Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Его ж ничем не возьмешь, сметет…
– Прекратить панику! Укрепления даже этот не возьмет с ходу! Что городите?! – прикрикнул Митяев.
Броневик приближался с удивительной быстротой. За ним черной стаей бежали казаки, выскакивающие из боковых улиц.
– Ура-а-а, ра-а-а, – раскатисто переливалось по Госпитальной. Бойцы за баррикадой не спускали очарованных глаз с молниево-белого язычка пламени, бившего из башни броневика. Очень четко и раздельно прозвучала команда Митяева:
– Сготовились! По живой силе огонь скомандую – бьем. Не пускай казаков за укрепление, а машина сама не проскочет.
Керменист с удивительно яркими голубыми глазами перевел товарищам его слова. Те деловито защелкали курками, приготовились.
– Сдается мне, – громко сказал вдруг Огурцов, – что команда в нем пьяная… Гляди, как вихляется, словно кобель по цепи прыгает…
– Правду твоя сказал! – показывая белые зубы, крикнул осетин с яркими глазами. – Как кобел, туда-сюда, туда-сюда…
Бойцы нервно засмеялись.
– Ничего, похуже видали, – говорил Огурцов. – Верно, други? В том желтом особняке нам не лучше было? Не дрогнули тогда, не дрогнем и теперь…
– Помрем, Павлуша, не дрогнем… Я как Федора нашего вспомню, сердце во мне огнем полыхает, а рука удавить вражину тянется… Ты уж не сомневайся, – заверил его железнодорожник, сосед Шмелева.
Красноармеец с зеленым от дроби лицом мрачно подтвердил:
– Помрем! Будет уговаривать-то…
– Зачем помрем? – снова вызывая улыбки, вмешался керменист. – Зачем кислый такой слово сказал? Жить надо! Это врагу помрем надо!
Огурцов задержал на нем суровый, неулыбчивый взгляд и раздельно произнес:
– А ведь правильно рассуждаешь, как тебя там кличут?..
– Тегодз мать звала…
– Правильно, говорю, рассуждаешь, Тегодз. Помереть ему надо! Самим немудрено… Давай сюда свою гранату. Други, у кого там гранаты остались, вали сюда!
Бойцы, ободренные неожиданной мыслью о том, что ведь и броневик смертными управляется, стали передавать Огурцову свои гранаты. Он выпростал руку, висевшую на платке, и, сжав от боли зубы, умелыми пальцами мастерового начал связывать их в тугой пучок.
Вот броневик уже поравнялся с Гоголевской, уже побежал дальше. Стая мятежников за ним густела, крик наливался остервенением. А вот чудовище уже на углу Офицерской, отчетливо видны его гладкие грязно-зеленые в пятнах бока, ствол пулемета, из которого почти беспрерывно бьет струйка огня. Казаки, лежавшие под стенами ближайших домов, поднялись.
Ольгуша и Гаша, зажмурив глаза, сползли по скату на самый краешек крыши. С баррикады ударил залп. "Ггох!" – отозвался он где-то в глубине мозга. "Ггох!" – повторил вслед за ним второй. Потом третий, четвертый… Пулемет и крики смолкли лишь на секунду. Не замедляя бега, броневик направлялся в самую середину баррикады. Вот-вот взлетит на ее гребень, давя и разметывая людей!
Бойцы, лежавшие у самого гребня, полезли вниз. А те, кто лежал ниже, поднялись, стали прыгать на землю один за другим. Потом побежали было целой толпой. И вдруг до ушей каждого донеслось сочное: – "Хряск!"
Воткнувшись носом в самую гущу обломков, броневик заштопорил. Сверху на него посыпались кадушки, корыта, колеса, мешки с землей. Пулемет захлебнулся. Наступила тишина, показавшаяся всем неестественной, зловещей. А в следующий миг воздух сотрясся от хриплого, тяжкого всхлипа; казалось, сама земля разверзлась. Казаки, внесенные силой бега на гребень баррикады, оказались лицом к лицу с са-мооборонцами, встретившими их прикладами и штыками.
Драка завязалась отчаянная, с лязганьем металла, со стонами, вскриками. Самооборонцы, прикрывая тыл один другого, сцепились по всей линии баррикады в сплошную стену. Керменисты, бросив к ногам карабины, выдернули кинжалы. Гортанный воинственный вопль их оглушал дравшихся рядом курчан.
– Не рвись вперед, не рвись! Ровней выдерживай, – твердил Огурцов Тегодзу, с которым стоял плечом к плечу. – Оторвешься – спину откроешь… Держись, братун!..
Керменист скалил белые зубы, с трудом подавляя желание вырваться вперед за бородатым казаком, застрявшим по пояс между шкафом и колесом. Но вот сбоку налетело сразу трое, и Тегодзу стало ясно преимущество этого равнения плечом к плечу. Не тратясь на оборону своего тыла, каждый из них принял врага в лицо. Один из казаков в упор получил пулю из огурцовского нагана; другой, оступившись, упал вниз, под ноги своим. Третьего, занесшего кинжал над головой Тегодза, Огурцов свалил ударом в живот. Падая, он увлёк Тегодза за собой, но тот, вывернувшись, ловко ударил его кинжалом между лопаток. Скидывая с себя обмякшее тело, Тегодз вскочил, кинулся к Огурцову, чтобы снова прислониться к его надежной спине.
Озлобившись в драке, уже никто не думал об отступлении, но казаки давили массой, и местами цепь оборонцев стала рваться, теряя звенья. И верно драмой для защитников слободки закончилась бы схватка, если бы неожиданно в спину казакам с угла Офицерской не ударили собранные Кесаевым керменисты и остатки уличной самообороны. Стремительная их лава понеслась к баррикаде.
– Мардза! Айт мардза, Советы! Айт мардза! Даешь Советы! – летело впереди них. Опережая пеших, с гиком и свистом промчалось полсотни всадников, которых вел Карамурза. Скрестились у самого подножья баррикады. Тускло под хмурым небом блестела сталь, хрипели, взвиваясь на дыбы, кони.
В этот момент вырвавшийся из обломков броневик с треском подался назад. Слепо тыча хоботом-пулеметом, он вдруг поднял его и щедро прошил дробной строчкой спины своих. Казаки хлынули с баррикады под копыта и пули керменистов. Огурцов, изловчившись, швырнул в броневик связку гранат. Она взорвалась с оглушительным грохотом, но, видимо, сбоку, а не под самыми колесами, так как машина, слегка накренившись, продолжала уходить задним ходом. На полпути до Гоголевской броневик нащупал, наконец, цель, ударил в лицо курчанам, побежавшим с баррикады за казаками. Самооборонцы и керменисты бросились врассыпную, залегли по сторонам среди улицы.
И казаки, снова приободренные, кинулись обратно. Но не успели они навести порядка в своих рядах, как с броневиком что-то произошло: на ходу он стал закапываться передней частью, вихляться из стороны в сторону; потом рванулся и остановился совсем, сотрясаясь крупной стальной дрожью. Задние колеса его, чуть видные из-под брони, беспомощно повисли над глубокой колдобиной на дороге. Пулемет, пришедшийся как раз напротив дома с красной железной крышей, истерично застрочил в пустоту над нею. Казаки в недоумении отхлынули назад, залегли. Началась перестрелка на расстоянии.
Через минуту пулемет умолк, с грохотом откинулась крышка люка и пара усачей – один в подоткнутой черкеске с погонами сотника, другой, оголенный по пояс, – стали неуклюже лезть наверх.
На минуту стало тихо: с обоих сторон сотни глаз с любопытством наблюдали. Сев на край люка, сотник с пьяной бесшабашностью, свободно, как дома с печи, спустил вниз босые ноги и басовито икнул.
– Бензину нема – ходу нема… Айда до своих, Гришка, умаялись! – отчетливо произнес он.
И тогда с казачьей стороны раздался истерический вопль: "Продали, гадюки!" – и беспорядочная стрельба.
Сотник, удивленно охнув, нырнул в люк, снаружи остались лишь жилистые красные ступни ног. Другой казак, раненный в голову и живот, хлюпнулся на землю. Поднявшись на четвереньки, он поковылял в сторону своих, ворочая головой, гнусавя о пощаде. Но оттуда, со стороны своих, в самый лоб ему прогремело еще несколько выстрелов…
Потом на улице сразу стало тихо-тихо, словно сражавшиеся, зайдя в тупик, решали, что делать дальше.
Митяева, тяжело раненного, только что унесли за баррикаду в распоряжение Ольгуши. Огурцов, поднявшись из канавки, где лежал рядом с Тегодзом, побежал вдоль своих рядов, нашел Кесаева, лежащего среди других керменистов, сказал:
– Держи казаков под огнем, не слабь ни на минуту… Я с ребятами попытаю броневик целеньким прихватить.
Повторять атаку казаки уже не решались – все их внимание сосредоточилось на том, чтоб не подпустить красных к броневику.
По приказу Огурцова бойцы приволокли откуда-то толстый канат. Укрепив конец его у пояса, пополз к машине первый смельчак – красноармеец с зеленым лицом. Всего пятьсот шагов отделяет его от броневика, но каких шагов! Как легко в другое время ходилось по этой земле! А сейчас каждый шаг по ней вел к смерти.
Поднимая фонтанчики пыли, пули повьюживали вокруг красноармейца, у головы, у ног: фью… фью… И каждую секунду казалось, что вот-вот упадет и не поднимется больше его отчаянная голова. Но нет, он ползет. Казаки беснуются. С десяток их вскакивает и стреляет с колен. Шагах в двадцати от броневика пуля настигает красноармейца. Уткнувшись лицом в землю, он замирает.
Выстрелы с той стороны разом примолкают. Казаки делают передышку. И вдруг – не успели они еще дыхания перевести – от баррикады отрывается фигура в черкеске.
– Тегодз! – выдыхают товарищи. Керменист бежит, не пригибаясь, слегка наклонив вперед голову, прижав локти к бокам; легкие, как у тура, ноги едва касаются земли. Первый выстрел казаки делают, когда смельчак уже на половине пути. Но и теперь он не ложится на землю, не пригибается, а бежит под градом зачастивших пуль.
Трудно поймать на прицел такую мишень. И лишь когда Тегодз замедлил бег, чтобы отцепить канат с пояса убитого товарища, пуля свалила его, раздробив колено. Он упал на вытянутые руки и, что-то крича на своем языке, полез дальше. Вместе с канатом по земле потянулась за ним яркая струйка крови. Гаша зажмурилась, спрятала лицо в ладони, не в силах больше глядеть на этот безумный спор со смертью.
Перестрелка делалась все бешеней. В самом пересвисте пуль было что-то от человеческих голосов, одичавших в ненависти. Потом снова, как тогда, враз стало тихо. И, испугавшись этой тишины, Гаша вски-нула голову: керменист лежал подле самых колес броневика, рука с канатом, занесенная для последнего усилия, выделялась на грязно-зеленом фоне брони. А из передней цепи бойцов уже отделилось сразу человек шесть – Огурцов впереди. Не давая казакам очнуться, они бросками пошли вперед. И снова пули наполнили воздух злобным шипеньем.
Двое из бойцов упали сразу, шагах в тридцати от своих. Один, раненный в плечо, пополз обратно, другой еще некоторое время пытался двигаться вперед, потом, обессилев, уткнулся лицом в пыль.
Ольгуша сказала тихо и властно:
– Айда, из-под обстрела вынести надо!
И первая поднялась, перешагнула через ящик с песком. Гаша, тихонько перекрестившись, полезла за ней. Проваливаясь в обломках, они спустились с баррикады, пригибаясь к земле, добежали до своих. Упали рядком, чтоб сделать передышку.
– Погодим чуток, может, ослабнет, – оборачиваясь, громким шепотом в самое лицо Ольгуши взмолилась Гаша. И отшатнулась: в распахнутых двумя голубыми озерцами глазах подруги она увидела крик… Всю жизнь потом она верила, что крик можно не только слышать, но и видеть. Ведь из сомкнутых посеревших губ Ольгуши не сорвалось тогда даже стона. Только отчетливо и негромко произнесенные слова:
– Шальная… прямо… сюда… – рука ее потянулась к груди. Но грудь прижалась к земле раньше, подломив недонесенную руку. Шлепком ударилось о булыжник лицо. От толчка скользнули из-под косынки белесые косички.
– Ты это что, Ольгуша!? – крикнула в ужасе Гаша. – Ты это что!? Ты брось…
Онемевшими руками она принялась ощупывать подругу, припала ухом к спине между лопатками: там, внутри, что-то трепыхало, живое и испуганное. А тело уже стало тяжелым и непослушным. Гаша с трудом перевернула Ольгушу лицом наверх; у той глаза были широко раскрыты, в них сине и глубоко гляделось небо; на щеках и на лбу мшисто серели пятна прилипшей пыли; на кофте у левого соска чернела ямка. Гаша, не веря еще, что это конец, рвала кофту, роняя частые дробные слезы.
– Не надо… – шелестом долетел до нее Ольгушин голос и едва приметная улыбка тронула ее губы, в уголках их розово запенилось.
– Живая! Ты это брось мне… пужать, – задохнувшись, бормотала Гаша и тискала ей под голову свой скомканный платок. Ольгуша подняла вдруг руку, судорожно зашарила по боку, ища сумку.
– Йод… возьмешь… Не разбей, – отчетливо произнесла она. – И не плачь. Мне двадцать лет… было. Скажешь… Павлуше, что… – и коротко хрипнув, уронила на бок голову; из уголка рта к подбородку побежала струйка розовой сукровицы.
– А я не плачу, я в последний раз… Ты не сумлевайся, Ольгуша, я не буду, – бестолково твердила Гаша, плача и размазывая грязь по лицу. – А Огурцову я скажу, ты не сумлевайся… Я же знаю, зачем в его отряд, а не с отцом пошла… И как ты на него глядела, я видела… Я дотошная, сама скрозь дохожу, мне и спрашивать ни о чем не надо было. Когда доктором станешь, приеду до тебя лечиться. Давай-ка я тебя за баррикаду отнесу, там затишек…
На город сходили вечерние сумерки, прозрачные, облегченные; так и не разрешившаяся гроза неслышно отползла на север, будто убедилась, что здесь ей делать нечего: за грохотом драки, людям не услышать ее раскатов.
По западной кромке тучи волочилась красная струя зари.
…К ночи курские самооборонцы и керменисты овладели броневиком. Затянув его на канатах через тот проход, который был прикрыт фаэтоном старого осетина-извозчика, занялись осмотром. В стаканах и флаконах из-под духов сносили со дворов бензин. За ночь машину привели в порядок. Заслышав из-за баррикады шум мотора, казаки стали тихо сниматься и отходить с Госпитальной…
На другой день снова был бой, и курчане вышли за пределы своей слободки. Город дымился. День ото дня по воле большевистского штаба бои принимали все более организованный характер. От мятежников освобождали дом за домом, улицу за улицей.
Время исчезло для Гаши; себя она вспоминала лишь в минуты перед коротким сном, в котором перед ней вновь и вновь проходили картины перестрелок и рукопашных схваток, лица близких и навеки утрачиваемых людей. Как прежде Ольгушу, так теперь ее, на курских баррикадах называли сестрицей и в редкие часы передышек наперебой зазывали к своему котелку.
Она видела, как умирают люди, как роднятся они на виду у смерти. На ее глазах проливали кровь голубоглазый красавец Саша Гегечкори со своими молодцами-грузинами и суровый Левандовский, командир грозненского пролетарского отряда. Видела она и желтолицых китайцев, добровольческий отряд которых геройски сражался в чужой стороне за дело братьев-пролетариев. А в самый трудный день, когда, казалось, нет больше, сил и белобандиты вот-вот восторжествуют, пришли те, именем которых Гашу, как и других казачат, пугали с колыбели, – ингуши. И она видела, как они умирали плечом к плечу с русскими и осетинами, китайцами и грузинами. И они тоже называли ее сестрой…
После смерти Ольгуши Гаша и думать забыла о возвращении домой. На ней была Ольгушина косынка с крестом, на нее легли и заботы подруги. Притупилась и думка об Антоне. И вот…
В том самом штабе обороны на Воздвиженской, в той же комнате, где Гаша впервые увидела Ольгушу, при той же лампе она с Варварой Марковной перематывала стиранные днем бинты, когда вошедший старичок-доктор. Питенкин, старожил и патриот Курской слободки, сказал:
– Интересные времена наступают: казаки пошли на нашу сторону. Вон там один израненный сидит, пять дней штаб наш разыскивал… Необыкновенной физической закалки и выдержки человек, я вам скажу… Своего полковника, говорит, стукнул, интересные бумаги принес. Яков Петрович полагает, что это драгоценные документы для истории, ойи с головой изобличают мятежников…
Гаша, не слушая больше, встала и с помертвевшим сердцем широко раскрыла дверь. Но от порога противоположной двери, слабо освещенный отдаленной лампой, глянул на нее совсем чужой человек: старый и сутулый, с заросшим лицом и запавшими глазами. Он сидел на табуретке, скособочившись, и держался левой рукой за перевязанное правое плечо, и жадно следил, как небольшой военный с бородкой и ремнями поверх рубахи, придерживая возле уха очки в тонкой светлой оправе, читает бумаги, выложенные из офицерского планшета. Гаше пора уже было закрыть дверь, а она все еще стояла у порога и не могла оторвать взгляда от того человека. И сердце ее стучало неровно, и от висков никак не отливала кровь. Человек вдруг поднялся и, качнувшись, сделал шаг к ней.
– Гаша, – чуть слышно сказал он. И было в его голосе столько удивленья, тоски, призыва, любви, сколько могло быть только у одного человека на свете.
Гаша кинулась к нему с пронзительным криком. Люди, окружившие их, молча ждали, пока они разожмут объятия. Старичок-доктор глубокомысленно говорил вздыхающей Варваре Марковне:
– Эко диво дивное, чудо чудное… Конечно ж, встреча такая в наше необъяснимое время вполне объяснима. Вполне, я полагаю… Не видите ли вы в ней знаменье эпохи, а? Как вы находите?
– Знаменье, не знаменье, а хорошо, что тут, у нас, встретились, – ворчливо отозвалась прачка.
Часть вторая
I
С наступлением сумерек бой прекратился. Кибировцы откатились к Николаевской, за цепь буревших издали окопов. На равнине, между станицей и селением, вдоль кукурузных загонов, в истоптанной будыли и на выгоне остались лежать темные комочки – трупы.
В окопах у христиановцев наступила тишина. Бойцы вылезли на сухой обгоревший дерн за окопами: расправляли затекшие спины, курили, вытирая грязные лица, подставляли их навстречу сбегающей с гор прохладе.
Мефодий ощупал еще теплый ствол пулемета, громко с усмешкой сказал:
– Кажись, на сегодня ты свое отработал… Поостынь теперь. Поутру опять запрягу…
Никто не отозвался на его шутку. Смертельная усталость, сменившая то бешеное возбуждение, которое владело казаками в течение целого дня, сковала тела, замкнула рты.
Бой начался на заре. Правый край обороны, где стояли казаки и бойцы Сосланбека Тавасиева, оказался в центре удара. Кибировцы лезли сюда с настойчивостью одержимых, так как приподнятые берега Белой речки, по течению которой они могли подбираться почти до околицы селенья, были прикрытием более надежным, чем кукуруза, зыбкая, ломкая и не подходившая вплотную к Христиановскому – между ним и николаевскими загонами был еще открытый и ровный, как стол, сожженный зноем выгон.
Сюда, на правый край, по приказу керменистского штаба, был переброшен единственный пулемет. Жайло и Легейдо, еще на фронте слывшие отличными пулеметчиками, пролежали перед ним весь день, сменяя друг друга. Незаметно подкрадываясь берегом, кибировцы неожиданно появлялись на лугу перед окопами и неслись к селу, грозя смести его укрепления. Только пулемет, безотказно бивший в ожесточившихся руках, да меткая ружейная пальба тавасиевских стрелков всякий раз спасали положение, заставляя кибировцев ложиться и отползать за берег.
Лишь вечером, когда враг, так и не отважившийся на рукопашную, отошел в станицу, в окопах произошла разрядка. Многие спали стоя, уронив голову на глиняный бруствер. После грохота боя странными и далекими казались мирные естественные звуки, о существовании которых успело как-то забыться: хруст сухих комочков земли под сапогами, шелест бумаги под пальцами, свертывающими цигарки, посапывание спящих.
Короткие южные сумерки быстро загустели, настала ночь. Вдоль всей линии окопов засветилась вереница огоньков цигарок. Ветер, налетавший с поля, приносил пыльное дыхание остывающей земли, запах сожженного металла и едва уловимый, хорошо знакомый воинам васильковый навет начавшегося разложения.
На равнине угадывалось какое-то непонятное движение: скользили тени, собирались в сгустки, снова бесшумно рассасывались. В окопе у христиановцев примолкли разговоры; там насторожились.
Василий, поднявшись во весь рост, всматривался в темноту. Через минуту успокоенно опустился на место. Но не успел он свернуть новой цигарки, как среди христиановцев поднялся переполох. Подбежавший к Легейдо низкорослый осетин в толстовской рубашке и кавказских сапогах, волнуясь, потребовал:
– Давай пулеметом стреляй… Казаки там за своим мертвец пришли, шагов двадцать от нас… Проведи давай очеред – все на месте останутся.
– Эге, милой, чего захотел! – громко ответил Мефодий. – Кто же это по мертвецам стреляет?
– Не мертвецам… Зачем мертвецам? Живой пришел… Не убьешь, он завтра придет, убьет наши дети, уведет жена…
– Ты слухай сюда, мирской человек, неверная душа…
Легейдо дружелюбно обхватил осетина, наклонившись к его лицу, стал объяснять правила военной этики. Не дослушав, тот вырвался с громким криком:
– Своих жалел?! Я знал: ваши своих жалеть будет… Я говорил: не надо они нам, они – враги, они – казак… Зачем им верил, пулемет дал?!
Обернувшись к окопу, он крикнул что-то своим. Из окопов к казакам потянулись осетины. Из подошедших никто толком не понимал по-русски. Осетин в толстовке объяснил им что-то, и в ответ на это товарищи его возмущенно загудели, пристально вглядываясь в казаков. Те тоже загалдели, стали вылезать из окопа. Проснувшийся Жайло резко крикнул:
– Чего там взбулгачились, спать не даете?
Осетин взвизгнул. Трое парней, отделившись от толпы, спрыгнули в окоп, потянулись к пулемету. Мефод спиной прикрыл его, не вынимая изо рта самокрутки, спокойно проговорил:
– Отстранись. По мертвым стрелять все одно не дам…
Парни наперебой закричали, но остановились, выжидательно оглядываясь на товарища в толстовке.
– Эй, толмач! – обратился к нему Мефодий. – Переводи, что я объяснять им стану. И чего они хотят, тоже переведи… Машиной, поди, никто не владеет, куда ж лезут?!
Осетин снова взвизгнул, вскинул руки к небу, будто бога призывая в свидетели. Христиановцы еще сильней заволновались, кричали что-то злыми гортанными голосами. Василий поднялся, подошел к толпе.
– А ну, будет орать! Кто тут по-русски знает, выходи, поговорим…
В этот момент на дороге из села послышалось цоканье копыт. Два всадника, чернея на фоне звездного неба, приближались к окопам. По силуэту в одном из них угадывался Цаголов; другой – плотный, крутоплечий – был незнаком.
Осетины двинулись им навстречу. По тону, каким заговорили они, было ясно, что жалуются на казаков, возмущаются. Казаки тоже гурьбой направились к всадникам.
– Что тут происходит, товарищи? – спросил, прыгая с коня, Цаголов.
Василий вышел вперед.
– Ты – ученый человек, Георг. Переведи-ка им, что на войне любому врагу дают возможность хоронить своих мертвяков… По тем же человеческим правилам не стреляют на поле боя в милосердных сестер и в фургоны с красным крестом… Кибировцы, вишь, своих прибрать с поля пришли, а этот… Где он, горлохват? – Василий огляделся вокруг, – прибег огня по ним требовать. Коси, мол, с пулемета. Да и врагами нас обозвал, предаем-де вас…
Цаголов изумленно крякнул. Скороговоркой заговорил по-осетински. Из толпы ему ответили с явным недоумением в голосах.
– Что за чертовщина! – пожимая плечами, обернулся Георгий к Савицкому. В темноте глаза его горячо блеснули. – Люди говорят, Василий Григорьевич, что казаки испортили пулемет, чтобы завтра сорвать нашу контратаку, а когда вот эти парни хотели проверить, правду ли им сказал Каурбек, Легейдо не позволил им сделать этого. Вот что вызвало их гнев… Они вовсе не хотели стрелять по мертвым… Осетины уважают покой мертвых, даже если это враг…
– Пахнет провокацией… В наших условиях всегда найдутся прохвосты, готовые сыграть на национальной розни. Вели-ка задержать того человека, Георгий, – громко, с характерным грузинским акцентом произнес вдруг незнакомый всадник.
Василий тотчас сообразил, что кто-то прибыл из Владикавказа, но ни дознаваться, ни представляться было недосуг: все кинулись искать смутьяна в толстовке. А того и след простыл. Минут через десять, возбужденно переговариваясь, бойцы стали возвращаться к окопам. Вокруг казаков собрался тесный круг. К Георгию пролез сухопарый бойкий старик в короткой черкеске домотканного сукна:
– Георг, ради бога, мири нас с николаевскими казаками… Я приношу им наше горячее извинение, а ты хорошо, подробно переведи мои слова, – высоким скрипучим голосом сказал он и обернулся к Савицкому и Легейдо, прижимая к груди руки. Он говорил горячо и возбужденно, кивая непокрытой белой головой. Осетины молчали из уважения к его седине; лишь изредка раздавались короткие одобрительные возгласы.
Георгий переводил, торопясь, будто обжигаясь словами:
– Бойцы, дравшиеся с вами весь день плечом к плечу, очень сожалеют о случившемся… Пусть казаки не думают, что осетины не верят им… У всех у них достаточно светлые головы, чтобы отличать врагов от друзей. Они понимают, что война идет между богатыми и бедными, а не между осетинами и казаками… Ведь и в кибировском отряде, который хуже навозной жижи, есть и осетины, и кабардинцы, и казаки… Мы знаем, что у нас с вами – один враг. Каурбек тоже наш злой враг, раз он хотел поссорить нас с вами. Он нам черную неправду сказал. Он – богатый человек и всегда противился тому, что хотели бедняки. Он даже кулацкую партию "Гутон"[19]19
«Гутон» (осет.) – «Плуг»; партия была образована в Христиановском в 1918 году.
[Закрыть] поддерживал. Если бы Мефод им сразу показал пулемет, все бы успокоились, и тогда мы поймали бы Каурбека, чтобы судить его нашим суровым судом… – и, опуская руку на плечо Легейды, уже от себя Цаголов добавил:
– Если он не уйдет из села – наших рук не минует.
Из толпы вышел еще один человек – судя по голосу, молодой. Георгий перевел его слова:
– Мы, жители Христа айовского села, не военные люди, но враги пришли и вынудили нас всех, и юношей и стариков, взяться за оружие и стрелять, чтобы спасти наших жен и сестер от позора, а детей – от гибели… Мы плохо знаем правила боя, совсем не умеем ходить в контратаку. А казаки – люди военные. Если бы они взялись обучать нас, мы бы воевали с врагом успешней… Между прочим, – снова от себя прибавил Цаголов, – мы у себя в ревсовете и в штабе тоже говорили о том, как бы поучиться у вас военному делу.
– Это можно, у нас есть люди бывалые, – ответил Легейдб. Казаки, польщенные, разноголосо заговорили:
– Поучим, коль живы будем!
– Чего ж, коль охотники найдутся…
– Чему доброму, а воевать нас царь-батюшка обучал… Умеем…
– Ну вот, в затишье и попробуем! А теперь будем считать этот случай исчерпанным, и не вспоминать о нем… Как это у вас говорят про глаз?
– Кто старое помянет, тому глаз вон…
– Вот, вот, тому глаз вон… Наши люди к вам хорошо настроены, а явных врагов революции не приходится брать в расчет. Керменисты высоко ценят вашу помощь…
– Так это и есть николаевские партизаны? – резковатым голосом спросил спутник Цаголова.
– Они самые… Василий Григорьевич, товарищ Легейдо, прошу познакомиться – это товарищ Орахелашвили. Владикавказский комитет партии командировал его к нам…
Василий и Мефодий крепко пожали протянутую им крупную, но мягкую, явно интеллигентскую руку.
Черты незнакомого лица в темноте лишь смутно угадывались.
– Как добрались?.. Дороги, поди, контрой кишат, – полюбопытствовал приветливый Мефод.
– Кишат. Да Серго нас хорошим документом снабдил, на все случаи пригодным, – легко поддался приветливому тону владикавказский посланец.
– Часа через два собираемся в штабе, вести от Серго есть, – сказал Цаголов казакам. – А пока снимайте своих бойцов, Легейдо. Отдыхать надо. Ведите по квартирам. Тавасиева сотня тоже уйдет. На ночь свежие отряды подойдут. Квартирами довольны? Хозяева уже ждут вас. Вот с Орахелашвили ехали мимо, видели: женщины у ворот стоят, ждут… Ну, снимайтесь.
Мефодий бодро скомандовал; казаки, оживившись, начали собираться на ночевку.
…Евтей шарил на дне окопа, отыскивая глиняную миску, чтобы вернуть ее хозяйке-осетинке. Днем вместе с другими хозяйками, в домах которых кермени-сты разместили казаков, она приносила ему обед – говяжью похлебку с куском теплого душистого чурека. Муж ее ушел с отрядом Карамурзы, и необходимость заботиться о постояльце была для нее, как и для других жен керменистов, не только долгом гостеприимства, но и необходимостью исполнить мужеву волю.
Накануне Евтей так и не разглядел своей хозяйки: адат не велит осетинке говорить с чужим мужчиной, смотреть на него, – и она все прятала лицо. Когда же Евтей пытался заговорить с ней – уходила, бросая испуганные взгляды в сторону глуховатого сгорбленного свекра, следившего за ней с порога кунацкой. А сегодня в окопе она сидела на корточках совсем рядом с ним и влажными, черными, без зрачка, глазами, полными страха, смотрела, как он стреляет, положив винтовку на бруствер, как неторопливыми, измазанными машинным маслом и глиной пальцами закладывает патрон, целится с прищуром. Ситцевая темная, как у всех замужних осетинок, косынка слегка сдвинулась с головы, обнажив зеркально-гладкий треугольничек густых черных волос, мытых сывороткой.
На вид была она совсем молоденькой, чуть ли не сверстницей старшей Евтеевой дочки. Лишь тонкие морщинки на низком смуглом лбу да у сухого маленького рта несколько старили ее. Забыв под пулями обо всех запретах адата, женщина глядела на Евтея, глаза в глаза, лопотала что-то по-своему, не зная куда поставить миску с едой. Ладони ее смуглых рук были загрубевшие и потрескавшиеся. Евтей принял, наконец, миску и поставил ее на сыпучий край окопа. Кибировцы как раз повернули к реке, и Евтей, сделав последний выстрел, опустился в окоп, где его дюжее тело едва помещалось. Он жадно ел, облизывая с усов стынущие крупки жира, а хозяйка что-то говорила ему, все улыбаясь и оглядываясь на других женщин, сидевших в этом же окопе рядом с Ландарем. Гетало, Жайло. В торопливом щебете ее, в сиянии влажных глаз сквозило что-то, похожее на радость. И только позже Евтей догадался, что это действительно была радость, радость короткого, но полного освобождения от гнета обычаев, тяготеющих над осетинкой в обыденной обстановке, принижающих ее перед мужчиной. Это была радость непосредственного общения с равным себе человеком. То же самое и, может быть, еще острее, ощущали в этот день и все другие женщины, приносившие еду и медикаменты своим мужьям и братьям. Оттого, может быть, так смелы были они, под огнем пробираясь в окопы.
Поначалу Евтей воспринял приход женщин безразлично, как нечто обычное. И лишь потом, когда началась новая атака и он, оглянувшись, увидел, как они бегут за линию огня, путаясь в длинных узких юбках, сердце его тревожно сжалось: подумалось вдруг о детях, бабе, брошенном хозяйстве.
Теперь, поднимая кинутую впопыхах миску, он вспомнил счастливые и испуганные глаза женщины, глядевшие в его лицо и жадно искавшие в нем что-то, может быть, одобрения своему поступку, а может, простой благодарности за хлебосольство. А он даже не улыбнулся ей тогда – некогда было. И сейчас смутное чувство недовольства собой охватывало Ев[20]20
Олибах (осет.) – пресный пирог с сыром.
[Закрыть] тея. Вдобавок еще этот случай с провокатором, оставивший на душе тягостный осадок; снова вернулась мысль о том, что капли крови, пролитые за общее дело, не поглотят кровавых рек вековой вражды. Лишь смертельная усталость не дала Евтею углубиться в эти невеселые думы, разбередить ими душу…