Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Один из штабистов, пришпорив коня, сорвался с места, поскакал туда.
– Кто стреляет без команды? – кричал он по-осетински. – Вы просто несдержанные паникеры! Кто командир вашего отделения? Подпускай врага, пока ясно не увидишь его лицо, чтобы стрелять в лоб! Передайте приказ дальше: без команды не стрелять. Сигнал – красная ракета!
Приказ побежал, как огонь по бикфордову шнуру. Все замерло, притихло. В запотевших ладонях притаились холодные ложа винтовок, папахи сдвинулись на затылок.
Шкуровцы шли в угрюмом молчании, увязая по колена в снегу, неся наперевес новенькие заграничные винтовки. Уже можно было различать цвета бекеш и башлыков. Всадники из ос давно превратились в игрушечных наездников.
В насыщенном грозой молчании оглушительным показался хлопок взметнувшейся в серое небо зеленой вражеской ракеты.
И тотчас внизу грянуло тягучее белоказачье "ура".
Пластунские цепи качнулись и покатились вперед. Вот уже слышен шум их движения – скрип снега, шуршание сапог, тяжелое дыхание.
Мефодий держал палец на спусковом крючке, и был момент, когда палец уже напрягся для привычного нажима, а из глотки едва не вырвался крик: "Огонь!" Ему отчетливо представилось, как сейчас в одно мгновенье из-за пластунской цепи вырвется свора конников и, развернувшись лавой, опережая пехоту, обрушится на фланги, сомнет окопы и пойдет клинками и копытами сокрушать все, что попадется на пути. Тогда уже никакой огонь не спасет положения. Имея дело с конницей, нужно уметь с точностью до секунды угадать момент удара из всего огнестрельного. Сможет ли самодеятельное дигорское командование, где хоть и есть бывшие солдаты, но нет ни одного настоящего, искушенного военспеца, угадать, учуять этот момент? А он, момент, – вот-вот…
Окопы молчали. Окопы затаились. Сердце, казалось, не выдержит – лопнет. У Мефодия пересохло в гортани, стало трудно дышать. Шаря рукой по гребню бруствера, где меж грудками смерзшейся земли сохранился незатоптанный снег, он натолкнулся на пальцы Ивана, тоже царапавшие снег, услыхал его горячечный шепот:
– Давай команду! Прозеваем!
Мефодий и сам увидел, что еще минута и… Он открыл рот, чтобы крикнуть: "Огонь!" Но в самое это мгновенье красная ракета взвилась над фронтом, обагряя небо кровавым хвостом, и оглушительный залп грянул из окопов. Захлебнувшись нетерпением, ударили пулеметы. Мир раскололся, затрясся, задохнулся огнем, дымом.
– Огонь! Бей по гадам! Дружней, товарищи!
– Огонь! Беглый огонь!
Стреляли по команде и без команды. Стреляли, ярясь, скрипя зубами, обжигая замерзшие руки о подогретые стволы.
Пластуны залегали и снова вскакивали, бежали вперед, снова ложились, приседали, стреляя с колен из-за сугробов. Кавалерия, не успев развернуться в лаву, пошла на аллюре тесной массой, обходя фланги, перемахивая через упавших под пулеметным шквалом, подминая под себя споткнувшихся коней со всадниками. Уже стал виден зловещий блеск обнаженных клинков, черные провалы ртов, открытых в ненавистном реве. Наглая, пьяная злоба врага, затмевающая чувство опасности и боязнь смерти, зажигала ответную ярость.
– Гранаты к бою! Кроши гада!..
Грохнули первые разрывы. Где-то рядом, за стеной дыма, взвихрившейся земли и снега храпели кони, в прорывах мелькали то лошадиная морда, то папаха, то рука с клинком.
– Еще по одной, братцы!..
Не в силах уже развернуться назад, первые ряды конников, путаясь в сорванной проволоке, вынеслись к самым окопам. И тут, не дожидаясь общей команды, казаки Легейдо, а вслед за ними красноармейцы и керменисты из соседних окопов попрыгали на бруствер, рванулись навстречу шкуровцам с прикладами и штыками, с кинжалами, зажатыми в зубах. Сеча закипела бешеная, оглушительная: дикий вопль людей и коней, треск проламываемых черепов и разрываемого тела…
Евтей на первых же шагах запутался в колючей проволочной петле, и его смял налетевший всадник. Шкуровец, краснолицый детина со всклокоченной бородой, полоснул шашкой под брюхо коня, но Евтей упал раньше; жгучий кончик лезвия мелькнул у самых глаз. Шкуровец, повернув коня боком, замахнулся уже на кого-то другого. Тогда, привскочив на корточки под брюхом коня, Евтей поймал повыше бабок его передние танцующие ноги, зажал в железных своих кулаках, рванул. Конь повалился вперед, сбрасывая седока через гриву. Не давая шкуровцу опомниться, Евтей навалился на него всем своим мощным телом…
Одна из белоказачьих шашек достала Мефода, и, если б не папаха, – не сносить бы ему на этот раз головы. Резанув овчину, шашка скользнула на какой-то вершок от уха, и лишь концом обожгла висок, глубоко сбрив кусок кожи.
Не чувствуя сгоряча боли, Мефод мазнул рукавом залившую глаза кровь, отпрыгнул от оскаленной морды коня; всадник в этот миг уже отмахивался от наседавшего с другого бока Ландаря. Мефодий, изогнувшись котом, подпрыгнул и сильным взмахом пырнул кинжалом под полу дубленой шкуровской бекеши.
Рукопашная шла по всей линии укреплений. В центре, где над окопами схлестнулись шкуровские пластуны с балкарцами и христиановскими ополченцами, никогда до этого не державшими в руках боевого оружия, образовалась настоящая свалка. Христиановцы отбивались кинжалами и прикладами. Иные, прыгая врагам на спины, валили их в грязь, катились в обнимку. Хрипели, задыхались. Мертвые, сваливаясь под ноги, затрудняли движение. Кое-где кадеты, в пылу перемахнувшие через окопы, напарывались на самодельные пики с зазубринами, на простые трезубые вилы и даже лопаты, которые пускали в ход старики, не доверявшие то ли огнестрельному оружию, то ли собственным подслеповатым глазам.
Защищая окопы, христиановцы постоянно видели перед собой Цаголова. Он возвышался над всеми, стоя на перевернутой арбе, и расстреливал обойму за обоймой. Цель он высматривал хладнокровно, закусив губу. Пуля сорвала с него шапку, ветер разметал слипшиеся от пота волосы. За арбой, хрипя, бился его смертельно раненный конь. Вестовой – парень одних лет с Георгием, – присев на корточки у его ног, стрелял из ружья, охраняя его с тыла. В зубах у парня был зажат кривой черкесский нож…
Первыми не выдержали, дрогнули и откачнулись пластуны; затем повернула конница.
Через полчаса все притихло. По пустому полю носились лишь одичавшие кони.
Потери с обеих сторон были огромны: вдоль всей линии окопов остались лежать десятки трупов, распоротые туши лошадей. Рыдания и вопли женщин плыли над полем. На не остывшие еще сердца этот заупокойный крик действовал, как соль на свежую рану. Цаголову подвели нового коня. Со стоном поднявшись в седло – боли в голове и пояснице стали невыносимы, – он поехал уговаривать женщин, чтобы пощадили нервы живых.
В Николаевском отряде убили иногородца Могилу и Федю Нищерета. Ранены были Демьян Ландарь, студент Тихон, красноармеец Гордей Лукич. Мефодия и Ивана изрядно поцарапало.
Казаки, выбравшись из окопов на кладбище, стали рыть кинжалами мерзлую землю, готовить могилу. Мефодий сам отнес туда отрядного любимца – Федю. Удар матерого волчатника рассек его от плеча до поясницы. На него нельзя было глядеть без содрогания. Михаил, увидев брата, когда того вытаскивали из-под убитой шкуровской лошади, кинулся с криком куда-то в сторону Белой речки. Его едва возвратили, желтого и осоловелого.
Едва успели схоронить товарищей, как белые возобновили атаку. На этот раз впереди шли офицеры: под пасмурным небом тускло поблескивало серебро погонов, нашитых на шинели добротного английского сукна. Видимо, все еще не придавая серьезного значения силе противника, офицеры выступали с форсом, поигрывая оружием, каждым шагом своим подчеркивая презрение. Из-под надвинутых на лбы волчьих папах глядели полные ненависти глаза, одинаково тупые, одинаково мутные. Позади них в нескольких местах прислуга тащила на катках пулеметы.
Схватка была лютой. Ураганный огонь христиановских пулеметов разметал первый ряд офицеров, так и не перешедших с шага на бег и не успевших развернуть пулеметы. Цепи залегли. Офицеры, исправляя ошибку, стали поднимать в бег пластунов. Но пластуны поднялись не раньше, чем их пулеметы жахнули по окопам и заставили красных попрятать головы за брустверами. Чугунный топот сотен ног сотряс землю, снова грянуло раскатистое "ур-р-ра" и лавина живых злобно-трепетных тел покатилась на укрепления. Ее истеричного бесстрашия не могли уже остановить ни пулеметы, ни гранаты. Поняв это и не дожидаясь, когда лавина захлестнет окопы, командиры подняли бойцов и бросились навстречу ей.
Сцепились на полном бегу метрах в пятидесяти от укреплений. Лязг холодного оружия и выстрелы в упор смешались с воплями на нескольких языках. Около получаса рвали друг другу глотки, около получаса ежеминутно матерые кадеты были на грани победы, но нервы их не выдержали: шкуровцы начали вырываться из свалки, бежать без шапок и без оружия…
В тот миг, однако, когда раздалось уже торжествующее "ура" христиановцев, на фланги пошла волчья сотня. На этот раз, развернувшись по всем правилам, конница оцепила оба края подковы, обрушилась на поредевшие ряды защитников. На левом фланге выдохшиеся бойцы не в силах были сдержать натиск – десятка три шкуровцев пробилось через окопы и ворвалось на окраину селения. Навстречу им повалили старики и подростки с кольями и вилами. Из-за заборов и углов открыли огонь больные красноармейцы, продвигавшиеся из лазарета на передовую.
Не поддержанные замешкавшейся у рубежей пехотой, шкуровцы осадили коней, огородами и садами подались назад, оставив среди улицы пятерых убитых.
На легейдовский отряд вражеская конница наскочила из-за берега реки, подойдя глубоким руслом до абаевской крупорушки, что стояла на мостках напротив кладбища. Огнем пулемета, который успели к ним перекинуть соседи, когда на их участке началась рукопашная, Мефоду удалось разредить шкуровскую лаву. Но десятка четыре волчатников все ж прорвалось через фронт, оттеснило отряд на кладбище.
Бой разгорелся в тесноте среди могильных холмов, в глубоком снегу, слежавшемся здесь, в затишке. Для конницы место было явно неблагоприятное, и николаевцы, сразу поняв это, осмелели, чертями кидались на застревающих в сугробах шкуровцев. Копыта звенели о гранитные плиты надгробий, уздечки и стремена цеплялись за чугунные завитки высоких крестов. Кони ломали ноги, раздирали бока и, очумев от боли, взвивались на дыбы, сбрасывали седоков, унося в поле переметные сумы с уложенными в них запасными обоймами патронов.
Шкуровцы уже только оборонялись. На помощь николаевцам подоспела кучка керменистов из дзандаровской сотни. Потрясенные кощунством врага, нарушившего священный сон их покойников, осетины обрушили на него столько злости, что в четверть часа он был выброшен за вал ограды.
Потрепанные остатки шкуровцев поспешили укрыться за речными берегами.
Короткий зимний день клонился к закату, и можно было думать, что нынче бой уже не возобновится.
Победители, если можно было назвать победой отбитую атаку, копали могилы для павших товарищей, при слабом свете дымных костров перевязывали раны. Не находя в себе сил подняться за кружкой воды, многие засыпали сидя и стоя в окопах, уронив голову на обвалившиеся, затоптанные края бруствера. Женщины, разносившие еду и питье в медных кувшинах, настойчиво будили бойцов, встряхивая за бесчувственные плечи.
Ночь навалилась черная и угарная, насыщенная стонами, причитаниями, тяжелыми запахами крови и гари.
Лазутчики, ходившие по устью реки до самой станицы, принесли неутешительную весть: к шкуровцам подошла артиллерия… Наутро надо было ждать шквала.
…В помещении ревсовета при свете чадных моргалок, заправленных бараньим салом, шел военный совет. Все сходились на одном: держаться до последней возможности и пока не расслаблять волю бойцов разговорами о возможном отступлении в сторону Черного леса.
Вестовой, заглянувший со двора, доложил о приходе делегации каких-то стариков. Симон Такоев разрешил ввести. Вошло пятеро – белобородые, с суковатыми палками. Впереди – костлявый, узкогрудый Тобоев, вдохновитель кулацкой партии "Готон", отец известного барышника, потерявшего при Советах большое стадо овец, за ним – розовый и лысенький, похожий на пасхальное яичко, старичок – дед двух белогвардейских офицеров, позади – совсем древние деды, пахнущие нафталином и ладаном, давно уже не выходившие даже к нихасу и призабытые односельчанами.
Заговорил Тобоев. В резком, скрипучем, как у немазаной арбы, голосе – плохо скрываемая злоба.
Самые мудрые и самые почитаемые старики, говорил он, пришли требовать от них, людей, взявших в свои руки судьбы всех жителей селения, белого флага для неприятеля, который все равно сильней и который уже сегодня устроил половине матерей селения похоронные хлопоты. Завтра будет еще хуже. У врага пушки, об этом все знают, и все боятся, что завтра не будет у матерей даже очагов, где бы сварили они еду для хистов.[44]44
Хист (осет.). – поминки.
[Закрыть] Пушки разрушат очаги, похоронят живьем младенцев, которые лежат в колыбелях. Тогда ни у одного христиановца не останется ни двора, ни хозяйства, все село вынуждено будет пойти по миру.
Тобоев говорил долго, все слушали его стоя. И хотя перебить старика, кто бы он ни был считалось неслыханной дерзостью, выдержка изменила Георгию. Он резко выпрямился, отпихнув табуретку, на которую опирался ослабевшими коленями:
– Неумные речи твои, старик! Ты знаешь нашу пословицу: "Кто хочет яблоки есть, тот защитит яблоню от червей"? Чужие сыновья защищают сегодня свободу и очаги свои, а твой сын где? Отсиживается за закрытыми ставнями у вкусного жареного барашка с аракой! Люди сказали, люди видели… Напрасно взываешь к нашей жалости, когда говоришь о младенцах в колыбели! Ты сам их не жалеешь! Ты думаешь, как сохранить свой каменный дом, который ты достроил нечестным путем, и своих коров, и свое зерно, которое ты прятал от Советской власти, от бедняков, которые работали на тебя, сеяли и убирали для тебя тот хлеб… Тебе не жалко и матерей, и других женщин, которых ждет бесчестье от сытых, жирных, как твои волы, врагов, если они придут в селенье… А вы, другие старики? Вас послали ваши родственники-богатеи, кулаки, отпрыски феодальных семей… Напрасно думаете, что напугаете нас напоминанием о пушках…
Тобоев в нетерпенье стукнул об пол тяжелым посохом, качнул головой; тяжелая угрюмая ненависть метнулась на Цаголова из его глаз, точно омута, упрятанных под кустами бровей.
Георгий стоял перед ним, молодой и тонкий. Растрепанные волосы, лицо прозрачнее воска; нос и острые скулы усыпаны тифозной сыпью. Запавшие глаза страшны в гневе, в них даже не блеск, а целое пламя – сухое, приглушенное. Не понятно было, каким чудом он еще держится на ногах.
– Покарает тебя небо, молодец, за то, что попрал ты наши обычаи и перебил меня, старика. Лишит оно тебя твоего злого языка, – скрипуче произнес Тобоев и еще раз, громче, стукнул в пол.
– Не пугай меня, старик! Сегодня я видел, как рушатся наши плохие обычаи! Я видел, как в одном окопе рядом сидят кровники Такоев и Уруймагов, и, когда вражеская пуля ранила одного, другой помог перевязать его рану… Значит, к черту летят дедовские бредни, значит, разум и совесть берут у нас верх над глупыми предрассудками… Ненависть к классовому врагу, заметь, старик, оказалась выше дедовского завета истреблять кровников до десятого колена… Вот это плоды нашей революции!.. Вот это… – не договорив, Цаголов схватился вдруг за висок, зашарил другой рукой в воздухе и, запрокинув голову, начал падать вперед. Товарищи подхватили его на руки.
– Собаки подыхают по-собачьи! – внятно бор-мотнул пасхальный старичок.
Симон, державший Георгия под мышки, резко обернулся на голос старика и крикнул, чтоб уходили все вон, – дедам, не уважающим своих внуков, не дождаться в ответ почтения!
Громко стуча палками, старики двинулись к дверям…
Наутро Христиановское проснулось от грохота взрывов. Две батареи, установленные у берегов Дур-Дура и Белой, через головы бойцов, сидящих в окопах, били перекрестным огнем прямо по селению. Первые же снаряды подожгли в нескольких местах сеновалы. Потом загорелись дома на северной и северо-западной окраинах. Багровые отблески окрасили вялую зимнюю зарю, заиграли на заснеженных крышах. Замычал, заблеял перепуганный скот, засуетились с детьми и узлами на руках женщины. Ища укрытия от снарядов, кинулись в огороды и сады. Бежали и ехали в южную часть селения, подальше от фронта. На улицах стало тесно от арб, от пугливых овечьих гуртов.
Возле ревсовета снова появилась вчерашняя группа стариков, с ними двое-трое кулаков помоложе – в смушковых шапках, в суконных на вате европейских пальто. Пришли требовать мирной сдачи селения. Но ревсовет был пуст: все его члены и штабисты были на линии фронта, где с минуты на минуту ожидали белогвардейской атаки. Туда делегация идти не решилась.
Напряженное ожидание сковало окопы. Руки немели от тяжести оружия, ноги стыли в сырой окопной глине. Тянулись минуты за минутами, час за часом, но сколько ни всматривались бойцы слезящимися от бессонницы глазами в бело-бурую равнину, врага не было видно. Пушки между тем продолжали обстреливать селение неторопливо и методично.
Скоро стал ясен план шкуровского командования – не расходуя живую силу, артиллерийским обстрелом, вынудить селение к сдаче.
Лишь около полудня, когда пожар перекинулся к центру, а на окраинах зачернели обгоревшие острова строений, обстрел прекратился.
К окопам со стороны станицы приблизилось три всадника; к штыку одного из них был привязан белый платок.
Из окопов открыли беглый ружейный огонь по парламентерам.
И через час разразился новый артиллерийский шквал, теперь уже в сторону укреплений. Снаряды рвались с оглушительным треском, вздыбливая вихри земли, насыщая воздух запахом сгоревшего железа. От осколков, разлетавшихся по снегу, стелился ядовитый дымок. Линия фронта походила на взбесившегося змея. Но и после этого шквала атаки не последовало. Ждали нападения ночью. Чтобы бойцы не спали, командиры время от времени открывали холостую пальбу по небу. Но ночь прошла спокойно.
Лишь на следующий, третий по счету, день Шкуро ударил по центру конницей. Центр, сильно прореженный за вчерашний день, был прорван после недолгой борьбы, и волчья сотня на полном аллюре внеслась в селение по каменистой долине Астаудона. На извилистой улице разыгрались заключительные сцены кровавой баталии.
В шкуровцев стреляли из каждого окна, из-под каждой подворотни. В одном месте из-за стен разрушенного дома ударил по ним настоящий организованный залп. Целый взвод конников во главе с офицером, отделившись от лавы, завернул в проулок, чтобы обойти развалины с тыла. Навстречу ему, прыгая через кучи обгорелого скарба, взметая облака пепла, кинулось с обрезами и дедовскими шомполками человек семь подростков. С безумной отвагой ринулись они под ноги коней, под град тяжелых ударов. Озверевшие шкуровцы топтали и рубили мальчишек до тех пор, пока последний из них не упал с размозженной головой.
Не обтирая окровавленных шашек, отряд волчатников вырвался на дорогу, помчался по улице, распалившийся, бешеный.
У своего дома, упрятав в дальних углах невесток и дочерей, поджидала их Кяба Гоконаева. Не успел отряд поравняться с ее воротами, как она, растрепанная и жуткая, с горящими глазами, выскочила из калитки с вилами, нацеливая их в офицеров. Вилы из ее рук выбили, даже не осаждая коня. Один из шкуровцев успел выстрелить в нее. Пуля прошла прямо меж пустых старых грудей. Но и она не сразила Кябу – на улице еще долго слышались ее хриплые проклятия…
Беспорядочно отстреливаюсь, кучки бойцов уходили через южную и юго-западную окраины села к предгорьям, в сторону Черного леса и Дигорского ущелья. В обозе с ранеными и больными керменисты увозили не приходившего в сознание Цаголова. На востоке, в стороне Владикавказа, мглистое зимнее небо бледно алело огромным пожарищем. Там разгоралась еще более грозная неравная схватка, и деникинская артиллерия, не знавшая отказа в английских снарядах, вела подготовку к широкому наступлению. Оглядываясь на зарево, керменисты закусывали губы, сжимали кулаки…
Фланги продержались до вечера, и отступление начали уже в темноте. Пластуны, наседавшие на них, явно боялись опоздать в селение к дележу трофеев, и потому, отогнав красных от окопов, не стали преследовать их дальше. Мефод, воспользовавшись этим, отвел своих восточной околицей вдоль течения Белой.
Определенного плана в голове пока не было; сквозь зеленый туман усталости смутно мерещился не то лесок Устур-хада, не то балка Маскиаг, по которой можно было добраться до спасительных лесистых предгорий. Но люди дошли до той степени усталости, на которой сходятся жизнь со смертью, и обе они представляются сознанию одной масти и одной цены. И сколько ни убеждал, ни кричал, ни стрелял Мефод у самых ушей то у одного, то у другого, – ничто уже не могло, пробудить в них воли к борьбе теперь уже за собственную жизнь. Они даже не возражали командиру – на это не хватало сил – они попросту падали и лежали неподвижно, и ему самому приходилось их расталкивать и ставить на ноги. Едва дотащились до крайних хат, глядящих окнами уже непосредственно на большой хребет. Снег в этой части селения был не тронут войной, глубок. Кругом ни огня. Жители или затаились или ушли.
В крайнем домишке, окруженном огородом, хозяев не оказалось. В единственной, черной от копоти комнате застоялся запах очажной золы. Переступив порог, бойцы один за другим укладывались на полу. Мефод еще раз оглядел с порога заваленный сугробами огород и, накинув на двери крючок, прилег тут же, где стоял.
Ночью бойцов разбудил жар и треск пылающих над головой балок. Выскакивая через дверь, проломленную шкуровскими штыками, они получали удары в спину и падали в снег лицом. Потом их со связанными руками собрали в одну кучу; казаки узнали среди шкуровцев своих станичников – Михаила Савицкого и Григория Полторацкого.
Поодаль, взобравшись на сугроб, очарованно глядел на пожар старичок-осетин, приведший сюда белых. Снятая с головы папаха его была зажата в костлявом кулачке, на лысой, похожей на пасхальное яичко голове отражались и множились яркие языки пламени.
XXI
Страшась слепой мести, беженцы выселились из макушовского дома, и в первый день, когда Василий по Гаишной подсказке укрылся здесь на чердаке, в нем было пусто. На следующее утро внизу загрохотали сапоги, послышался пьяный хриплый хохот: пять офицеров-шкуровцев разместились в теплых мрачноватых комнатах на постой.
Ночью в горнице шли попойки, днем либо спали, либо расходились по станице, справляя службы. Выждав момент, Василий через ляду спускался по кухонной двери, разыскивал еду. Выдавив в крыше одну из черепиц, он устроил наблюдательный пункт. Отсюда ему был отчетливо виден коридор бабенковского дома, откуда Гаша в первые дни сигнализировала ему о происходящих событиях.
Никому и в голову не могло прийти искать председателя ревкома в доме, занятом белыми, хотя и не оставалось уже в станице погреба, сарая, чердака, которые бы Михаил не переворошил.
Постепенно чувство опасности у Василия притупилось и сменилось глухой тоской. Еще хуже стало, когда исчезла Гаша – тупое отчаяние охватило его.
Три дня на дворе стояла оттепель, гремела капель. Настоящая весна! А с вечера третьего дня полетел мокрый снег, ночью подул злой ветер, гремел незакрытыми ставнями, задувал в щели чердака, зверем выл в трубах. Сквозь его завывание Василий слышал ночью неясное попискивание, шорох чего-то живого, мятущегося. На рассвете, подрагивая от стужи, он отодвинул свою черепицу – может быть, Гаша все же появится? Внизу по скату крыши чернела целая стайка погибших грачей; перья окоченевших птиц уже покрылись ледяной корочкой. Рано, видно, прилетели. Поднялись с полей искать укрытия у человеческого жилья, но, прибитые ветром и снегом, обморозились и сгинули на неприветливой чужой крыше.
Василий попробовал достать крайнего, – рука натолкнулась на холодный комочек с крошечными когтистыми лапками, примерзшими к черепице, и невольно отдернулась. Взглянув на пустой бабенковский коридор, Василий опустил черепицу. С час лежал он на своей трухлявой соломе без движенья, без мыслей.
Вдруг откуда-то снизу, из-за стрехи, до слуха его донеслось слабое попискивание. Василий обломал ногти, по крошке расковыривая глину в крае стены и по лучинке разбирая угол опорного стропила. Проделав дыру под стреху, он по локоть запустил туда руку, нащупал забившийся в солому мягкий пугливый шарик. Грач был жив – случай спас его. На иссиня-черной головке бусинками блестели глаза, широкий клювик жадно зевал, обнажая ярко-розовую внутренность глотки. Но грач не брал ни хлебных крошек, ни присохших волоконец вареного мяса, не пил из подсунутой под самый клюв чапурки. Нахохлившись, сидел он на широкой ладони человека, поджимая под себя обмороженные лапки; головка свисала на бок, будто под бременем непосильной думы. Казалось, птица сожалеет, что не погибла вместе со стаей, и не ест, чтоб не жить в этом мире, оставленном его друзьями-товарищами.
Выкинув в сад через чердачное оконце сдохшего на следующий день грача, Василий заметался по чердаку. Забыв об осторожности, наступал по настилу всей подошвой подкованного сапога.
Под вечер в макушовский дом пришла Софья, нанявшаяся постирать господам офицерам. С шайкой наспех постиранного белья она поднялась повесить его на чердак.
Суровая и почерневшая от невыплаканного горя, рассказывала: ходит в станице слух, что атаман сам где-то упрятал брата – голос крови-де одолел вражду – и ищет его лишь для виду; Дмитриева, мол, даже на чердаке у соседей нашли, а этого не могут; значит, не очень-то хотят. Василий представил, как проникает этот слух к Мефоду и товарищам, припомнил кибировские листовки, в которых открыто говорилось о связи его с Мишкой. Душа совсем заныла, чувствовал, что не уйти ему от своей совести. Софья, поняв его смятение, глядела мимо сухими, как в лихорадке, глазами:
– У людей языки длинные, известно… Мало ли кровушки они иным попортили. Ты сиди смирно и не телепайся, а то в кухне нонче известка с потолка сыпалась. Говорят, что на той неделе погонят наших на суд, тогда поспокойней станет, может, и выберешься отсель в леса. Гуторят, немало туды наших, особливо христиановских, утекло… Давича от Ляхова-генерала приезжал офицерик, читал на кругу предписание, чтоб с беглыми связи не держали, грозился нагайками да пулями… А еще слыхала, в Ардоне перекладины стоят – вешают… На осетинцев они особливо лютые…
– Может про Цаголова чего слыхала?
– Чего не слыхала, того не слыхала…
– А про Гашу что ж молчишь? Взяли ее – догадался, а когда – не видел…
Софья снова посмотрела мимо него замороженными глазами, неохотно ответила:
– Ночью приходили, они сейчас ночами больше шурудят, народ стал злой… А Гашка ничего… Сейчас ее уже до остальных в подвал кинули, а то особо держали… Про тебя все выпытывали… Ну, я полезла до низу, денщик там один торчит в сенях, еще чего доброго…
– Ты погоди, погоди, чего-то не договариваешь… Глянь-ка в глаза мне, Софья… Били Гашу?
– А ты не кричи, не кричи… Ишь лицом побелел-то. Ну, посекли малость Гашку, ничего ей не сделается. Она злая, не дюже такую проймешь… Вон твою Лизу взяли, так та враз в слезы, а эта не таковская… По мне, одно слово, была невестушка, хочь и сгубила она мне сыночка… Э-э, да… Сдается мне только, что дите у нее уж под сердцем.
– Та-ак… Дитя, значит, будет?.. Били?..
Василия затрясло.
– Ну, чего ты? Отпустят ее небось, не убивайся. А про дите – может, мне показалось. Мефод со своими требует, чтоб ее ослобонили. Сказали, что не выйдут на суд, покуда бабу не ослобонят да еще хлопцев-малолеток.
– Та-ак…
– И чего ты "затакал" одно?..
– Сердце заходит… Тошно… Можно же разве сидеть мне тут, чисто суслику в норе!..
– А ты сиди, ежли так надо…
– Ты, вот что, Софья, завтра белье придешь снимать, захвати мне бумажки с карандашом.
– Ладно… Сиди только, не телепайся.
На следующий день Софья выбрала время, когда офицеров не было дома, развела на кухне утюг и полезла на чердак за бельем. Василий, желтый больше обычного, встретил ее решительным и угрюмым взглядом. Выхватил из ее рук карандаш и листок бумаги, пахнущий офицерскими духами. Пока Софья бродила по чердаку, прощупывая мерзлые рубахи и подштанники, он, подложив под листок половинку кирпича, царапал: "Мишка, гад! Если выпустишь немедленно Агафью Бабенко и малолеток Гурку Поповича и Акима Литвишко, выйду сам, чтоб разделить судьбу товарищей. О своем согласии дашь знать через сигнал – две короткие очереди из пулемета одна за другой…"
Записку Софья должна была во что бы то ни стало подкинуть либо в правлении, либо в доме у Савицких.
Оконце в правленческом подвале было на уровне глаз, и брызги капели летели в самое лицо Мефода. Он не замечал, что капли давно пробили серую корочку снега и выплескивают из ямок жиденькую глину, закрапившую его щеки и лоб множеством желтых веснушек.
Весна рвалась в затхлый сумрак подвала, щекотала ноздри запахами талых снегов. И солнце, напоминавшее сегодня девичью улыбку после слез, играло радугой в струйках, сбегающих с крыш.
– На дворе-то весна, братцы! – не отрывая взора от капели, произнес Мефодий.
– Да пора уж, чай, март начался как-никак, – с ленивой позевотой отозвался за спиной Жайло. – Эх, мать твою черт – картишки б мои зараз! Вот где времечко зазря пропадает… Побились бы мы теперича с тобой, Мишка! А то помрешь раньше суда, со скуки. Я этого бирюка-хорунжего, что у меня карты из пазухи вытянул, во сне досе вижу! У-у, так бы и пощупал его цыплячью шейку.
– Нашел кого во сне разглядывать, – скучно, сквозь зубы ответил Нищерет и, придушив не то вздох, не то всхлип, прибавил:
– А я во сне все нашего Федьку вижу… И все почему-то маленьким, в тятькиной рубахе… Особливо в том годе, когда ему дядька Данила с Пятигорска гармошку привез… Сидел он с нею бывало на приступках подле коридора, а с самого тятькина рубаха – сажень в плечах – спадает и спадает, из горловины весь он виден…
– Тише-ка, хлопцы, помолчите, Гаврилу сбудите, в кои веки казак заснул, – громким шепотом прицыкнул на говоривших Попович… Из угла, где на развернутой Евтеевой шубе лежал Дмитриев, прошелестел его неузнаваемый голос:
– Не сплю я, хай балакают хлопцы… Еще б лучше песню спели…
– Ну, вот вишь! – с хрустом потянувшись, сказал Иван. – И верно, не дадим себя скуке сморить… Подпевай мне, Мишка… Затяну-ка я веселую молодецкую:
Да мне молодцу
Все не можется,
– Все не можется,
Гулять хочется,
– послушно, но неохотно поддержал Нищерет.
Чистый и высокий голос Ивана и бархатистый несильный Михаила пошли сплетаться: