Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Гашу, правда, чуть было не отвадили от этой компании. Когда она появилась у Анисьиных в первый раз после бегства Антона, старшая Анисьиха – Проська – подступила к ней с шуточкой:
– Да-к когда теперича твое сватанье гулять будем, Гашка? Я на нонешнее рождество до вас шишки лепить[5]5
Шишки лепить – стряпать, готовить свадебный стол.
[Закрыть] собиралась…
– Женишок-ить куда-сь до чопа пошел,[6]6
Чоп – затычка в винной бочке; ходить до чопа – гулять, выпивать.
[Закрыть] – хихикнул кто-то из девчат.
Гаша, никогда всерьез не считавшая Антона своим женихом, вдруг обиделась:
– Своих суженых до чопа не пущайте, а мой отродясь за ним не ходил! – и мотнув серьгами, переступила анисьинский порог.
Уже на коридоре догнали ее младшая из сестер Веруха и Марьяша Гриценко и насилу уговорили вернуться.
– Должно, твой Антон и взаправду ангел, раз тебя, такую вреднячку, любит, – нашептывала потом, в разгар посиделок, Марьяша.
– Ой, любит ли?! – неожиданно для себя вздохнула Гаша.
И весь вечер, как ни старалась, не могла отогнать дум об Антоне. А ночью он приснился ей. Стоял на бричке со снопами в парадной белой черкеске с голубыми обшлагами, а вместо кинжала – серп у пояса, в руках – вилы. Скирдует снопы, а сам кричит на всю степь:
– Надул проклятый Кирилл Бабенко: я ему шестьдесят копен перебросал, а он и рубль не выплатил.
И, озлившись, стал разорять скирду. Подцепит на вилы сноп – и швырь его на землю, швырь… Сноп так и летит, распушившись и ощетинившись… А Гаша стоит внизу, глядит. Снопов ей не жалко, только чудно, что Антон в белой, как у офицеров на параде, черкеске…
Утром, прибирая на кухне, Гаша не удержалась и рассказала про сон матери, только имени Антона не назвала. Мать медленно думала, оскребывая ножом залепленные опарой руки (на субботу ставили хлебы печь), потом сказала, не поднимая глаз:
– Белое, оно к смерти снится… Я, как Якимкину похоронную получить, все его, бывалоча, в белом видела…
И защемило с той поры Гашино сердце. Нет-нет да и вспомнятся вечерочки, проведенные с Антоном. Вспомнятся теплые его руки, и ласки ей до слез захочется. А тут еще приключилась с ней новая история.
Раз на вечёрку к Анисьиным привел Григорий целую компанию друзей, среди них и Семена Макушова. Семен, как увидел Гашу, так и прилип к ней тяжелым неподвижным взглядом. Весь вечер то семечками, то пряниками одаривал, на ухо о красоте ее нашептывал. У Гаши щеки раскраснелись от его речей. В этот вечер до упаду танцевали лезгинку и "Молитву Шамиля". Запыхавшись, Гаша без сил падала на лавку, а Семен подхватывал ее за талию, изловчившись, тайком целовал в затылок, прямо в белый рядок между кос. Огромные, жесткие его усы щекотали ей шею.
– Охальник вы, бесстыдник, – со смехом говорила ему Гаша. – Дома – жена, а он, вишь, чисто бугай в стадо попал.
– А ну ее, жену ту! Лягушка ученая, – хихикал Макушов, у которого от девки в самом деле крепко закружилась голова. – Красавица ты, Агафья! И куды это я раньше глядел… Красивей тебя нет в станице…
– А Липа Анохина? Она-ить покраще будет! – лукаво выпытывала Гаша.
– Да что Липа? У ней одежка по-городскому насунута, она ее и красит, а раздень… фи-и!
Гаша прыскала в ладони, представив урядникову дочь раздетой, а Макушов ловил ее руки, совал себе за чекмень, где припрятаны были ячменные пряники и леденцы, пахнущие мятой.
– Захватил девок угостить… Не думал тебя встретить, фигурных бы пряников купил…
– Ну, будет вам разоряться, – скромничала Гаша, звонко потрескивая леденцами. Семен глядел на ее губы – крепкие, красные и блестящие, как умытые дождем вишни, нетерпеливо покручивал ус…
А проводив, почти в воротах бабенковского дома он схватил ее в объятия и поцеловал в губы. Гаша вскрикнула от прикосновения его рта, оказавшегося сырым и рыхлым, как у закоренелого распутника, передернулась от отвращения. Вырвавшись и скрывшись за воротами, она долго со слезами плевалась, вытиралась полушалком.
Только теперь она и поняла, что лучше, роднее Антона Литвийко ей не сыскать больше в жизни… А поняв, затосковала, озлилась на судьбу еще больше. Где Антон? Почему голосу о себе не подает? И жив ли?
Макушов с этого времени проходу не стал давать. На каждую посиделку, на каждую вечёрку заявлялся, стоило только Гаше там появиться. А после норовил в провожатые навязаться. При случае стращал девку, снижая голос до хриплого шепота:
– Не видать тебе твоего Литвийки, не жди… Его большевики в городе мобилизовали…
– Брешешь! – наливаясь нервной дрожью, кричала Гаша.
– Чего – брешешь? Люди говорят, он во Владикавказе на улицах в красных шароварах расхаживает…
– Значит живой, слава тебе господи! – и убегала, взметнув перед самым носом Макушова подолом своей старинной альпаговой польки.[7]7
Полька – вид зимней верхней одежды у казачек.
[Закрыть]
Раз встретила Гаша Антонову мать, тетку Софью. Та шла от Поповичей с тяжелой цебаркой помоев. Гаша, зардевшись, поклонилась и без раздумья бросила:
– Дайте, подсоблю трошки!
Подхватила из Софьиных рук цебарку, дотащила до ее двора, поставила у ворот, дожидаясь Софью. Та подошла, остановилась рядом и, не приглашая девку зайти, опросила, глядя куда-то вдоль улицы:
– Об Антоне вестей не имеешь?
– Не-е… Сама хотела у вас спросить…
– А я думала, ты с вестью прибегла…
Гаша, опустив глаза, ковыряла носком ботинка грязный снежок. Потом осмелев, посмотрела на Софью сбоку и чуть не всхлипнула: до чего ж похож Антон на мать – и лоб открытый, высокий, и глаза серые с голубинкой…
– Ну, а живется вам как? – придушенно спросила она.
– А как? Вот в правление вызывают, все пытают, где же сын. Мотают, мотают жилы, вороги проклятые.
Черной загрубевшей рукой Софья заправила под платок выбившиеся волосы, подняла цебарку, сказала, по-прежнему не глядя на Гашу:
– А ты девка отчаянная, не постеснялась до меня прибечь…
– Не серчайте, тетка Софья, я ж, я… – и заплакала вдруг мелкими, быстро-быстро покатившимися слезами. Софья, глянув на нее, выпустила из рук цебарку и, выхватив из-за пазухи край головного платка, закрыла им лицо.
– Я ж и серчаю оттого, чтоб слезу не пустить, – вздрагивая плечами, говорила она…
Спустились первые морозы, и хозяева, кто посмелей, стали собираться на базар во Владикавказ; Гаша прицепилась к отцу:
– Тять, и я поеду!..
– Куды тебя вражина попрет! – озлился Кирилл. – Сам не поеду – не то, чтоб тебя пущать!
– Не пустишь, сама до кого-нибудь пристану, поеду…
Мать пыталась было уговорить ее лаской.
– В такое-то время, доненька, до базаров ли? Там, в городе, слышь, эти… большевики шалопутные стреляют беспрестану… Да и дорога-то страшенная, мало ли бандюг всяких шатается… Далеко ль до беды?..
– Вон Анохины едут, Халины едут, Анисьины едут – даже Проську пускают… Целый обоз собирается… Сами казаки верхами для догляду поедут, – горячилась девка.
Мать, хоть и не переставала плакать и стращать дочь, все ж сдалась; а отец – только после того, как Гаша напомнила, что у них пуда три сала еще с прошлой зимы залежалось.
…Выехали сразу после первых петухов… Зябко дрожали в небе крупные полуночные звезды; кое-где над крышами хат курились белые дымки – хозяйки спешили прогреть печи под хлебы. Под колесами похрустывал неглубокий, насквозь проледеневший снежок. Густо-синяя тьма скрывала от глаз дорогу и едущих верхом впереди Григория Анисьина, Семена Халина и однофамильца Гаши Петра Бабенко.
Гаша (отец устроил ее с чувалом сала на подводе Анисьиных) и Проська, уютно притулившись друг к дружке и прикрывшись шерстяной полстью, слушали дыхание лошадей, бегущих свежей рысцой. Молчали, еще не отряхнувшись от недавнего сна. Их подвода – конями правил старик Анисьин – шла первой, за ней ехали две подводы Полторацких, потом Анохиных, Халиных. Обоз замыкали пятеро вооруженных верховых. Гаша радовалась, что нет Макушовых: Мария у них барыня, к торговле не способна, а Семен завертелся со своей вальцовкой. С той поры, как обмелели Белая и Дур-Дур, на которых стояли кочергинские и ласенковские мельницы, привоз на семеновскую вальцовку резко увеличился. День-деньской толкались здесь с возами осетины из Христиановского и Ногкау, казаки из Николаевской и Змейской станиц.
С рассветом проехали селение и станицу Ардон. Здесь на кривых и узких улицах, строившихся без плана, по берегам петляющих рукавов речки Ардон, встретили первые казачьи разъезды. Несколько раз останавливали пикетчики, допрашивали, кто и куда едут. Переговоры вели трое дозорных во главе с Халиным.
За Ардоном дорога заметно оживилась. Верховые попадались и группами и в одиночку, но останавливали реже. Внушительная охрана, гарцевавшая вокруг обоза, заставляла некоторых объезжать его стороной. Гаша с жадным любопытством всматривалась в лица встречных, вслушивалась в разговоры. А лица были хмурые, озабоченные. Попадались и пьяные… А разговоры велись непонятные, чудные.
При въезде в станицу Архонскую обоз повстречал какой-то пеший дозор – пятеро вооруженных мужиков, одетых в шинели и зеленые картузы с красными обвисшими бантами.
– Большевики, совдеповцы, – шепотом сказал старый Анисьин.
Гаша во все глаза стала смотреть на мужиков, ища в их лицах что-то сатанинское. Но лица были самые что ни на есть обыкновенные, под картузами тоже ничего особого, похожего на рога, не обозначалось. Гаша даже разочаровалась: говорили ведь будто сатане они проданые, и батюшка с амвона каждую службу их анафеме предавал!
Мужики осматривали возы, тыкая в каждый чувал прикладами, сдергивая ветошки с корзин с яйцами; потом, посовещавшись, разрешили обозу трогаться. Когда отъехали немного, Петро, дурашливо крестясь, сказал:
– Пронесло, слава те господи! Оружия шукали.
Халин, озираясь, хмуро буркнул:
– На обратном бы пути так запросто не напороться.
– На обратном – оно сложней… Нда! – многозначительно сказал Григорий и, поймав на себе любопытные взгляды девок, подмигнул им:
– Слыхали, как его, оружие, умные люди провозют? В гробах ведь…
– А-а!? – вытаращив глаза, вскрикнула Проська.
– В гробах, истинный крест! Как будто убиенного с фронту везут, а там пулеметы да ружья… Ось як!
– Будет тебе, брехун! – строго прикрикнул на Григория отец. Но вмешался Петро, подтвердил:
– Чистая правда, дядь Гаврила! Только наши ж и могли придумать такое… Сколько тех ружьев по станицам в гробах поразъехалось… Говорят, теперича большевики раскрыли фокус, днями в Грозном восемь гробов перехватили. Жменько ж брехать не будет? Он рассказывал, как с городу последний раз приехал…
В Архонке от знакомых казаков узнали страшную новость: в Прохладной взбунтовавшимися солдатами убит атаман Войска Терского Михаил Александрович Караулов; с ним и его брат-полковник, и моздокский казак Белоусов. Халин приказал обозу остановиться, подводы подтянулись, стали; всадники спешились.
Сняв шапки, тут же на архонской улице помолились за упокой души убиенных. Гаша тоже молилась, стоя коленями на чувале с салом, и со страхом слушала, какими злыми словами дядька Гаврила поносит перед богом "жидов-большевиков".
При въезде в город, на Владимирской слободке, обоз снова остановился. На этот раз подводы оглядывали трое вооруженных людей. На одном из них была никогда не виданная Гашей островерхая шапка с крупной красной звездой.
– Кто такие? – поинтересовался Халин.
– Слободской участок самообороны, – бойко ответил тот, что был в краснозвездной шапке. – Слыхал такую власть?
– Тю ты! Сколько вас, властей, нынче развелось! – подделался под его тон Халин, а отъехав, сказал Петру и Григорию:
– Из этой самообороны наш Беликов славных белых отрядиков налепит. Слыхал, ему это дело поручено…
Проехали мимо Апшеронской церкви – там как раз шла служба. Приостановившись, наскоро помолились, еще раз помянули атамана Михаила Александровича. Проехали мимо парка Яворского, потом через мост, свернув проулком на Московскую улицу. У Линейной церкви тоже крестились, но мимоходом, не останавливаясь. Спешили. Народу в городе кишмя-кишело; топали строем солдаты, гарцевали конные группы казачьих офицеров… Гаша все всматривалась в лица встречных: не мелькнет ли Антоново…
На базар въехали в самый его разгар. Казаки помогли распрячь лошадей, развязать чувалы и исчезли куда-то все разом. Остались Гаша с Проськой да старики на возах. Торговля пошла бойко: на добротный казачий харч охотников было много.
В том же ряду, где остановились николаевцы, со своих высоченных фур торговали сметаной, маслом и битой птицей белесые, чисто одетые немцы из Колонки. Невдалеке, возле арбы с торчащими кверху оглоблями, торговал ингуш. Он попрыгивал на утоптанном снегу в чувяках, набитых соломой, громко гортанно кричал, зазывая покупателей. Его товар – красные сморщенные яблоки, хурма и серые круги овечьего сыра – был свален в кучу на одной половине расстеленного на земле потертого коврового хурджина; на другом краю хурджина примостилась закутанная до глаз ингушка. А как раз напротив анисьинского воза, где разложили товар Гаша и Проська, в крашеной лавке торчал горбоносый, лоснящийся от жира перс. На высокой плоскодонной его феске болталась замусоленная кисточка, в одном ухе покачивалась большая золотая серьга; это немало забавляло девок, давая пищу их зубоскальству.
Отец наказывал Гаше брать только керенки или подходящие вещи. Первый пуд, отвешенный на анисьинском безмене, она променяла на медный таз и кусок порядком измятой, но новой, – не стираной еще капки[8]8
Капка – редкая, похожая на марлю ткань.
[Закрыть] – все сгодится в хозяйстве! Потом пошла торговля по мелочам. Куски Гаша выбирала на глаз, не взвешивая, получала за них то катушку ниток, то кусок мыла, то пачку керенок. У Проськи дела шли хуже: цены на свою муку, сало, яйца она заламывала крутые. Гашу она беспрестанно пилила:
– Не хозяйка ты, а шалава! Добро спихивает, чисто самой задаром досталось…
– Да ну его, Проська, к черту! – отчаянно сверкая глазами, кричала Гаша. – Налетайте, люди хорошие, хватайте! Сало доброе, пять лет кормленное, пять лет лежаное… Одна соль осталась, вся вода ушла!
Ей без причины было весело, голова кругом шла от базарной толкотни, пестроты, криков.
– Сиры, сиры! Хурмы! Моя даром взял, тебе за добром дал, – выкрикивал ингуш, приноравливаясь к общему стилю.
– Навались!.. Яйца всем курам на удивленье!
– Размол, что солнце! Припек – в оконце! – неслось с казачьих возов.
Какого только люда не толкалось "а базаре. Жены рабочих в толстых стеганых ватниках с кошелками из обрезков кожи; старые барыни с буграми шиньонов под гарусными шарфами, увешанные простынями и скатертями; солдаты в затертых шинелях с сапогами через плечо. Попадались и служилые казаки в черных с синим верхом папахах; изредка через толпу проберется офицер, забредший сюда с каким-нибудь тайным товарцем.
Вернулись казаки, принесли какие-то свертки, узелки. Озираясь, стали рассовывать их по подводам. Григорий Анисьин велел Проське освободить от яиц цебарку и сложил туда с пяток тугих матерчатых торбочек. Потом снова исчезли. Дядька Гаврила пошел к персу выторговывать чай.
Гаша и Проська разом увидели висевшие на руке у плюгавенькой барыньки коралловые монисты. Потянулись к ним четырьмя руками. Кораллы были свеже-красные, ласкающие кожу теплом. У Гаши даже дух захватило. А у Проськи желтизной глаза налились. Оттолкнула она Гашины руки, хотела, пока отца нет, сунуть барыньке фунтовый кусок сала. Но барыня вдруг заспесивилась, потребовала еще и десяток яиц. Проська сразу остыла.
– Не стоют они того!
А Гаша тут как тут:
– Пять фунтов сала возьмете?
Барыня сделала круглые глаза, но тут же, приняв достойный вид, согласилась.
– Ой, казачка, некуда тебе, видно, сала девать! – шутливо крикнул Гаше дядька в железнодорожной фуражке, торговавший зажигалками. – Вот у меня пуговица есть блестящая, тоже меняю… Может, возьмешь?
Барыня, торопливо завертывая увесистый кусок сала – вдруг передумают! – отошла.
– Сказилась девка! – злым голосом выговаривала Проська. Гаша, улыбаясь, принялась развязывать платок, чтобы повесить монисты на шею. В этот момент гулко и коротко бабахнул над базаром ружейный выстрел и вслед за ним раздался визгливый истерический вопль:
– Абре-еки-и!
И сразу все перемешалось, загудело, затопало. Народ стадом кинулся на улицы, переворачивая на бегу арбы, давя разложенные на земле товары. Гаша, застыв на бричке с монистами в руке, видела, как ингуш-торговец со своей ингушкой кидали на арбу сыры и яблоки. Рабочий в железнодорожной фуражке, пихнув в карман зажигалки, бросился в сторону немецких фур. С грохотом закрылась ставня на лавке у перса. С перекошенным лицом бежал к бричке дядька Гаврила.
– Запрягай! Духом! – кричал он высоким несвоим голосом. Гаша, забыв о монистах, прыгнула на землю к лошадям, но не успела и за вожжи схватиться, как из-за ряда лавчонок один за другим вырвались три всадника. С гиком, размахивая обнаженными клинками, они налетели на казачьи возы. Двое бросились к лошадям, третий – к одной из бричек Полторацких, на которой сверху торчал кожаный кошель с наторгованными деньгами. Гаша ничком упала на сено под ноги лошадей. Лежа, вдруг краем глаза увидела, как с разорванной нитки, повисшей на дужке цебарки, одна за другой скатываются на снег красные капельки кораллов, – кап-кап… "Чисто кровь", – успела подумать она.
Все длилось каких-нибудь пять минут. Подоспевший на базарную площадь пеший отряд красноармейцев открыл по бандитам стрельбу, и те, побросав все, схваченное впопыхах, беспорядочно кинулись в ближайшие проулки и улицы. Увели только нескольких лошадей, да и тех потом оставили…
Гаша еще сено с себя стряхивала, когда налетевший на нее парень в шинели, в кепке со звездочкой и карабином за спиной, крикнул:
– Нечем перевязать, сестрица?
Гаша увидела, как из рукава шинели у солдата бежит тоненьким ручейком кровь. Путается ручеек между пальцами, каплями спадает на землю.
– Ранили? – с испугом спросила она.
– Да нет, где-то об угол или об бричку зацепился, с фунт мяса вырвало, – тяжело дыша сказал парень. Лицо у него было простое, круглое, в веснушках.
– Обожди трошки! – И Гаша с готовностью полезла на воз за капкой.
Перевязывая красноармейца, она все косилась на его звездочку, оглядывала ремень, карабин. Парень ругался:
– Вот же бандюги! Совсем обнаглели. Едут себе в город чином и ладом… Заставы их пропущают… До Совдепа, говорят, дело есть… Нам товарищ Ной Буачидзе нужен, говорят… Ну и пропущают их… А они, оказывается, настоящие как есть бандюги… Налетом хотели взять. Только я еще нашим на заставе говорю: не нравится мне что-то этот отряд… У главаря ихнего заплата на черкеске, говорю, больно на видном месте прилеплена – под бедняка ладится, да и глаза нехорошо бегают… Ну и, говорит мне комиссар, бери, Демин, десять ребят, ступай следом… Вот и пришли следом. А то б тут было!.. У тебя-то, казачка, все цело?..
– Цело… Коня, было, свели, да вон хозяин нашел. Гаша кивнула на дядьку Гаврилу, который вел гнедую кобылу через разоренный базар.
– Из какой же ты станицы, казачка? – полюбопытствовал парень.
– Из Николаевской…
– Га?! И я ж из Николаевского села, Воронежской губернии – не слыхала?
– А ты кто ж будешь? – понижая голос, спросила Гаша. – Большевик?
Парень ответил как-то непонятно:
– Большевик… гм, за большевиков мы, за Советскую власть…
Гаша кивнула головой, прищурила в раздумье глаза. Когда парень уходил, она, не надеясь, а просто так, порядка ради, спросила:
– Ты тут, в городе, не встречал такого казака – Антона Литвийку?..
– Антона… Литвийку?.. Не, не слыхал про такого… А где он: в белых чи в красных?
Гаша снова задумалась: в самом деле, с кем Антон?
VII
Вечером, дня за два до рождества, когда в домах уже сладко пахло ванилью и корицей, толченой для праздничного теста, к Поповичам пришел Василий.
В доме оказались посторонние – Гаврила Дмитриев со своим кунаком, старым осетином из Христиановского. Пришлось дожидаться их ухода.
Старик приехал" в станицу раздобыть пчелиного меда для старшего сына, сваленного чахоткой. У многодетного Гаврилы, давнишнего его знакомца, медов не водилось, зато мог он ему найти добрых людей, согласных продать мед или выменять его на барашка. Медонос в прошлом году был неважный, редко кто получил приличную взятку, и лишь у Поповича, пасека которого славилась в целой округе, надеялся Гаврила раздобыть толику.
На кухне шел негромкий и довольно вялый торг. Гаврила, не отделавшийся еще от старомодного почтения к атаманскому званию, был сдержан. Говорил больше его кунак – белобородый, скуластый, с красными голыми веками, с кирпичным румянцем на выпуклых верхушках щек. Сидел он в расстегнутой овечьей шубейке, кудрявая изнанка полы золотилась от огня плиты.
– Чикотка – ой какой болезня нехороший! Как русский царь взял себе ирон, чикотка много у нас болеют, – глядя в огонь, без пауз частил старик. – А меда мало стало. Царь сказал: кукуруза сей, кукуруза мне заграница много денег получит… Бедные ирон всю землю кукурузой засей. Цветы негде стало расти, сады тоже. Пчелам негде мед взять, у ирон меда не стало. Давай выручат, атаман. Барашка бери, мед давай. Парень, мой джигит, совсем плохой будет. Доктор возил, сказал: мед, цветок-столет надо, толку много сделает цветок-столет с медом.
Евтей стоял у притолоки, грузный и насупленный, недовольный Гаврилой. Не скупой он был, но медом всегда дорожил, продавал мало, большую долю для семьи оставляя. Знал его целебную силу. Недаром детвора в его доме мордатая, краснощекая. Жене разве только ничто впрок не идет, болеет все. Не дать бы ничего, выпроводить непрошеных гостей, да жаль Гаврюшку обидеть – хороший казак. И вот же шалапут: для собственных детей не попросит, а для кунака распинается. Дался он ему…
– Чего ж держишься, Евтей Гаврилович. Хорошо даем: барашку за четыре фунта, – обиженный молчанием атамана, мямлил Гаврила.
– Там и барашка-то слова доброго не стоит, – скрипучим болезненным голосом отозвалась из темного угла атаманша. – Смотрела уж ее… Нечего было и до арбы припутывать, сама б не выскочила, дохлая.
– Барашка даже дуже хороший, только устал дорогой, в арбе немножко спал…
– А ты бы к кому-нибудь другому и свел своего деда. Либо у меня одного мед? – вяло молвил Евтей, обращаясь к Гавриле. Кунак с его чересчур смелым разглагольствованием (русские, вишь ты, его кукурузу сеять заставили!) вовсе не существовал для него.
– Да что я, к Макушу поведу его или в офицерский какой дом! Помилуйте, Евтей Гаврилович. Вы хочь и атаман, а по старой памяти до вас проще поступиться, чем до тех толстосумых… Вы уж выручите за ради бога!
Появление Василия, остановившегося в дверях кухни, приободрило Гаврилу; он повел торг решительней.
– А если барашка вам не приглянулась, я вам могу хочь нонче свою приволочь. Хорошая есть у меня ярочка, со змейских кошар. Хочь для шерсти ее, хочь для мяса… Выручайте деда. Он меня последним куском чурека наделял в худую годину. Детей моих, покуда на войне был, не однажды посещал… Не могу я его без снадобья нонче отправить. Войдите в положение…
– На кой ляд мне и твоя ярочка и осетинская барашка… Своих хватит, – проворчал Евтей, не замечая остановившегося в дверях Василия. – Помоги вон хозяйке кадушечку с потолка снять. Гляну сколько там, а то и наделю… А деду скажи, барашку хай забирает. Да гляди, чтоб она мне там во дворе помету не насыпала… Ишь, вздумали в передний двор с овцой заезжать…
Гаврила с готовностью кинулся помогать атаманше. Старик, растроганный атаманской щедростью, снова заговорил:
– Зачем строгий снаружи, Евтей?! Душа твоя добрая, я ее давно слыхал… Когда будешь на нашем село, ходи мой хадзар,[9]9
Хадзар (осет.) – дом.
[Закрыть] дорогой гость будешь. Я добро ни раз не забывал! Сын мой малый. Ахсар, – хороший джигит – Гаврил вон знает ему! Нужно будет, скажи, всегда хозяйству поможем. Ахсар пришлю. Его чикотка нет, хороший джигит. Поможем…
Получив, наконец, мед, Гаврила с кунаком откланялись. Хозяин, делая вид, что нисколько не удивлен появлением Савицкого, провел его в чистую половину.
Основательно усевшись на лавке у стола, Василий долго молчал, ждал, пока хозяин выпроваживал на кухню детей. А когда тот сел напротив него, сказал, не поднимая глаз от узорчатой вязаной скатерти:
– Ты меня знаешь, атаман?
Попович помолчал, пряча под нависшими седеющими бровями заигравшие в глазах огоньки. Потом сказал своим низким, из самого нутра идущим басом:
– В японскую в одном окопе рядком сидели, как же не знать… Пора…
– И я тебя знаю. Справедливый ты был человек, за общество душой радел, неправды не терпел…
Попович неопределенно усмехнулся, поглаживая усы.
– Вспомнил я нынче, на тебя глядючи, как один раз – до войны еще – охотились мы с компанией… Романенко двух козлов подстрелил… Ты только и видел, как он второго на плотине спрудил, а к шалашу с одним пришел… Помню, как ты, озлившись, тряс его за шкирку, возмущался, что он за своим кошелем раньше стоит, чем за общественным. После ребята говорили, что на твоем месте другой бы молчком припер Романенко да заставил бы поделиться припрятанным…
– С чего это ты мне про меня самого? – не вытерпел Евтей.
– А ты слушай, не перебивай… Хочу тебе напомнить, каким ты был… Под Порт-Артуром, на бугре, окруженные мы семь суток сидели… Ты весь свой припас скормил раненому Дидуку… А в бой всегда ходил первым, за спины товарищей не прятался…
– Ну, будет! – решительно хлопнул по столу тяжелой мясистой рукой хозяин. – Выкладывай напрямки, за чем пришел?
Савицкий будто и не слышал, продолжал прежним тоном:
– А теперь вот в атаманы попал; с богатеями да офицерьем якшаешься, сам разбогател, работницу завел…
– Работницу не от жиру взял – баба хворает, с хозяйством не справляется, – заметно раздражаясь, перебил Евтей. – А что атаманить стал… – Он ерзнул на месте, длинно и зло проскрипела лавка под его мощным телом. – А что атаманить стал, так то общество выбрало… А согласие дал – все про ту же правду думал… Порядок навести хотел, хай ему грец!..
– В одиночку хотел за правду стоять?.. Эх, Евтей, будто ж ты и не слушал никогда большевистских агитаторов… Помнишь, как в блиндаже у прапорщика Коваленко собирались, как он учил: только в массе сила… А ведь он Ленина сам видел, его словами говорил. Хоть ты и не вступил тогда в партию, но чуял я: слова те близко ты до сердца воспринял…
Евтей крутил на палец махор от скатерти, глядел в черное окно прищуренными холодными глазами.
– С нашим народом тяжело, – продолжал Савицкий. – Сотни лет казацкое сословие царю служило, можно сказать, с молоком матерей преданность ему впитывало… Да и баловали его немало, за счет других народов поживиться давали… Бедность в наших станицах не так вопит, как в российских деревнях… Вот почему там Совдепы сейчас победно идут… А нам за Советскую власть еще немало повоевать надо… Сознание людей в корне ломать надо, чаще говорить с людьми…
– Ты в своем семействе поначалу порядок наведи, – вдруг брякнул Евтей, найдя выход своему раздражению.
Савицкий на минуту замолк: одерживал закипевший гнев и обиду. А справившись, сказал с горечью:
– Злой ты стал, Евтей… Братом попрекнул. А то ж ты не знаешь, как у нас получилось… Без меня он вырос, я по войнам мотался, а он по макушовским пирам, а потом царь-батюшка на Турецком фронте лютость в нем поощрял, чином наградил. Теперь его к нам не вернешь, конченый… Зверь… Наших, Савицких, порода, ее не похилишь. Середки у нас не бывает. Один исход теперь Мишке – пуля…
Евтей вспомнил, как Михаил на той вечеринке у Макушевых грозился удавить Василия, покачал головой:
– Тогда поторопился бы трохи, а то кабыть он тебя первым…
Василий вздохнул, медленно почесал под усами.
– И так может быть.
Евтей краем глаза поглядел на него, подумал: "Сказать, не сказать про убийство? Нет, погожу…" И произнес вслух:
– Эге, ты, я вижу, сам расквашенный. Бирюка пригрел и ждешь, покуда он тебя цапнет.
– Покуда мать жива, не хочу его трогать… Ну да ладно… Не об этом сейчас сказ…
– Зачем до меня-то шел?
– Да вот за тем же. Узнать, с кем ты, атаман?
– С теми, кто за правду…
– Виляешь… Правду каждый по-своему понимает…
Попович усмехнулся, пощипывая кончики усов, потом посерьезнел, насупился.
– Будет уж нам. Чисто дети, играемся словами… Сам до тебя я думал итить… Халины да Полторацкие днями с городу оружие приперли, ружья под днищами, патроны в макитрах под яйцами. Кажись, и пулемет есть, разобранный.
– Знаю.
– О? Откуда?
– Девка Бабенковых прибегала, про Литвийку выпытывала, стосковалась, видать… Все и рассказала невзначай…
– Ага… На примету эту девку возьми, пригодится… Прямая она, да и отчаянная…
– Подумал уже…
– А я вот как атаман вам не сгожусь боле… Отатаманился…
– Чего так? – будто не догадываясь, о чем речь, спросил Савицкий.
– Халин с Полторацкими в Войсковой управе были, насчет Макушова удочку закидывали… Жменько надысь выехал, говорят, за бумагой… Назначать атамана будут… Не до демократии, не до вольностей теперь казачьих… Слышь, как контрреволюция обстановку понимает?
– Нда-а, попроворней нас действуют.
Василий думал, опустив на глаза набрякшие веки. Потом предложил:
– Круг завтра собирай, с обществом поговорим. Свою власть только Совету сдашь – на этом стой! Затем, собственно, и шел к тебе…
– Длинная ж разведка у тебя была…
Расстегнув бекешу, Савицкий подсел ближе к хозяину, начал выкладывать свой план завтрашнего круга. А, уходя, вытащил из кармана необъятных шаровар завернутую в носовой платок тоненькую книжечку, положил перед Поповичем.
– Почитай нынче…
Евтей дрогнувшими пальцами расправил замусоленную бумажную политурку и, далеко от глаз отодвинув книжку, медленно прочел едва заметную затертую надпись:
– "О задачах пролетариата в данной революции". Савицкий пояснил:
– Ленинские тезисы к VII конференции большевиков… Из Христиановского вчера керменист привез. Вишь, с самого апреля шла до нас…
…Поначалу все шло гладко.
Народ заполнил площадку перед правлением и церковный переулок. Пар из сотен ртов клубился густыми тучками, оседал на усах инеем. Казаки явились на крут наряженные по форме, с оружием. В проулке за их спинами теснились иногородцы в дубленых полушубках, в высоких шапках. Поодаль, у церковной ограды, цветистым гуртом стояли бабы; иные были с детьми, завернутыми по обыкновению в подолы полек. Девки лузгали семечки, стрекотали, как галки; им, никогда не бывавшим на сходах, все здесь было в диковину. Они теснились поближе к ограде – там была длинная насыпь земли, с которой лучше видно крыльцо правления. От бабьего гурта тянуло праздничным куличным духом – многие прибежали прямо от макитр с тестом, не успев обмыть рук, а лишь обчистив их мукой.
Гаша и Проська в обнимку стояли на самом высоком месте – на бугорке, где когда-то торчал прикол для коней. А недалеко от них, тоже обнявшись, стояли Мария Макушова и Липа Анохина. На них, единственных во всей толпе баб, были шляпки и короткие шубки, крытые черным атласом и отороченные пушистым лисьим мехом. Внимание девок двоилось – то на крыльцо, то в сторону Липы и Макушихи.