, как делать. Мой фаэтон есть – хорош фаэтон. Большой – во! Господа уважали ездить, теперь им пусть на тот свет ездут. Пойдет?

– Самый раз, гражданин!

– Да ты что это, Солтан, сбесился, старый? – закричала баба в розовой кофте. – Ты на него всю жизнь копил, на чем зарабатывать станешь-то, ребятню чем кормить?

– Зачем волновать, соседка? Контра пришел – меня убил, ребятню убил – зачем будет? Айда, помогать катить будешь…

Баба с осетином побежали к противоположному углу. Ольгуша крикнула красноармейцу:

– С Воздвиженской на Льва Толстого проход есть?

– Бегите, сестрицы, по левую руку. Проходы будут, если не завалили, бой ведь спозаранок идет… Лезет контра напропалую, пьяные… Полковник Би-гаев с осетинской сотней к ним подошел… Держитесь по левую.

Тут Гаша неожиданно застроптивилась, одумавшись:

– А чтой-то я к тебе прилепилась? Чисто репей до собаки. Мне, чай, жизнь не надоела, куды я в пекло за тобой?! Мне лучше вертаться, да на коня, да до дому.

– А еще хвалилась: я такая, я решительная, – принялась стыдить Ольгуша. – А может, твой-то казак где-то кровью истекает, лежит!.. Может, он и тут, среди наших?.. Эх, ты! А любишь, говоришь!

Но дальше уговаривать было некогда. Отряд, к которому прикомандировалась Ольгуша, уже скрылся за первым кольцом укреплений. И она побежала, махнув Гаше рукой, не то прощально, не то досадливо. Гаша хотела бежать в обратную сторону, но налетели две бабы, тащившие тяжелый передок от брички, закричали:

– Подсобляй! Чего рот разинула?

Гаша, растерявшись, впряглась. Одна из баб, разглядев ее, удивилась:

– Не нашенская, гляди! Откуда тебя занесло? Не с Шалдона ли?

– Нонче всех откуда-то заносит! – с неожиданной обидой огрызнулась Гаша.

Через пять минут вернулась расстроенная Ольгуша.

– Не пройти там! Все уже закрыли… Теперь только через Офицерскую попробую! – и кинулась в проход, к которому уже подкатывали огромный, с кожаным капюшоном фаэтон. Мелькнул белый платок с крестиком, белесая косичка под ним. "Даже не покликала, – с закипевшими слезами обиды подумала Гаша и вдруг отчетливо поняла: это сама судьба от нее убегает. Поняла, рванулась, крикнула сорвавшимся голосом:

– Стой, Олюшка, погоди!..

XXIV

Уже третий час отряд курской самообороны, руководимый Павлом Огурцовым, и взвод красноармейцев, из тех, что вырвались из Соколовского окружения, вели бой на перекрестке улиц Офицерской и Льва Толстого, запирая один из выходов на Курскую слободку. В двухэтажном угловом особняке, который они занимали, давно вылетели все стекла, дымилась крыша, развороченная снарядами. Дружинники, вооруженные кто чем – боевыми карабинами, охотничьими централками, наганами, – разместились на первом этаже, охраняя парадный и черный входы в дом. Красноармейцы, вооруженные пулеметом, орудовали на втором этаже. Отсюда через окна простреливались вдоль обе улицы до самого угла Воздвиженской, где высились наспех сооруженные валы из мешков с песком, из кукурузных сапеток и ящиков. Казаки, выскакивающие с Гимназической и с соседних проулков на улицу Толстого, попадали под перекрестный огонь: в лицо – из-за вала, в спину – из окон желтого углового дома.

К обеду одна из лучших Сунженских сотен, только что подошедших на помощь мятежникам, была брошена на желтый особняк на перекрестке. Из двора кирки, что стояла наискосок от особняка, на углу Гимназической, выставилось черное жерло полевой пушки. Уже через четверть часа прямым попаданием был разрушен простенок между крайними окнами на втором этаже, разбито межэтажное перекрытие у самой лестницы.

Ольгуша едва успевала перевязывать раненых, которые получив "заплатки", тут же хватались за оружие. Гаша оказалась плохой помощницей. Забившись под лестницу, она тряслась в липком ознобе, считая минуты, как ей казалось, последние в ее жизни.

Снаружи, в стену напротив, со свистом впивались пули, над самой головой невыносимо грохотали сапогами красноармейцы, громыхал перетаскиваемый от окна к окну пулемет.

Вначале Ольгуша пыталась вытащить казачку из ее укрытия, но та только забивалась глубже.

– Боязно! Поди сюда. Ольгушка! Аль в тебе страха нет? Брось ты их…

– Страшно, а то как же! – долетал сквозь грохот и треск Ольгушин голос. – Да люди ж тут, все мои соседи, как же это я их брошу…

Ближе других к Гаше стоял, сутулясь у смотрового оконца в парадной двери, сухопарый пожилой рабочий с кирпичным румянцем во всю впалую щеку. В дымном снопе света, падающем из оконца, Гаше видна была одна его щека, морщинистое ухо и клок полуседых волос, выбившийся над ухом из-под замусоленной кепки. Стрелял он из обреза с закопченным ложем неторопливо, как и все, экономя патроны. И всякий раз после выстрела крякал, без суеты приседал на корточки, чтобы зарядить обрез. Гашу он вовсе не замечал, будто и не было ее рядом. Остальные пятнадцать человек разместились с Огурцовым у окон в большой угловой комнате.

Когда где-то над головой разорвался первый снаряд, Гаша с криком кинулась к двери, которая вела во двор. Но дверь была завалена, и она с ужасом повернула обратно. По лестнице, гремя пустым ведерком, сбегал красноармеец.

– Сестрица! – крикнул он. – Воды со двора шибче! Пулемет плавится… Ба-а!? – и замер с протянутым ведерком.

Гаша, как ни была испугана, тотчас узнала его. Широкое, закрапанное веснушками лицо, желтоватые волосы, глаза в веселом прищуре – тот самый, которого зимой на базаре она перевязывала своей капкой. А он обрадовался, будто родню увидел:

– Ба-а! Казачка из Николаевки!.. Запомнил тебя, уж больно красавица, да и добро мне сделала… С нами ты?! Я тогда уже чуял – быть тебе с нами… Вот же есть чудеса на свете…

Приглядевшись, он увидал, как в глазах у девки мечется страх. Вспомнил и свою первую встречу с огнем, свой страх; сказал так просто и деловито, как о деле вполне естественном:

– В таких случаях перво-наперво надо делом заняться, оно за делом-то и про страх забудется… Ну-ка, дверь отвалим, там во дворе дыру с водой давича видел…

Непослушными руками Гаша ухватила за ножку стол, потянула на себя. Красноармеец помог ей. Через минуту они вдвоем разобрали баррикаду, и парень пинком ноги распахнул дверь. В ту же секунду со двора грянул выстрел, и пуля жигнула где-то совсем рядом. Гаша отпрянула назад.

Прибежал Огурцов, распоясанный, со слипшимся на лбу рыжеватым чубом. Присев на корточки, быстро глянул во двор, сказал скороговоркой:

– Из подвала стреляли, гляди-ка вправо, на теневую сторону… Видать, хозяйский сынок. Говорил ведь, когда позицию занимали, – пристрелить, гада! Поделикатничали: не известно-де каких он намерений человек…

– Сука! – со смаком ругнулся красноармеец. – Чуть было девку за водой не послал… Держи его на прицеле – я мигом… – Взмахнув ведерком, он перепрыгнул каменные приступки и, пригибаясь, побежал через двор к яме, над которой согнулся поломанный водопроводный кран. В глубине ямы скопилась вода, вокруг стояла зеленая лужица.

Гаша, обомлев, глядела, как пули, поднимая фонтанчики пыли у самых пяток парня, догоняют его. Огурцов, обернувшись к парадному, крикнул сухопарому бойцу с кирпичным румянцем:

– Лапшин, сюда!

Лапшин, бросив свое смотровое оконце, подбежал – к двери. Вдвоем с Огурцовым, лежа на полу, они обстреляли подвал. Там в окне за решеткой затихло. Но когда красноармеец, зачерпнув воды, побежал обратно, выстрел грянул из второго, соседнего окна. Пуля пробила ведро, вода ударила тоненькой, остро сверкающей струйкой.

– Пали! – с бешенством крикнул Огурцов. Снова оглушительно бахнуло из двух ружей. Дым ослепил Гашу, а когда, мгновенье спустя, она опять увидела двор, весь залитый полуденным солнцем, в первом подвальном окошке ярко полыхнул огонек. Звука выстрела Гаша не услыхала – в этот миг все в ней, кроме зрения, словно омертвело. Она увидела, как боец на всем бегу отпрянул назад, будто налетел на невидимую стену, распрямился и начал медленно наклоняться вперед, запрокинув растрепанную голову. Вот он ближе, ближе к земле. Но рука, судорожно зажавшая дужку ведра, будто сама собой, собственной волей подалась назад и, как противовес, выпрямила тело. Парень невидящими глазами посмотрел на парадное, сделал шаг, другой и, качаясь, зажимая левой рукой смертельную рану в животе, пошел, не выпуская ведра. Из подвала выстрелили снова, но он, приняв еще одну пулю, продолжал идти, движимый последними усилиями угасающей воли.

Разжать ладонь, охватившую дужку, он уже не смог; он был мертв, когда ведро коснулось порога. Тело его, потеряв цель и направление, враз обмякло, повалилось к косяку, и Гаша, подскочив к двери, невольно приняла его на себя, еще теплого, трепетавшего. Ее потрясло это прикосновение, этот живой запах – пота и табака, который она знала по Антону, который любила, который снился ей в минуты тоскливых ожиданий. В невольном объятии человека, уже не бывшего для нее чужим, бабьему чутью ее раскрылся вдруг призыв к защите, к помощи. И до боли понятной стала Ольгуша с ее презрением к страху, рискующая жизнью во имя близких, родных ей людей. Опуская на пол тело бойца, Гаша ощущала, как рассасывается страх, сжимавший сердце, и как что-то новое, похожее и на скорбь, и на гнев, заступает на его место.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю