Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
– Конешно, говорят… Вон у Нищеретовых говорили нонче, что будто дядько Михайла какого-то осетина убил и ограбил…
– Ну вот… вот, видишь!.. Потерпи еще трошки, а? – Лиза, взяв голову мальчика на колени, долго гладила ее, чернявую, по-отцовски лобастую, долго и ласково нашептывала в мягкое ушко, почему отец не должен ничего знать…
…Злоба и ненависть окончательно разъели семью Савицких. Пока жив был отец, известный во всем отделе мастер-бондарь, сумрачный, но не злой и бесхозяйственный человек, презиравший богатеев, кулацкие замашки Савичихи, вышедшей из богатой семьи, как-то сдерживались. Ни ее жадность к деньгам, ни ее богомольное ханжество, ни даже неприязнь к старшему сыну, во всем удавшемуся в отца, никого особенно не ущемляли. Но вот хозяйство перешло в ее руки – и все страсти, еще более обмельчавшие с возрастом, вылились в злобно-мелочную тиранию близких. Средний сын Андрей, женившийся против ее воли на осетинке, воспитаннице бездетных Поповых, сразу же отделился, отстроив себе хатенку на другом краю станицы. Остальные пока жили под одной крышей, сохраняя видимость семейной близости. Сходились все вместе лишь за столом, и то не всегда: Василия и Михаила часто не бывало дома.
Но и за эти редкие минуты члены семьи успевали облить друг друга таким ядом вражды, что заряжались ею на многие дни. На взгляд постороннего ничего ненормального как будто и не происходило: молчали за столом из уважения к хлебу, как и положено в казачьей семье. Но в самом этом молчании клубилась смертельная, непримиримая ненависть. Выпрямившись, сидела с окаменевшим лидом старшая из сестер – Мотька; глядели куда-то в стороны Нинка и Машка. Старуха бесшумными кошачьими движениями хватала куски, беспрестанно крестясь и ханжески вздыхая. Евлашка сидел, мышонком приникнув к матери. Лиза ощущала, как дрожит все напряженное тело мальчика. Кусок не шел ей в горло. Расширенными неподвижными глазами следила она за мужем и деверем.
Вот они – и братья, и смертельные враги. У одного в голове думы о деле народном, о правде, добре. У другого – о чине, богатстве, которые нужно добыть, вырвать всеми существующими на земле способами.
Лиза хорошо помнила, как еще лет десять назад Мишка украл с проходившего по станице обоза бочонок с маслом и как Василий, схватив брата за ворот, единым махом кинул его в окно вместе с бочонком. А когда Мишка, хлипкий, визгливый и злобный, как волчок, бросился в хату с камнем в руке, Василий избил его под вой и причитания матери, обожавшей своего меньшого за хозяйскую сноровку.
За обедом братья, казалось, не видели друг друга. На лице у Михаила застывала гримаса злейшего отвращения, лишь краешки его сильно выхваченных, как у матери, ноздрей дрожали от сдерживаемого раздражения. Неподвижное изжелта-смуглое лицо Василия еще больше желтело и тяжелело, выражая полнейшее безразличие. О чем он думает в этот момент? Лизе казалось, только об убийстве Михаила. Об убийстве думал и деверь. Она с ужасом глядела на их пояса – с кинжалами не расставались оба. Громкий стук ложки, звук резко отодвинутой чашки казались ей началом драки…
Ночами, скрывая свои страхи и обиды, Лиза уговаривала Василия:
– Перейдем до моих, а?.. Хочь тесно, да спокойней…
Чаще всего Василий равнодушно отмахивался от нее:
– Отстань, баба! Куда среди зимы от хозяйства отбиваться… Уйдем – ни с чем останемся, а мне на прокорм вас с Евлашкой некогда нынче работать, времена идут боевые… Да и дом своими руками строил – не уступлю Михайле… Пусть он к черту идет…
А иногда, словно угадав ее страхи (вообще же до бабьих думок был недогадлив, нечуток), говорил:
– Мишки боишься? А должна же понять: подле логова легче бирюка подследить, когда кинуться надумает.
И Лиза снова давала себе зарок молчать, крепиться до конца. Горько было оттого, что Василий сам не видит, как ей тяжело, что не старается понять ее жизни. Совсем забыл о ней, о мальчишке, весь в свое дело ушел… Да и о деле этом с ней ни словом не обмолвится – не доверяет бабьему уму. Обидой исходило Лизино сердце, надрывалось от слез, от жалости к себе, к сыну, да и к нему, неласковому своему мужу; чуяла, что и ему нелегко: времена шли тяжелые, кровью, злобой налитые.
В их хатенку, стоявшую в дальнем углу двора, у самых огородов, ночами часто захаживали неизвестные Лизе люди. Василий подолгу сидел с ними, запершись в своей мастерской. А после был еще более хмур, неприступен, не замечал ничего вокруг.
Михаил меж тем все больше наглел. А с той поры, как приятель его Макушов стал атаманом и офицерье в открытую заявляло о своей власти в станице, он и вовсе заспесивился: ходил гоголем, щеголяя новой бекешей с дорогим каракулевым воротником, новыми хромовыми сапогами. Макушов поручал ему обстряпывать во Владикавказе свои делишки, от которых в случае удачи перепадало и Михайле. Лиза часто слышала, как он и свекровь шепчутся по углам, подсчитывая барыши.
– Будет тебе на Семена, он бугай безблагодарный – ему не настачишься, – недовольно бубнила старуха. – Свое дело затевай… Вон в Черноречке зерно задарма отдают, бездорожье приспичило. Смотался б туда, в город бы свез…
– Вы, мамань, не подбивайте меня на зерно, грошовое покуда дело… Тут момент угадать надо… Нонче курпей идет, овчины, шкуры. Армия наша растет, вон Терско-Дагестанское правительство нонче добровольческие сотни формирует на жалованье, да из туземцев задумано армию набирать – чем их одевать, обувать? Вот тут я им и на папахи, и на сапоги приберегу… Дела тысячные ворочать можно, – жадно захлебываясь, шептал Мишка.
– Иде ж они у тебя, те тысячи, чтоб ворочать ими? – плаксиво говорила Савичиха. Мишка коротко, давясь воздухом, хихикал:
– Надысь в Змейку еду – интендантский один, знакомец по полку, масла да спирт обещался достать… Огребусь с того дела – хватит и на другие. А завтра макушовский фураж повезу до городу – и тут, думаю, не опростоволосюсь…
"Ишь, хозяин! Лютей да лютей делается, жадюга. Глядишь, и вальцовку, как Макушов, отгрохает, – думала Лиза, не то осуждая, не то завидуя. – Умеют же люди. Богатеют. Взять вон тех Анисьиных да Бабенковых, да и Анохиных… Захудалые казачишки были, а за войну вон как поднялись… Заваруха – самое время для людей, которые пооборотистей. Один мой Василь не завистный какой-то, все б ему об людях да об людах…"
Как-то, вернувшись из церкви с субботней вечерни, Лиза застала в хате гостя – Евтея Поповича. Василий был заметно оживлен; он бросил работу в мастерской и даже чистый бешмет одел.
– Лизавета! – сказал он с такой непривычной для нее лаской в голосе, что Лиза обмерла. – Смастери-ка нам яишню да огурчиков к араке принеси. Евтей, вишь, на базаре в городе был, новостей привез. Посидим мы трошки.
Лиза с готовностью кинулась из хаты и только во дворе спохватилась: яйца-то в общем амбаре, огурцы в подвале, а ключи в большой хате, в боковушке, за печью висят.
Вечер был морозный, звездный, снег звонко скрипел под ногами. Со двора в "большой хате" огня не было видно. "Улеглась, кажись, карга; девки на посиделках гуляют, Михайла в городе, – прикидывала в уме Лиза. – Возьму ключи натихую… А, может, к Аношихе сбегать, призанять?.. Да ну ее! Раззвонит потом всему свету… Попытаю свои…"
Лиза бесшумно взошла на крыльцо, беззвучно открыла дверь в сени и проскользнула в боковушку. И тут замерла в страхе: в хате не только не спали, но, кажется, еще и выпивали. Из горницы через приоткрытую дверь вырывался яркий свет лампы-десятилинейки и доносились голоса Михайлы – стало быть, недавно вернулся – и Макушова. Прислуживала им за столом сама Савичиха.
Лиза, обессиленная, опустилась на лавку, прислушалась:
– Пейте, Семен Васильевич, пейте и во здравие, будьте гостечком. – сладкой птахой влипала в разговор Савичиха.
– Га! Я и то пью, хочь и горька ж она у вас, стерва, – гудел Макушов.
А Михайла, уже, видно, порядком выпивший, захлебываясь от возбуждения, болтал без удержу.
– Что касаемо политики, атаман-голубчик, то дела на ять идут! Наши под Гудермесом чеченцев лупцуют, ажник пыль стоит! Теперича уже и нам не долго ждать, тарарахнем по большевикам да по горцам – поминай их, как звали!
"Ах, господи, анчихрист-злодей, какие слова говорит-то! Идти мне надо-ть, покуда не увидели", – торопливо перекрестившись, подумала Лиза, но вспомнила, как ласково заговорил с ней сегодня Василий, и решилась: "А будь, что будет, возьму ключи. Вон они, у самого косяка под решетом…"
Она поднялась и сделала несколько осторожных шагов к двери. Голос Михайлы слышался еще явственней:
– Да, мы теперича не в одиночестве… Тереком, слышь, в Англии да во Франции заинтересовались. Посланник французов в Москву, Воган, чи как его там, слышь, у нас был, на малом заседании Терско-Дагестанского правительства, договор с ним по рукам били, француз деньгу большущую наваживал: "Хочите, говорит, через займ под гарантией Франции, хочите – через наличные из английского банка, который в Тифлисе…" Ну, а наши дураками не будь, "позвольте, гуторят, наличными…" Ну и тут же казаков с подъесаулом Медяником откомандировали в Тифлис…
Лиза ощупью нашла на стене решето, достала из-под него связку ключей и стала торопливо пихать их за пазуху. В этот момент с грохотом распахнулась ударенная пинком дверь, и Лиза обомлела, ослепленная и оглушенная.
– Ага, вот она, змея! Подслухивала! – пронзительно взвизгнула Савичиха. – А я-то чую, крадется вроде кто-то! Вот она, ползучая! Вот она!..
Старуха с ходу принялась хлестать сноху свернутым в жгут рушником. Подскочил и Михаил.
– Это Васька тебя подослал, стерва! А? Говори, гадюка красная! – кричал он, норовя попасть ей в голову схваченной со стола миской.
Лиза увертывалась, пятясь к двери на коридор. "Господи, хочь бы пропажу не обнаружили, подумают, что хотела украсть ихнее…", – думала она, прижимая руку к груди, чтобы не звякнуть ключами.
– Ату ее! Ату! Под сиськи ей, Мишка! – кричал, давясь смехом, Макушов, остановившийся на пороге горницы.
Очутившись во дворе, Лиза на миг прислушалась: не будет ли погони? Но Мишка, хлебнув на коридоре морозного воздуха, поспешил в хату… Громко звякнула щеколда. Лиза со всех ног бросилась к амбару…
Выложив из подола на верстак яйца и заиндевевшие огурцы, Лиза долго стояла в темных сенцах, стараясь привести себя в порядок. Но одеревянелые пальцы не слушались, и она никак не могла собрать под платок растрепанные волосы. Оцарапанная щека была липкой от крови; вытирая ее, Лиза занесла в ранку огуречный рассол, и теперь от боли готова была кричать.
Василий и гость сидели за пустым столом, тихо разговаривали.
– Ну, за смертью тебя посылать, баба, – сказал Василий, не оборачиваясь, когда она за его спиной на цыпочках прошла к печке.
Пытаясь хоть чем-то умерить его недовольство, она, бодрясь, сказала:
– Там вон Мишка прибыл, с Макушовым сидят… Говорит, будто хранцуз Вольгин Терек захотел купить… А они и продали. Медяник с казаками в Тифлис за деньгами поехали.
– Скажи Мишке, что новость его с бородищей… Вот Евтей уж конец той истории привез… Хлопнули Медяника ингуши, – нисколько не заинтересовавшись жениным сообщением, ответил Василий. Лиза вконец смешалась, но Евтей выручил ее:
– Ты того, бабонька, не дюже торопись… Я сытый… Нд… А Медяника со всей его стражей действительно ингуши израсходовали. Подстерегли на Военно-Грузинской с теми деньгами, в Галашки свезли, и там в снежной балочке и покончили… В городе нонче вся Управа на ногах, делегацию посылают трупы выкупать… Только ж не думай, Василь, что история эта закончилась… Они, державы те, Терек на том не оставят… Шакал завсегда чует, где пожива будет…
– Господи Исуси, что-то творится на свете, – вздохнула Лиза. – И батюшка в службе нонче на супостатов кару божью призывал…
Василий нетерпеливо махнул на нее рукой. Лиза примолкла. Тепло давишней, нечаянно перепавшей ей ласки улетучилось. Дохнуло только, даже согреть не успело… Равнодушно и вяло Лиза принялась разводить огонь на загнетке. За столом снова потекла прерванная беседа.
Евтей рассказывал не торопясь, тяжелый кулак его покоился на столе.
– Пытал самых верных людишек. Абы с кем не говорил. До Управы добирался, знакомца там своего разыскал. С думным одним у того знакомца в хате вечером за бутылкой встрелся… Как насчет партийности его – не знаю, стороной не выпытаешь, а про дела думные толково объяснил… Большевиков, чуял из его речей, здорово поприжали, в подполье ушли… Однако ж в Думе у них своя фракция есть, голос подает… Днями вон кибировское офицерье через Думу проект дюжилось протащить, чтоб, значит, город на военное положение перевести. Грабежи-де одолели. А сами ж ведь и подстрекали всяких абреков проходящих на те грабежи… Крепкой-де власти нема, законов нема – тащи, что любо, бей, кого любо… Ну, большевики и разобъяснили в Думе про все это, дали понять, что военное положение в городе – все одно, что конец революции… Ну, с тем и провалили проект… Так досе и нема настоящей власти.
– Будет! Наша будет! – глухо, будто мимоходом, вставил Василий и, просветлев, добавил: – Цаголов надысь весть подал: Киров живой, в Пятигорске здравствует. И Ной не дремлет… Что в Думе творится – его рук дело, ничьих больше. Ну, а про гудермесскую войну чего слыхал?..
…Уже и яичница остыла на загнетке, и фитиль в лампе осел, а они, огромные, головастые, похожие на медведей, все говорили и говорили. Лиза сидела на кровати, пригревшись возле спящего Евлашки. И сквозь дрему в ее отупевшую от вечного страха голову лезли непонятные слова, приобретавшие фантастический облик: то ей мерещился тесный подпол, где гнутся и задыхаются загнанные туда большевики, то француз, жадно выторговывающий у Михайлы Терек, то Ной в ковчеге, среди головастых медведей. Она так и уснула сидя, не решившись лечь раньше мужа.
X
При въезде в станицу Халин и Козлов, возвращавшиеся из Владикавказа с полулегального эсеровского «конферата», любезно, но холодновато распрощались.
Учитель свернул к школе. Семен, с самого утра снедаемый недобрым предчувствием, не заезжая домой, направился к правлению. И действительно новости, ожидавшие его, были не из приятных.
Вчера поутру прискакал в станицу вестовой от Моздокского отдельского съезда с воззванием, приглашавшим станичников на Терский областной съезд, который созывался там же, в Моздоке. Вместе с воззванием вручил он атаману и тайное предписание моздокских казачьих вожаков – Рымаря и Пятирублева – выслать ко времени открытия съезда от каждой станицы полсотни "надежных" казаков на конях и при полной справе. В порыве усердия Макушов (за месяц атаманства он не успел еще растратить службистского пыла) тут же, без всякой подготовки, без совета с офицерами собрал круг и призвал выбирать на съезд делегатов.
Дело, однако, обернулось не так, как ожидал Макушов. Выступил на круге Василий Великий и обозвал Моздокский съезд контрреволюционным и антинародным: враги демократии хотят-де в Моздоке устроить смотр своим силам и получить разрешение на истребительную войну против чеченцев и ингушей.
Фронтовики после Васильевых слов ровно взбесились: подняли такой гвалт, что никакими силами не остановить их. Атаман порядком растерялся и, покидавшись из стороны в сторону, объявил круг распущенным. А нынче утром сотник Жменько и прапорщик Пидина без всякой санкции станичного общества развезли пятьдесят повесток с атаманским приказом явиться в правление для смотра перед отбытием в Моздок.
– Глупость за глупостью творишь, – раздраженно сказал Халин, выслушав бестолковый и сбивчивый пересказ событий. – Не могли меня дождаться?
Под конец он все же не удержался от желания добить и без того пришибленного собственной неудачей Макушова, холодно кинул:
– Разговаривать с обществом не умеешь – не берись его созывать… И не для того тебя атаманом сделали, чтоб своим умом жил…
Когда Макушов, в сердцах хлопнув дверью, ушел, Халин заставил себя успокоиться, сел за атаманский стол, на котором поверх кучи разных бумаг небрежно лежали моздокское воззвание и записка полковника Рымаря с косой собственноручной припиской: "Копия. Всем атаманам станиц, лично".
Перечитав довольно безграмотно составленные бумаги, Семен задумался. Означает ли, наконец, эта возня в Моздоке предвестие той "очистительной" войны, на которую туманно намекали на нынешнем сборище эсеровские вожаки? Кажется, да. Но для какого же черта этот туман, за которым самих себя не видно? Впечатление неясности, вывезенное Семеном с этого, по сути дела бесцельного совещания, для него, военного человека, было невыносимым и приводило его в отчаяние. А виляние комитета, все еще не решающегося открыто порвать с большевиками и стесненного из-за этого в переговорах с черносотенным офицерством, приводило его в настоящее бешенство. Ведь кому не ясно, что только в руках полковников Кибирова да Беликова, Соколова да Рощупкина, да еще некоторых командиров национальных и казачьих полков – реальная сила, способная еще на какие-то свершения?.. Нет, видно, не эсерам с их нерешительностью и старым хламом "идейных" фраз вести за собой казачество!..
Халину вспомнилась вдруг брезгливая гримаса на лице Козлова, когда тот слушал его, Семеновы, соображения насчет "липкости эсеровских лидеров, и спазма ненависти и злости на себя перехватила дыхание. Нашел же кому изливать душу!? Ведь ему, этому балаболке, играющему в идеи, так же безразлично дело спасения казачества, как ему, Халину; – самоопределение африканских негров…
Злые и тоскливые мысли вперемешку с неприглядными картинами анархии во Владикавказе, свидетелем которой он вчера был, плывут и теснятся в его голове. За ними некогда ему вспомнить о доме, о матери, которую он, как примерный сын, собирался сразу же известить о своем возвращении, чтоб зря не волновалась старушка.
За окном спускается вечер. Грязно-синие тени ложатся на заснеженные крыши, на истоптанный двор правления, откуда доносятся через форточку грубые голоса Макушова и нескольких казаков, явившихся по его повесткам. Среди этих "явившихся" – двое фронтовиков, Скрыпник и Дмитриев. Оба без коней. Стоят у крыльца подбоченясь, на лицах недобрые усмешки.
"То-то, болван, нашел надежных!" – угрюмо ругается про себя Халин, машинально наблюдая за ними. У других казаков, сгрудившихся с лошадьми поодаль, тоже, как ему кажется, во всем облике – расхлябанность и равнодушие. Урядник Анохин и прапорщик Кичко неторопливо осматривают их коней, задирают копыта, рукоятками нагаек тычут в лошадиные оскалы. Халина смешат и раздражают их серьезные физиономии, которые на фоне жиденького строя явившихся на атаманский зов казаков выглядят комедийно. И уж совсем смехотворно звучит осипший от бешенства голос Макушова, вертящего нагайкой перед усмешливо-спокойными лицами фронтовиков.
– Я вам покажу, стервы, в демократию играться!.. Видели, чего им схотелось! Разобъясни, куды идти и для чего… Куды пошлют, туды и пойдете! Беднячками прикидываются: коней припрятывают!.. Вот я дознаюсь, Дмитриев, от чего твой конь обезножил… Да я тебя тогда разложу под нагайкой при всем народе… Что-о!? Молчать!.. Нехай мне поприпомнят и те, которые нонче не явились… С потрохами от хат завтра оторву… Вы мне еще послужите, вы мне узнаете атамана Макушова!..
"Видно, самому за дело нужно приниматься", – думает Халин, встряхиваясь и поднимаясь из-за стола. Не в силах больше слушать неумную, минутами переходящую в бессмысленный визг речь Макушова, он с треском захлопывает форточку и громко зовет дневального казачонка, зевающего на коридоре, чтобы отослать его домой с вестью о своем возвращении.
…После атаманских смотрин прямо из правления Гаврила, прикрываясь сумерками и петляя по улицам, направился к дому Савицкого. Шел за советом, решившись в мыслях отбояриться от поездки в Моздок. Дело близилось к весне: коня не хотелось перед пахотой заезживать – путь ведь далекий, нелегкий, и сколько там времени продержат, не известно. А если Василий прав, и война все-гаки будет? Тогда снова прощай, баба и ребятишки, надрывайтесь, голодайте без отца! Да и самому-то ему, отцу, ох, как опротивел вид крови и грохот баталии, окрики офицеров и зуботычины урядников! Ему бы подомовничать, заняться хозяйством. Руки соскучились по работе, по земельке чешутся, особенно с той поры, как начали поговаривать о переделе станичного юрта и на собраниях у Василия Великого открыто называть имена тех, у кого прежде всего следует поотрезать наделы. Хорошо б ему, многодетному Гавриле, получить пай где-нибудь поближе за валом, из макушовских загонов. Там добрая пшеница родится, и огород можно развести, вода рядом…
Держась в стороне от проезжей дороги, Гаврила шел вдоль плетней и не заметил в сумерках, как нагнал шагающую той же тропой угловатую фигуру в домоваляной бурке. Человек в бурке, заслышав позади себя шаги, резко обернулся, и Гаврила, очутившись лицом к лицу с Иваном Жайло, смутился. Да и тот, видно, не особенно рад был встрече: черные разлапистые брови его так и метнулись одна к другой. Постояли рядом с полминуты, тяжело и сердито дыша, пряча друг от друга глаза. Потом Иван головой мотнул на хату Савицкого, напрямик рубанул:
– К нему? Повестку получил?
– К нему, – со вздохом признался Гаврила. – Может, присоветует, как отбрыкаться от этой хреновины… А ты тоже получил?
– А то ж!..
Опять помолчали. Полезли в карманы за куревом. Трут долго не разгорался. Гаврила нервничал, и Ивана пальцы не слушались. Закурив первым, Гаврила протянул цигарку товарищу и, когда у того закраснелся от огонька небритый подбородок, сказал будто не ему, а самому себе:
– Видать, в самом деле никуда нам, кроме своего отряду, не уйтить… Надо объединяться, покуда белопогонники нас поодиночке из станицы не повыметали… Думаешь случай, что мне, да тебе, да Скрыннику, да другим нашим, которые с фронту нынче верта-лись, выпало к черту на кулички иттить?
– Оно, конечно, не случай… Макуш, хочь и чужой мозгой живет, да знает, как обернуться, чтоб и вашим и нашим…
– Гляди, никак еще кто-сь до Василия гребется?
Обернувшись, Иван вгляделся в конец улицы, куда указал Гаврила, и тихо, с ехидцей засмеялся:
– Ага, чертушка, на имя свое тут как тут отозвался. Скрыпник. Ты глянь-ка, как он хоронится от глаза людского, до плетней жмется, хо-хо…
– Вот черт, вместе же только в правлении были, жалился: буланый захромал, пойду-де сейчас до бабки Умрихи за зельем…
– Ему, как и нам, зелья того для собственной души треба… Вот и лезем поодиночке до сильного, кто нам подсобить может… Что ж, айда, не будем Антона в конфуз вводить…
И, доверительно подхватив Гаврилу под руку, Иван в самое ухо ему шепнул:
– Один планек у меня в голове есть об том, как Макушу в мотню накласть; расскажу сейчас Василию, ежли одобрит, сотворю такое… Айда…
…Днем позже Иван, беззаботно сдвинув набекрень свою сивую папаху, крутился в людных местах: у магазина Медоева, у церкви, где к обедни собиралось полстаницы, подле кузни, куда подковать коней перед походом негусто тянулись призванные казаки. Подстраиваясь к кучкам – в эти дни казаков так и тянуло в компании, чтоб обсудить новости, пошипеть на власть, – Иван разворачивал для угощения кисет с добрым самосадом и под сладкий чмок курильщиков заводил речь о войне, о тяжелой доле служаки. Иные, сразу учуяв, куда Жайло клонит, обрывали разговор, подозрительно косились на "его. Другие начинали вилять:
– Да как же оно – не ехать? Служба ж – она все-таки службой.
– Ну, а у самого душа лежит? – выпытывал у таких Иван.
– Да где уж там! Кому охота от дома среди зимы отбиваться…
– Ой, да и мне неохота! – громко вздыхал Иван. – Баба у меня молодая, тепло у ей под боком… Кутнуть что ль нонче перед походом… Заходи вечерочком…
На это соглашались охотнее.
В бедной жайловской хате в тот памятный вечер собралось человек двадцать казаков. Вина было на диво много: тайком разбавив его густым цитварным настоем, хозяин не скупился на угощение.
Когда выпито было уже порядком, Иван велел бабе принести из кладовой каперсы,[11]11
Каперсы – дикорастущее степное растение, почки которого в маринованном виде употребляются как приправа к еде.
[Закрыть] привезенные им еще осенью из Кизляра. Редкостная закуска пошла нарасхват. Гости отправляли каперсы в рот целыми жменями, хвалили засол. Хитро щурясь, Иван намекал:
– Не попеняйте, дорогие гостечки, ежли завтра кто и будет животом маяться… Готовыми куплены…
А на утро на площадь, где были назначены сборы, ни один из гулявших у Жайло не явился. Сам Макушов в сопровождении Пидины и Халина кинулся по дворам.
В хате у Данилы Никлята они были поражены несусветной вонью. Данила лежал на печи, рядом на грубке висели его вывернутые шаровары.
– Почто ты, кобеляка, взбрыкнулся, когда тебе службу служить! – заорал с порога Макушов.
В ответ с печи раздался далекий, как из преисподней, голос Данилы:
– Ты не ори на меня… Хочь ты и атаман, да чином я повыше тебя буду… Чины уважай…
– Я тебе дам чина! Слушаться старшего офицера! – рявкнул Халин.
– А-а, и вы тут, ваше благородие? – тем же слабым голосом ответствовал Данила. – Не могу я, вишь, и вас послухаться: животом маюсь, весь изошел…
И вдруг осатанело взревел:
– Баба, баба, шайку швидче! Подступает… Щас я тебе всю грубку окроплю…
Дородная Никлятиха, тряся округлостями, шарахнулась мимо атамана в сени.
Макушов, злобно ругаясь, бросился из хаты. Халин и Пидина, зажимая носы, – за ним.
Во второй, в третьей хате повторилось то же: один казак валялся на лавке, другой сидел на морозе за сараем… Под конец Халин не выдержал, начал хохотать. Это еще больше взбесило Макушова. Потеряв голову, он бегал по правлению, хлестал нагайкой по собственным сапогам…
– Запорю Жайла! Нарочно подстроил, подлюга, – кричал он, исходя слюной.
Михайла Савицкий с кучкой своих казаков направился в хату Жайло. Стащив Ивана с печи, хлестали его нагайками, требовали признаться.
– Откуда я знал, что непотребные они… Готовые покупал, – кричал Иван, хватаясь за живот. – Отходи дальше, обделаю!
Савицкий набрал в горсть оставшихся на дне махотки каперс, понес их фельдшеру Глаголеву для исследования. Того не оказалось дома, за медикаментами накануне уехал. Дело отложили…
Когда через неделю хотели устроить суд над Жайло, оказалось, что никто из пострадавших к нему не в претензии. Халин и офицеры меж тем отбыли в Моздок с пятью десятками казаков, отобранных из регулярной атаманской сотни. Макушов, оставшись один на один с настороженной, обозленной станицей, не решился лезть на рожон и предпочел попьянствовать всласть, пока некому было понукать им.
XI
Следуя мудрому завету – ковать железо, пока горячо, – Василий Савицкий сразу же после первой, пусть и мелкой, удачи затеял новое дело, которое должно было приобщить фронтовиков к активной борьбе. Для предстоящей схватки с контрреволюцией – ее приближение Савицкий чуял всем нутром – нужно было оружие, а с фронта его привезли не все. Воткнутым штыками в землю на полях бесславных боев, выброшенным из эшелонов осталось оно ржаветь под бесприютными небесами Туретчины, вдоль железнодорожных полотен Азербайджана и Дагестана.
В условленный час в проулке, выходящем к реке, кроме Василия и Мефодия, собрались Иван Жайло, Антон Скрыпник, Михаил Нищерет. Семен Сакидзе, Гаврила Дмитриев. Вовремя подоспел и младший сын Гаврилова кунака – Ахсар, который прихватил с собой товарища-одногодку, широколицего, румяного, похожего на конфузливую девку (старый осетин сдержал слово: прислал-таки сына в станицу по первому намеку Гаврилы). Оба парнишки, хорошо вооруженные, на добрых конях, полные готовности действовать, держались не по возрасту сосредоченно и сдержанно. Гаврила с удовольствием отметил про себя, с какой молчаливой серьезностью казаки приняли их в свой отряд. Лишь Василий тихо выговорил ему за то, что не предупредил ребят, как следует одеться. На осетинах были черкески, папахи; казаки же оделись под иногородних. Василий брал в расчет, что солдат, с которыми предстояло договариваться об оружии, наверняка оттолкнет примелькавшаяся им форма исконных царских служак, душителей и карателей.
Ночь была промозглой. С деревьев изредка срывались, прочерчивая бельмами черноту, крупные мокрые хлопья. Под копытами чавкала грязная снежная каша.
Кони утомились быстро, уже на полдороге пришлось с рыси перейти на шаг. Потому в Дарг-Кох прибыли лишь перед рассветом, когда эшелон из Баку, стоявший тут с вечера, уже собрался отбыть.
Спешившись в тихом углу, за задней стеной пакгауза, и оставив с конями осетинского парнишку – товарища Ахсара, отряд двинулся на станцию.
Перрон тускло освещался единственным фонарем. Несмотря на неурочный час, здесь было людно. Солдаты запасались кипятком. Гремели котелки и консервные банки, грохотали по цементу кованые сапоги. Из раскрытой настежь двери зала ожидания, где спали вповалку раненые фронтовики, беженцы, спекулянты, вместе с тяжелым духом немытых тел и мокрой овчины доносились разноголосый храп, стоны, выкрики. В буфете, запершись, пьянствовала кучка офицеров.
Быстро сориентировавшись в обстановке, Василий повел отряд к паровозу, тонущему в клубах шипучего пара. На паровозной лесенке, привалившись к поручню и обняв винтовку, дремал головастый унтер. Василий стремительно подошел к лесенке и, приподнявшись на первую приступку, почти не размахиваясь стукнул его по шее кулаком с зажатым в него браунингом. Унтер свалился без единого вскрика прямо в объятья подоспевшего Ахсара. Подхватив унтеровскую винтовку, Василий перекинул ее Скрыпнику со словами: "Держи первую!" Пока Ахсар и Нищерет – гибкие и молчаливые – возились с контуженным унтером, перетаскивая его на другую сторону пути. Василий с Мефодием влезли во внутрь паровоза. В красном отсвете топки испуганно шарахнулись по сторонам две человеческие фигуры, в одном из углов блеснула пара глаз на черном закопченном лице.
– Который тут за машиниста?! – оглушительно гаркнул Василий.
Пауза. Потом из угла рявкнул не менее сильный густой бас:
– А ты не гавкай! Сами умеем!
Несмотря на всю напряженность момента, Мефод прыснул в усы сыпучим бесовским смешком. И смех этот несколько умерил испуг: обе фигуры вынырнули из углов на свет.
– Кто такие? Чего угодно? – спросил старший.
– Кто – не важно! А чего – так вот чего: тронешь состав через полчаса, не раньше, иначе, как цуцика, – за глотку! Ясно? – раздельно проговорил Василий.
– Ясно. Грабить будете?
– Ну, ты! Мы тебе не какие-нибудь Тришкины ребята! – вспыхнул теперь уже Мефодий.
Машинист глянул из-за его плеча в окошко, увидел внизу еще шестерых вооруженных людей, издевательски спокойно сказал:
– Ясно. Никто себя бандитом не признает. Нынче все идейные… Через полчаса, значит, разрешите трогаться?.. Знавал я бандитов и почище, те на полном ходу грабили, им движенье не помеха. Вы, видать, помельче будете…