Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Ах, милок Халин! Красавчик, образованный, – со вздохом сказала вдруг Проська. – Да и чин не маленький… Была бы я, девки, чуть с лица лепее, ой бы закрутила!..
– А что, девки, правда аль нет, он у Пидины Липку стал отбивать? – вступила в разговор младшая Анисьина, Веруха.
– Марья Макушова хочет Липку за брата пристроить… Да он не глядит на нее! У него в городе раскрасавица, – авторитетно заявила Анютка.
– А я бы все одно закрутила! – упрямо повторила Проська. Вон Гашка, дура… С ее красотой Я бы такого молодца подцепила! А она все меж женатиков виляет…
– Ой, довиляешься, девка! – назидательно сказала Антюка.
– Ты, бабонька, свое простерегла, за чужое не журись! Мне, может, так-то для своего суженого легче сохраниться! – со смехом крикнула Гаша и запела на всю улицу:
Об, вы, дружки, вы подружки…
Ее злило, что девки за пустыми разговорами не дали дослушать важные новости, так заинтересовавшие ее, а расспрашивать лукавую Анютку не решилась…
Так и пришлось в эту ночь нести к Легейдо недосказанную новость. Мефодий, выслушав Гашу, заволновался, начал собираться к Савицкому на пасеку.
– Ух ты, золотопогонники проклятые, что сотворили, – ругался он вполголоса, натягивая сапоги. – И как раз же под четвертый съезд подвалили!.. Знаешь, девка, что во Владикавказе съезд открывается? Чрезвычайный комиссар Орджоникидзе, что надысь до нас приехал, примет участие… Вот же как они нас упредили!.. Нонче до свету надо все порешить, бо завтра нас могут поодиночке перехватать…
Пришла из боковушки заспанная Марфа, начала ворчать: чего среди ночи взбулгачились… Мефод прикрикнул на нее:
– Не бурчи, баба. Привыкай! Война началась – не до сна казакам.
…В воскресенье светло и радостно звонил над станицей церковный колокол; в ограде, на паперти и в самой церкви стоял празднично приодетый народ. Белизной батистовых косынок, как гуси на кулиге, цвели бабы; голубым и синим ласкали глаз выходные бешметы казаков. И в каждой кучке строились различные предположения, ходили свои новости:
– Поехал, слышь, Петро до своего знакомца араки выменять. Не узнать, говорит, Христиановского… Церкву в сход превратили… Цельными днями только и слышно: "Айт мардза, Дигора!"[16]16
Айт мардза (осет.) – боевой клич.
[Закрыть].
– И сколько ж еще там палить будут?..
– Армию свою, слышь, кермены обучают, к войне с Бичераховым готовятся…
– Не навалились бы они на нас, братушки, как ингуши на Тарскую…
– Ну, не пужай, небось спокон веку не трогали они нас.
– Не трогали в те времена… А теперича там "товарищи"…
– Небось и "товарищи" не тронут… Кибиров, он под самой Змейской объявился, не нынче-завтра до нас наведается…
– Архип Кочерга, слышь, из города новость привез: нашего войска казачьего полк под командой брата того Бичерахова из Персии возвращается, до Баку дошел нонче…
– Опять, стало быть, казак воюй!..
– А как же, атаман нонче после службы мобилизацию объявлять будет… Учитель Козлов намедни подговаривал поддержать Макушова… Бичерахов, гуторил, за Учредительное собрание, треба ему, значит, подсобить…
– Верь ему! Он и сбрешет – недорого возьмет… Одно слово – серый!
– Знать бы, что оно тем и кончится, можно бы и подсобить. А то ж война без краю…
– Слышь, дядька Данила, мобилизацию нонче объявлять станут…
– Ну? Кибирову на подмогу или самому Бичерахову?
– Да все одно – воевать треба.
– Воевать, оно, братушка, ежли не захочешь, то и не заставят. Я вон ни за красных, ни за серых, а воевать не хочу – и весь сказ!
– Научи, дядька Данила…
– А вон, видишь, Халин со своими анчихристами подле ограды поезживает… Быть нонче потехе…
В церкви в сумеречной прохладе жарким отсветом свечей сиял иконостас. С амвона вместе с густым душком ладана текла на молящихся неторопливая проповедь долгогривого отца Павла. Он говорил о супостатах-большевиках, об антихристе, "имя которому шестьсот шестьдесят шесть"; во имя Христа и православной церкви звал сражаться, "наточив шашку востро, взденув ногу в стремя…"
Перекрестившись, Гаша остановилась у двери. Когда глаза привыкли к сумраку, стала пробираться поближе к алтарю: там с обнаженными головами стояли на коленях атаман, учитель, офицеры – вся станичная знать. На девку ворчали; какая-то баба, больно ущипнув ее за икру, злобно шепнула:
– Ишь, до Макушова тулится… Лика божьего побоялась бы, срамница…
Гаша, закусив губу, проглотила обиду, еще и порадовалась: "Нехай хочь так думают!.."
Мелко крестясь правой рукой, левой она вытаскивала из-за пазухи небольшие листочки бумаги, незаметно рассовывала их – кому под мышку, кому под полу бешмета. И чуяла, как позади, где она прошла, возникал какой-то шорох и шепот.
Дойдя до первого ряда молящихся, она опустилась на колени, украдкой оглянулась. В светлой раме двери на миг увидела прислонившегося спиной к косяку благообразного и чинного Ивана Жайло. Спокойная поза его отчетливо говорила ей: все в порядке!
Закатив к потолку глаза, Гаша принялась за молитву. "Спаси, господи, рабу твою Агафью. Видишь, господи, какую муку приняла, перетряслась вся, сюда идучи, – лукавила она самому господу богу. – Да уж дюже они люди редкостные, симпатичные, – Легейда да дядька Василь. А он меня от беды спас, сам видел, господи! Чего ж мне неблагодарной им быть? Попросили – ну, и взялась я. Да оно и самой, конечно, интерес есть поозоровать, поглядеть, как люди сбесятся со страху… Ты уж прости мя, господи, такая я есть безнравная"…
А позади, развернув на широких ладонях листочки, прячась за спины друг друга, казаки напрягали в сумерках глаза, шевелили губами, будто молились: "Знайте, казаки, что не большевики, а контрреволюционеры – старые царские генералы да полковники – начали гражданскую войну на Тереке. Четвертый съезд терских народов, который сейчас заседает во Владикавказе, принял резолюцию и в ней записал свое предложение немедленно прекратить гражданскую войну с трудовым казачеством, ибо у трудовых масс Терека нет повода к войне с трудовым казачеством. Но предатель Бичерахов и бичераховцы не хотят об этом слышать, они стремятся к уничтожению Советской власти в Терской области и восстановлению старого режима, при котором властвуют богатеи и подчиняются бедняки. Граждане казаки, не ходите на службу к Бичерахову! Он приведет вас к гибели… Держитесь за Советскую власть, за народных комиссаров".
– Ну, пойдет нонче потеха! – сказал на ухо соседу Данила Никлят, заталкивая листовку в голенище сапога. Сосед, желтолицый, безусый казак, испуганно шныряя глазами по головам, толчком в бок поднял свою бабу и начал тискаться к выходу.
– О, господи, воля твоя, помпушки в печке забыла! Идти надо! – громко сказала злая баба, щипавшая Гашу, и тоже поднялась. К дверям потянулось еще несколько человек. У порога возникла заминка. Жайло, преграждая путь, шептал в испуганные лица станичников:
– Ступайте до правления, там митинг начинается.
Проповедь меж тем сменилась пением. Звучный альт взлетал под самый свод, разрезая гулким эхом устоявшуюся церковную тишь: "Спаси, господи, люди твоя… Победы благоверному воинству…"
– Стойте, мать вашу – заорал вдруг Макушов, позабыв о всяком благочинии.
У учителя, вздрогнувшего от испуга, свалилось с носа пенсне. Офицеры повскакивали. Сотник Жменько, расталкивая людей толстым животом, бросился на паперть.
– …На супротивные даруя-я… – продолжал выводить невозмутимый альт.
На паперти перед толпой, не успевшей вытесниться за ограду, атаман, надрываясь, читал списки мобилизованных в армию Бичерахова. А с крыльца правления, отделенного от церковной ограды лишь дорогой, гремел могучий бас Василия Савицкого: он рассказывал сгрудившимся вокруг казакам о четвертом съезде терских народов, призвавшем не ходить на службу к Бичерахову:
– Неправда, будто Учредительное собрание положит конец войне и установит справедливость на Тереке… Да как оно может сделать это, коль в нем сидеть будут наши же кровопийцы – Макушов, да Кочерга, да Полторацкие. За то самое они и спешат помочь предателю Бичерахову… Не верьте макушовцам, казаки! Своими ж руками долю свою удавите!..
Мощный, как церковный набат, голос Савицкого оглушал Макушова, сбившегося от бешенства на визгливый фальцет, застревал в ушах стоявших вокруг паперти. Толпа шумела, волнами качалась от ступенек к ограде и обратно. В голос кричали бабы, кидаясь на шеи призванных. Задние ряды редели, переливались за ограду к правленческому крыльцу.
Халин, возвышаясь над всеми на своем карем кабардинце, глядел на толпу прищуренными холодными глазами, дымил зажатым во рту янтарным мундштуком. Улыбка, тонкая и туманная, змеилась на его точеном неподвижном лице – он явно забавлялся комизмом положения…
Рядом с Халиным бесновались на своих строевых жеребцах Пидина и Константин Кочерга.
– Сорвут, гадюки, мобилизацию! Сорвут, помяни слово… Будет, Семен, давай приказ к разгону митинга! – теребя поводья потными руками, твердил Кочерга.
Халин молчал, дымил крепким турецким табаком. Пидина, злясь и завидуя халинскому хладнокровию, изо всех сил старался сохранить спокойствие. Наконец, вволю насладившись зрелищем, Халин уже скучающим тоном сказал Кочерге:
– Поди, вели Бандуре из пулемета в до-мажоре… Да по верху чтоб, слышишь? А то у него хватит – вся станица разом от нас откачнется.
Нервно дрыгая ногами, Кочерга слез с седла, кинулся к звонарне, где стоял пулемет. "Как же – по верхам! Нонче пули нечего зря переводить"… – с затаенным злом на Халина, думал он.
И когда лежавший наготове рябой Бандура повернул пулемет прямо на правление и нажал гашетку, Кочерга с наслаждением и ужасом увидел, как пестрая толпа внизу вздрогнула и брызнула врассыпную, оставив на земле три-четыре трепещущих цветных комка…
XX
Евтей закончил одну сторону плетня, утерев со лба пот, взялся за округление угла. Хворост был перестоявшийся, по толщине – под стать только медвежьей силе хозяина.
Было начало августа. День клонился к вечеру, но солнце, уже зацепившее краем кудрявую макушку бугра, поливало землю жаром. Воздух мерцал от мошкары. Душили густые запахи распаренных на солнце трав. Но Евтей работал с наслаждением. На голой его спине под бронзовой, блестящей от пота кожей так и катались бугры мускулов. Стосковался он по хорошей, трудной работе и не раз уже жалел, что весной, послушавшись Василия, бросил обществу (на деле оказалось – Макушову да Кочерге) свой земельный пай. Правда, на пасеке работы хватало, да для коней и скота сена пришлось заготовить, лазая по далекой Сафроновой балке, доставшейся при разделе. А ко всему еще Василий немало своих партийных дел препоручил; с ними приходилось ездить то в город, то в Змейку. Но все же дела эти по сравнению с работой на земле были слишком легкими, не приносили той здоровой плотской радости натруженному телу, которую так любил Евтей. Потому-то, воспользовавшись отъездом Савицкого в Христиановское, он и затеял капитальную городьбу пасеки.
"В толк не возьму, как это Василия никогда не тянет до земли. А нету-то благодарней да распрекрасней, чем она, – размышлял Евтей, потея над толстой хворостиной. – Вот отобьем ее у контры – какими садами украсим, какие нивы разведем. Скорей бы уже оно – в открытый бой, разметать тех кибировцев да бичераховцев… Что-то там нонче четвертый съезд решит?"
Топот копыт по проселку со стороны станицы прервал его непривычно радужные размышления. "Неужто Василий? – мелькнуло в уме… – А почему он через станицу?.."
Вывернувшийся из-за орешника светло-рыжий конь под веселое гиканье всадника перемахнул через Евтеев плетень, шелестя метелками дикой конопли, пробежал до самого шалаша и там стал. Василий выпрыгнул из седла раскрасневшийся, неузнаваемо возбужденный.
– Чи ты сказился, чертяка?!! – крикнул ему Ев-тей. – Через станицу пер?
– Эге! По самому центру галопом. Урядник с плацу казачат вел – только и успел рот разинуть…
С того дня, как пулеметом был разогнан митинг, макушовцы спешно укрепляли станицу. Согнанные со дворов казаки рыли окопы, на крыльце правления стояли два пулемета. Из мобилизованных казаков Макушов решился отправить в Моздок только третью часть, и то самых злых, ненадежных. Остальных при себе оставил. Офицеры спешно обучали стрельбе и строю казачат-допризывников. В станице было тревожно.
Евтей, не на шутку злясь, укорял Василия:
– Продырявят когда-нибудь голову твою буйную по пути из Христиановского, доскачешься… Аль узка тебе тропа по-над Дур-Дуркой?..
– Ой, до чего ж там, по-над речкой, птицы на рассвете поют!.. Нынче, когда утром там проезжал, заслушался, тебе порешил рассказать…
– Тю-ю! – Евтей в недоумении покачал головой. – Либо ты впервые птиц услыхал?..
– Ей-богу, никогда таких не слыхал! Ну радостью так и заливались, чисто свадьбу справляли… А роса кругом… – Василий вдруг запнулся на полуслове, коротко засмеялся. Сегодня, подъезжая к Дур-Дуру, он встретил Проську Анисьину и Гашу Бабенко, поливавших свои огороды. И как раз Гаша-то, стоявшая среди капусты с подоткнутой юбкой и белевшая икрами стройных ног, крикнула ему отчаянно радостным голосом:
– Глядите, птиц в кустах не распужайте! У них нонче свадьба, видать… Послухайте, орут, чисто оглашенные…
А розово-зеленый свет разгоравшейся зари заливал ее фигуру, смеющееся лицо, косы, выпавшие из платка и черно змеившиеся по высокой груди… Да разве расскажешь Евтею, как хорошо ему было глядеть на Гашу, слушать птиц, которых без нее он, конечно, и не заметил бы…
Сбросив сатиновый бешмет, просолоневший на спине и под мышками, Василий присоединился к Евтею: хворостины так и заскрипели, завизжали в его руках.
Евтей не узнавал друга: небольшие, упрятанные под бровями глаза Василия так и полыхали радостью, на щеках сквозь густой цыганский волос просвечивал яркий румянец.
– А тут давеча твоя баба заходила, – сказал Евтей. – Звала в станицу… Скотина, говорит, в запущенье, у коровы молоко присыхать стало. Хоть бы пришел, говорит, на денек, подсобил…
– Да хай она сказится, та скотина с коровой вместе! – весело ругнулся Василий. – До нее ли нынче? Времена-то какие грядут! Ты только послушай!..
Евтей, уязвленный его беззаботностью, нахмурился, перебил:
– Времена временами, а жрать-то завсегда треба, так я понимаю. И дюже мне не по нраву твое настроение: нехай-де баба кормит, а я революцию делаю…
– Меня мое ремесло кормит, руки – во! – сразу вспыхнул Василий и так стукнул кулаком по готовому уже звену плетня, что тот уплотнился и враз осел почти наполовину.
– Ну ты, чертяка! – обиделся Евтей.
– А хозяйство мне ни к чему, обузой оно висит… Это моей бабе оно – предел мечтаний.
И снова засмеялся, неожиданно молодо, рассыпчато:
– Не серчай, Евтей! Покуда мы с тобой друг друга попрекаем, они-то, кулажи, не зевают… Кибиров, слышь, у Змейки крутится, а Макушов еще пулемет привез! А у Кочерги, сказывают, под полом – целый склад оружейный.
– Авось не более, чем у нас, – успокаиваясь и кивая на заросли конопли, где находился тайный склад, буркнул Евтей.
– Ну, а керменисты молодцы! Всю Осетию на ноги подняли! Глянул бы ты сейчас на Христиановское – военцентр и только! Народу – тьма тьмущая. Даже бабы ихние, и те за делом – амуницию шьют, бурки катают… Кибировцев ожидаючи, окопами обрылись, денно и нощно за селом палят – обучают отряды… Надысь по письму Бутырина эскадрон во Владикавказ отрядили для охраны съезда – Кесаев Карамурза повел. Молодец к молодцу… Что тебе экипировка, что тебе дисциплина. А главное в самом сердце ищи: все сто двадцать – коммунисты! Чуешь, Евтей, что это за боевая единица! А еще, слышь, Симон Такоев сказывал, нового Чрезвычайного комиссара видел – Орджоникидзе, все его Серго называют, по партийной кличке… Ну и ну, говорит, тертый калач, укатанный! Настоящей ленинской хватки комиссар! На станции, в вагоне свой штаб устроил, и все туда потянулось, мимо всех кадетских дум и правительств…
Василий выхватил из кучи хвороста саженный прут, опробовал на гибкость, со свистом рассекая воздух.
– Пойдут нынче дела! Съезд, слышь, опять про национализацию говорил. Осенью и мы проводить будем… Теперь у нас "Кёрмен" – сила! С этим ни макушовцы, ни кибировцы не пошуткуют…
Евтей слушал, ухмыляясь, искоса наблюдал, за Василием. Тот заметил, наконец, эту ухмылку, перебил сам себя:
– А что ты щеришься?
– Чудной ты нонче какой-то… А, может, ты мне на радостях неположенное говоришь? Не партийный я, чай…
Василий отложил наполовину вплетенный прут, полез в шаровары за кисетом. Снова по больному месту ударил его Попович.
– Ой же, чертов ты брат, Евтей! Делаем серьезное дело, от которого смертью пахнет, а ты все вроде бы в бирюльки играешься. Все так и норовишь, чтоб тебе объясняли да уговаривали… Вне партии чего ради остался? Из упрямства. Да время ли норов свой выказывать, атаман?!
– Ты меня норовом не попрекай. Тебя самого им бог не обидел, – огрызнулся Евтей и, тоже бросив работу, стал доставать табак.
За горой плыл кровавый закат, зло ершился угольно-черный на его фоне лес. Розовый, как при большом пожаре, отсвет лежал на земле. Тени от бугров густели, удлинялись, покрывая подножья, лесок по-над Дур-Дуром, дорогу. Ветер с востока мел по небу в сторону заката голубоватую стынущую рябь облаков. Даже попадая в зону пожара, они не таяли, а лишь покрывались румянцем, и медленно уходили за гору, туда, где плавился уходящий день. Слышнее становился рокот Терека.
– К ветру. Нехороший закат, – закуривая, сказал Евтей и после молчания добавил, глядя на зарево:
– Все оно сложнее, братушка, в жизни, чем тебе бы хотелось… Ну вот, что ты мне сробишь, ежли я сердцем не верю этим нашим союзникам-осетинцам? Не любят наши их, да и они нас не могут любить: теснили их, дай боже! И убивали немало. Можно ли простить такое? Ну, я, положим, смогу из сердца занозу вытягнуть. А они же – нет. Народ еще темнее нашего… Помнишь, как твой отец конокрада с бузиновки бабахнул? Родня еще его с Урсдона приезжала за телом, скулили голосами нечеловечьими… А глядели на нас!.. Мальчишками мы были, а и то об те взгляды обожглись…
– Те времена прошли, Евтей… Революция вырвет основания для вражды, и не быть ей промежду равными народами…
– Может быть… А покуда… – Попович прищурился на закат, забывшись, большим пальцем стал давить огонек цигарки. – А покуда, раз темная мыслишка у меня на этот счет имеется, для партии я не поспел… Вот так-то… И больше ты меня не попрекай… Партия, она интернационализму учит, а моя душа не приняла его… Вот и суди меня!
Василий, привалившись спиной к новому плетню, наблюдал, как светится прозрачный дым табака. В холодных глазах не осталось и тени от недавнего оживления…
На кучу хвороста села стайка воробьев; поверещала, ныряя между прутьями, перепорхнула на плетень. Где-то далеко, в стороне макушовской мельницы, слышались мальчишеские голоса. Ни Евтей, ни Василий не обратили на них внимания.
После долгого молчания Василий сказал:
– Не будь ты мне давний друг, Евтей… Ну да, черт с тобой! В отряде-то ты с нами? Дисциплине верен?
– По гроб, как на войне, с товарищами…
– Тять-ка-а-а! – явственно долетело в этот миг до ушей обоих. Кричал Васильев Евлан, и было в его голосе столько тревоги, что и Василий и Евтей, забыв обо всем, разом сорвались с места, тяжело затопали к запруде на ручье. По ту сторону ручья через Дмитриевский огород, по грядкам, неслись Гурка и Евлан, впереди них рыжим комом – легавый Абрек. Собака с разбега плюхнулась в воду, а хлопцы заметались по берегу.
– Тятька-а! Там дядька Мишка едет! – кричал Евлашка, захлебываясь, размахивая руками.
– Дядько Михайла! И с ним еще один! – вторил ему ломким баском Гурка.
– Не орите разом! – прикрикнул Василий. – Где Михайло? Куда едет?
– До станицы… С ним еще один. Верхами. Подле вальцовки мы их увидели и напрямки до вас…
Евтей первый кинулся к шалашу за винтовкой, бросил Василию:
– Айда на курганчик, перевстренем! Почто бирюк пожаловал, дознаемся…
Дмитриевский огород, приподнявшийся на бугор северным краем, кончался небольшим обрывом, под которым вилась дорога. На самом краю его – вырытый под городьбу, закиданный сухими колючками ерик. Василий и Евтей, хрустя колючками, спрыгнули в него. Хлопцы не решились лезть в ерик босыми ногами и, сбежав пониже, на огород, распластались там в буйной, шершаво-липкой тыквенной ботве.
Михаил Савицкий и его спутник, незнакомый казак с лычками урядника, как раз вывернулись из-за последнего поворота. Ехали молча. Михайла сутулился, настороженно подавшись вперед узкой хищной головой. Под ним был конь красивой буланой масти, грузноватый, заметно припадавший на задние ноги.
– Гм… конягу нового добыл, бандюга… Неспроста это он явился, – сказал вполголоса Евтей.
Василий молчал. Несмотря на загустевшие внизу сумерки, ему были хорошо видны холеные усы Михайлы, черневшие на желто-смуглом бритом лице, крупные хрящеватые уши, выпиравшие из-под белой папахи из курпея. Василию вспомнилось вдруг, как потешались в семье над этими ушами, когда Мишка был маленьким. "Ухи-лопухи, а морда – суслячья", – говорил отец, не любивший злого и плаксивого мальчишку; а Андрюшка и Василий хватали Мишку за эти "лопухи" при всяком удобном случае…
Когда всадники приблизились, Евтей спокойно спросил:
– Стрелять? – и щелкнул затвором.
Василий дрогнул, не поднял на Евтея глаз.
– До лучшего случая не доживешь… Неспроста он до станицы едет – новую пакость везет, помяни меня… Ну, палить ай нет?
– Сам!.. – Василий неуклюже, отяжелевшими руками потянул к себе винтовку. Когда целился, мушка долго дрожала, не нащупывая белого курпея.
– В ухо бери, – бесстрастным голосом посоветовал Евтей. И, случайно вильнув взглядом по ближнему из бугров, чуть не охнул: по склону, утонувшему в тени, густыми цепочками, как мурашки по расщелинам древесной коры, двигались всадники. "С нами крестная сила!" – взмолился про себя Евтей, боясь отвлечь Василия, и еще раз прежним голосом повелел:
– В ухо…
И как от молнии разверзается на миг ночное небо, так где-то в темных тайниках памяти Василия ярко блеснул далекий образ: маленький Мишка в одной рубашке до пупка сидит под плетнем в пыли и жалобно ноет, потрясая головкой: его долбанул соседский петух; из разорванного уха, бугрясь на краешке мочки, капельками падает кровь… Кап, кап…
Выстрела Василий не слыхал, только отдачу ощутил в плече. Открыв глаза, увидел, что промахнулся. Всадники, пришпорив коней, рванулись вперед. Михайла оглядывался, придерживая рукой папаху…
– Промазал… Видать, дрогнул, – хрипло сказал Василий.
– Дрогнул! А он, гляди, не дрогнет, в тебя стреляючи! – неожиданно громко, потеряв равновесие духа, крикнул Евтей. – Оглядывайся теперь, ходя по земле! Гляди вон – Мишка привел! – и махнул на бугор. Василий взглянув, побелел.
– Нагрянули гады!.. Кибировцы?.. Или Серебряков?..
– Должно Кибиров – с-под Змейки идут. Давай тягу до пасеки, "готовиться треба…
Выпрыгнув из ерика, пригибаясь, побежали к огороду, где притаились Евлашка и Гурка. Василий сгреб мальчишек в охапку.
– Ну, хлопчики, шибко вы давеча чесали, теперь еще шибче – в станицу! До дядьки Мефода, до Жайлы, до Скрыпника – кого застанете… Ночью – сбор у Дмитриевых… Передадите, а там до матерей по домам и носу на двор не кажите. Ну, духом!..
Когда мальчишки скрылись в зарослях, Василий обернулся к Поповичу.
– Ну, Евтей, час-то настал… Командирить берусь по-военному…
– Ну и приказывай, как на войне…
– Скачи в Христиановское, упреди друзей. Кибировцы в нашей станице не остановятся, на них нагрянут… Часом раньше поспеешь – и то дело! А мне в станице людей собрать надо, бумаги прибрать…
Нацелив прищуренный глаз на желтую тыкву, Евтей мгновение думал. Потом посоветовал:
– Оружие покуда до ночи не вороши, нехай схлынут, все одно они сами не найдут… – и запнувшись: – В Христиановское, так в Христиановское… Коня твоего возьму, мой не допрет…
– Бери, гони, не жалеючи… По макушовской кукурузе скачи – высокая, с головой упрячет…
– Добро!
…Саманная хатенка Гаврилы Дмитриева, как папахой накрытая высокой камышовой крышей, стояла на верхнем, западном краю станицы и маленькими оконцами любопытно глядела на горы, на всхолмленную степь, убегавшую вдоль Терека к Эльхотовским воротам. Со двора были видны те заросли орешника и ольхи, за которыми укрывались пасеки Савицкого и Поповича и Дмитриевский огород.
В этот вечер Гаврила взялся сколачивать саж для подсвинка. Вокруг него около сарая вертелись его пятеро младших. Старший, Петро, побежал встречать стадо – гнали его из-под леса, с другого края станицы. А Паша, дохаживавшая последние дни перед родами, ждала сына за воротами, тяжело и неуклюже ступая вдоль заваленки с веретеном и клоком расчесанной шленки на плече. Отсветы заката пламенели в окнах, и пустота, черневшая за ними в хате, пугала Пашу.
Гаврила рассказывал ребятишкам про войну с турками и японцами, а когда из-за стука молотка слов его все равно не было слышно, начинал пронзительно насвистывать казачью служилую: "То не соколы крылаты…". Хлопцы в восторге визжали, тоже подсвистывали, надувая одинаково круглые и грязные щеки. Девчонки липли к коленям, требовали:
– Тятько, "Казак старый, як бурлака" насвисти…
Но Гаврила вколачивал последний гвоздь, и хлопцы уже орали:
– Про японку! Как вы в Порт-Артуре сидели…
Гаврила, стругая палку старым кинжалом, с удовольствием рассказывал были и небылицы про войну и наслаждался ребячьими страхами и восторгами. Он уже дошел до измены "подлюги Фоша", когда калитка с грохотом рванулась на петлях и Паша с побелевшим лицом и выкаченными глазами вбежала во двор:
– Гаврюшка, Гаврюш… скорей, – кричала она тонким, не своим голосом…
Гаврила вскочил, отталкивая детей:
– Что ты, бабонька?! Аль пора уже?!
– Гляди сюды, скорей… туды вон… На буграх… Ай, мамочка, схватило, схватило ужо…
Гаврила возился в хате с корчившейся в родах бабой, когда первые верховые, поднимая клубы пыли, на рысях ворвались в станицу; не задерживаясь на окраинах, всей массой устремились в центр. Вслед за первыми конниками прогремела бричка с пулеметом, пошли пешие. Рядом с казачьими чекменями мелькали осетинские и кабардинские бешметы, форменные солдатские рубахи. Офицеры тоже пестрели мундирами всех родов войск. Выкрикивались песни на разных языках…
Прибежал Петро. Трудно дыша, размазывая пот по лицу, рассказал, что стадо сбили вырвавшиеся из проулка всадники. Пастуха Гриньку один безусый, похожий на татарина, отполосовал нагайкой, орал: "Куды со скотом прешь по центру, когда его высокоблагородие славный енерал Кибиров до вас жалует".
Гаврила услал Петра за повитухой, соседской бабкой Шляховой, а сам бросился прятать партийные бумаги – у него хранилось несколько протоколов собраний…
В сумерках где-то на другом краю станицы раздался первый выстрел – короткий "страшный своей откровенностью и простотой. Потом еще один, третий, четвертый… Потом выстрелы посыпались беспрерывно, удаляясь в сторону Христиановского. Глухо захлебываясь, забил пулемет.
– Тато, стреляют! – восторженно, с застывшим в глазах испугом шептал Петро. Гаврила понял, что под Христиановским завязался бой.
Дико кричала в задней комнатушке Паша, металась с чугунами бабка Шляхова. Огня не зажигали, только в плитке под навесом полыхало пламя – там грелась вода.
В синих сумерках по дороге о пасеки тяжело прокатила запряженная строевыми конями подвода. На ней впритирку стояли бочата и глухо позвякивающие бидоны. Ездовой со свистом размахивал кнутовищем. Востроглазый Петро узнал в потемках Михаила Савицкого, с криком бросился к отцу. Гаврила выскочил за ворота и увидел еще несколько подвод, тянувшихся с пасеки, – расторопные хозяйчики уже тащили добро Савицкого и Поповича. Мед впохыхах и неряшливо налитый куда попало – в ведра, бочки, хурджины и даже в шапки – липкими лентами волочился в пыли за подводами. Сердце у Гаврилы екнуло: где же Василий, Евтей? И как там оружие?
– Тятька, я гляну, что там, на пасеке? – угадывая его тревогу, предложил Петро.
– Добро, сынок! Только тихонько, среди народу затеряйся, вишь, его там сколько…
Петро юркнул в потемки.
Прибежал сосед, Иван Шляхов; белея за плетнем широким лицом, крикнул Гавриле:
– Корова твоя не пришла?! Айда шукать…
Гаврила отмахнулся от него.
Изгнанные повитухой из хаты ребятишки забились в угол на коридоре, молча слушали выстрелы и материны вопли.
Закрыв уши руками, Гаврила заметался по двору, придумывая, что делать. Где свои? Куда податься? Как бросить бабу в муках?
Наконец, огородами прибежал первый из своих – Жайло. Рукав чекменя оборван до локтя, лицо в крови.
– Отбивался… Целой дюжиной до меня навалились с Халиным в главарях, – рассказывал Иван, переведя дух. – Живым хотели взять – не дался… Из хаты в окно сигнул, до катуха побег, они за мной табуном толкаются. Ну, я одного под себя да скок с него под застреху, на руках повис, а там ноги швырь на крышу… Ссигнул в кабаковский огород – и был таков… Вот только морду царапнул об кукурузную будыль. Ну, да заживет до свадьбы. Как думаете, казачонки?..
Ребятишки доверчиво жались к нему, жадно заглядывая в самый рот.
Пряча под чекменем револьвер, пришел Легейдо; почти следом за ним вынырнул из-за угла Скрыпник…
Запыхавшийся Петро, заикаясь, рассказывал, что на пасеке все разгромлено, ульи перевернуты, пчелы в темноте "гудом гудят".
– А те с фонарями в кустах подле речки бегают, шукают чего-то… А дядьки Василия нету… А у воротец двое дюжих с винтовками шастают…
– Гм… Засаду поставили. Значит, об оружии знают, – угрюмо сказал Мефодий.
– Ну, а то! Мало ль кому продать!.. – буркнул Скрыпник.
Бой под Христиановским меж тем разгорался – выстрелы там уже не смолкали.
К полуночи, когда в хате умолкли вопли, и бабка, измученная трудами, злая и язвительная, поздравила просветлевшего Гаврилу с новым, седьмым, "ртом", собралось уже человек двадцать. Пришел и Василий, весь в земле и колючках репейника: припрятав бумаги и кое-что из книг, он ушел за ручей и отлежался там в сухой балочке пока на пасеке хозяйничали кибировцы.
В тесной комнатушке было душно. Огня не зажигали, сидели в полной тьме, даже цигарки не светились: не курили из уважения к роженице с маленьким, ютившимся где-то тут же за занавеской. Говорили вполголоса. Жайло, еще не остывший от недавней стычки, требовал собрать народ и немедленно отбивать станицу; его поддерживали Федор и Михаил Нищереты, Семен Сакидзе и еще кое-кто из молодежи. Дмитриев предложил уходить в подполье и исподволь собирать силы.
– Будет, собирали! – горячился Жайло.
Василий молчал, ждал, когда выскажутся все. Заговорил командир отряда Мефодий, сидевший где-то в углу, за спинами товарищей:
– А я вот так мыслю: текать нам треба до Христиановского, к керменистам. С ними и думать об освобождении станицы и установлении Советской власти.