355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Храпова » Терек - река бурная » Текст книги (страница 29)
Терек - река бурная
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:38

Текст книги "Терек - река бурная"


Автор книги: Лариса Храпова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 29 страниц)

 
Я украдуся, нагуляюся,
Я сапожки на ножки,
Синь кафтанчик на плечо.
 

Густой бас Евтея, неожиданно поддев последнюю фразу, вскинул и отчаянно швырнул ее на простор:

 
Синь кафтанчик на плечо,
Черну шляпу на уша.
 

Резко обернувшись от оконца, Мефод с загоревшимися глазами хватил вдруг папахой об пол. Обнажившаяся голова сверкнула в столбе света белым бинтом.

– Была не была! Давай, хлопцы! От песни сердце играет, а у вражин поджилки трясутся… – И, закинув голову, зазвенел рассыпчатым жаворонком:

 
А гудочек под полой,
Под правою стороной!
Подойду я к хороводу
Потихонечку, помаленечку.
 

Через минуту песню поддержали голоса Проценко, Карася, ломкие басишки Акима Литвишко и Гурки Поповича, Сакидзе, Скрыпника, Ландаря. Песня дразнила, выламывалась по-скоморошьи, насмешничала.

 
Подойду я к хороводу,
Поклонюся я народу.
 

В дверь загрохотали прикладом, приказывая замолчать. Голоса лишь окрепли, стали озорнее. Мефод, касаясь виска черной, давно не мытой ладонью, пустился в присядку в тесном кружке, свободном от тел.

 
Уж я сяду на скамью,
На скамью сосновую,
Заиграю во струну,
Струну серебряную.
 

Никто не слыхал, как снаружи откинули болты, и оглянулись тогда лишь, когда из распахнутых дверей брызнул ослепительный свет дня, и двое дюжих волоком втащили и швырнули с приступок вниз растрепанную женскую фигуру.

– Получите свою опчественную красотку! Ей ваши люленьки понравятся! Распевайте! – давясь гнусным смешком, крикнул вслед один из дюжих – Алихейко.

Женщина грохнулась оземь, у самых ног Мефодия.

Песня разом оборвалась. Дверь с треском захлопнулась, в подвале сделалось еще сумрачней.

– Гашка! Хлопцы, да это ж наша Гашка…

Казаки окружили распростертое на полу тело.

– Братушки, да на ней живого места нет!..

– Глянь сюда, Гаша! Свои мы…

– Эк ее, сволочи! Секли… Кожу в лоскутья порвали…

– У-у, паскуды! Бабу, бабу ведь! Да им за то…

Кто-то, заскрежетав зубами, кинулся к двери с кулаками, другой торопливо стащил с себя чекмень, чтоб прикрыть им окровавленную спину Гаши, третий шарил в углу, разыскивая цебарку с водой.

Опираясь на чьи-то руки, Гаша приподнялась и села. Пугающе ярко блестели в полумраке ее глаза. Сказала смертельно усталым, сиплым голосом:

– Вот я и сповидалась с вами, со всеми, а то думала, так в одиночке и помру.

– Да чего ж это с тобой сотворили, девонька?..

– Почто измывались? И давно?

– Вторую неделю держут, все пытают, где дядька Василь сховался. А я им так и выложила – дожидайтесь! Нонче сам Савич допрос держал… Ишь, украсил всю… Мне тольки морду малость жалко – обкарябал всю, с когтями кидался, чисто коршун… Вот же паразит! Так я ему подпоследок в харю плюнула – всю жисть помнить будет. Ой, лишенько мне! Спина вся горит…

– А ты приляг вот сюды, на мою бекешу…

– Девонька милая, да ты ж герой у нас! Себя не жалела…

– А Василь взаправду надежно упрятан?

– В жисть не найдут… Окромя меня, еще свекруха знает, да и она не скажет…

Гаша всхлипнула; боль в истерзанном теле становилась невыносимой.

– Тряпицу мне какую-либо… В воду обмокните… Кровь спекается, тянет… У-у…

Закусывая губы, казаки в молчаливой суете расстелили бекешу посреди подвала в солнечном пятне, падающем из окна. Жайло оторвал рукав у исподней рубахи, подал его Евтею, которому все, не сговариваясь, передали функции врачевателя..

Рассевшись по углам, казаки примолкли, задумались. От Гаши мысли каждого невольно перекинулись к женам, невестам… Засосала вдруг совесть, сожаление…

Плохо относился казак к женщине, жене, сестре. Только мать немного почитал, да и то по традиции, а жену, если даже и любил, то лишь как собственность, человека в ней не видел, не уважал, дружбы с ней не искал. Напившись, бил смертным боем. А почему так – и сам не знал. Ведь и умом казачка не ниже, и силой иная не уступит, а хозяйской сноровкой, терпением да нравственностью – всякий казак это в душе признает – головою выше большинства из них. А вот стоит женщине чуть-чуть взбунтоваться против установленных норм и проявить независимость – каждый удивится: откуда она такая? Да она и на бабу не похожа! И пойдут злословить, выдумывать небылицы. Не они ли сами с улыбкой выслушивали сплетни про ту же Гашу, сами отпускали по ее адресу похабные шуточки – и все больше по привычке, тем по злобе. А она вон какой оказалась!

– Евтей, ты ей под мышки чекмень мой подверни. Ей слободней дышать будет, ежли грудями с земли повыше поднимется.

– Гаш, может покушаешь трошки? У меня кусок пирога с кашей, Дарья моя надысь передачу приносила…

– Гаш, он чего ж, гад, тебя один бил?.. Аль еще кто с им?.. Ты скажи, мы этих на особую заметку зачислим…

– Ну, как, доня, трошки полегчало?

– Ой, спасибочка вам, дядька Евтей. Рука у вас легкая да мягкая, чисто у доктора.

– А я, голубочка, один секретный пластырь против побитостей знаю… Нас когда-то много секли – и атаман на станице и урядник на действительной… Ты вот сюда приляг, посунься, посунься чуток выше… Ничего, все пройдет. Ты молодая, крепкая, все заживлется…

Пересилив боль, Гаша задремала. В подвале воцарилась тишина, сначала казаки даже шепотом говорить боялись.

Среди ночи, когда проснувшейся Гаше показалось, что все кругом спят, она тихо окликнула сидящего под стеной Поповича, на коленях которого оказалась ее горящая жаром, вспотевшая голова.

– Дядька Евтей!

– Чего, доня? Лежи, лежи так… Ты тут бредила, головой билась, да и раскутывалась, а холодно… Я тебя и устроил… Лежи так.

– Дядька Евтей…

– А? Болит где? Я еще один пластырек сготовил…

– Дядько Евтей! А что они с нами сробят?

– А-а, ты вон про что… Ничего с тобой не сробят. Тут давеча хлопцы, покуда ты спала, постановили требовать тебе вместе с малолетками – Гуркой моим да Акимкой освобождения до суда еще…

– А вы как же? Я-то без всех вас как же?..

– Ничего, доня, ты не журись за нас… Тебе жить треба… Вот дите у тебя будет, вырастить его обязана, чтоб за батьку… за нас всех заплатил вражинам…

– А откудова… откудова вы… про дите знаете?!

– А ты тут во сне все и рассказала… Это ничего… Это даже хорошо, что дите у тебя… под сердцем… Ну, чего ты застеснялась?

Гаша припала пылающим лицом к Евтееву колену, закопалась в полах его чекменя. После долгого молчания доверительно шепнула:

– Я и сама не знала… Замоталась в последние дни, не до себя было, тольки теперича, как сидела в атаманской кладовке, прислухалась до себя, поняла… Вот. А Антон так и не узнал… Дюже я старалась, чтобы, когда секли меня, по животу не достали, и все спиной, спиной принимала… Вот кожа-то не выдержала, потрескалась… А как я, дядька Евтей, про дитя говорила, не смеялись хлопцы?..

– Ну вот тебе! Какой же смех! Тут цельный митинг открылся, как услыхали… Иван даже слезу пустил, растрогался весь… И такой тут разговор пошел сердечный, голубочка, все про наших баб вспоминали, да какие мы поганцы против них были, да какую им хорошую жизнь при социализме положено устроить…

Я, старый, признаться, тоже чуток слезой увлажнел, аж перед Гуркой срамно стало, он ведь помнит, как я на мать его позыкивал… Бить, правда, не бил, нраву я смирного, а позыкивать – это было. Про Василия вспомнил, про грешника, – худо он с Лизой-то… Эх ма!.. Одно слово, красно погуторили, а еще того больше попередумали… Да и зараз думают, не спят… Эгей, хлопцы, отзовись!..

Из угла кто-то тоненько свистнул в ответ, кто-то рядом притворно-громко всхрапнул, третий засмеялся тихо и конфузливо. Гаша поняла, что и этот ее разговор с Евтеем услышан, но не смутилась больше, с нежностью подумала: "До чего ж они хорошие все"…

…Напрасно Василий ждал сигнала и сутки, и вторые: записку, видимо, еще не обнаружили. Но потом вдруг понял, что виновница всего – Софья. Бережет его.

Софья пришла на чердак с новой охапкой белья лишь через неделю. Василий сразу же заявил: он все равно выйдет, завтра же; так пусть она хоть о Гаше подумает, вызволит ее.

– Жить тебе надо, – холодно и упрямо сказала Софья, глядя в сторону.

– Со всеми… Как все, – раздраженно и зло настаивал он.

Софья напрасно сдерживала дрожь подбородка – выдал. Выдали и руки, бестолково мявшие сырое белье.

– Тепло идет, скоро на дворе придется вешать подштанники-то. До тебя не сунешься, – сказала некстати. Потом сразу, как обрубила:

– Ну, что ж! Вольному воля… Не судьба, видать. К сыночку моему на покой заспешил… Отомстить за него не хочешь.

Ссутулившаяся и постаревшая, пошла к ляде, так и забыв развесить белье. Уже поставив ногу на лестницу, оглянулась на него, нерешительно подняла тяжелую руку, медленно молча перекрестила.

К вечеру на другой день где-то в центре дважды коротко пролаял новенький деникинский "Виккерс". Василий впервые за последние недели с облегчением распрямил затекшие плечи…

По станице он шел открыто по самой середине улицы; обросший и исхудалый, с поднятой головой и заброшенными за спину руками, он был величав и страшен в неторопливой, гордой своей поступи. Никто не осмелился подойти к нему, пока он не дошел до правления.

…В атаманском кабинете в который уже раз вспыхивал злой, чуть не до зуботычин доходивший спор между сторонниками «домашнего» суда и деникинского трибунала, заседавшего в Прохладной. Для домашнего суда был даже избран на кругу судья, который и должен был исполнить волю станичных богатеев и офицеров – оформить в бумагах расстрел двадцати красных главарей. Тех, кто ратовал за передачу дела в военно-полевой суд, было меньше; эти побаивались ответственности да и мести родни и сторонников приговоренных, которых в станице затаилось немало. Сам Михаил в душе склонялся к первым – злоба на партизан клокотала в нем, не давая покоя, и он с наслаждением перестрелял бы их всех собственной рукой, но боязнь не угодить деникинскому командованию и повредить блестяще начатой карьере все же брала верх. Ведь в деникинском трибунале казаков почти не приговаривали к смерти, больше обходились нагайками, а потом гнали на фронт. Добрармии нужно пополнение, и его добиваются любыми средствами. Оно б и такой исход ничего, если б с фронта не было возврата. А то ведь возможно… Михаил старался не думать о том, что будет, если кто-то из его врагов тайком возвратится в станицу: воспоминание о расправе с Макушовым до сих пор отзывалось на его спине мурашками.

Неизвестно, сколько бы еще тянулась эта канитель, если бы сосед – комендант Христиановского полковник Колков, добивавшийся у себя в селе образцового порядка посредством виселиц и нагаек, не пригрозил Михаилу посвятить в николаевские дела генерала Ляхова; стали вмешиваться и офицеры стоявшей в станице шкуровской заставы, которым надоело смотреть на нерешительность атамана. Михаилу необходимо было оправдаться в их глазах. А тут – поистине чудесно – объявился и братец Василий. Медлить дальше было бы глупо.

Вечером, сидя в правлении, Михаил с удовольствием перечитывал бумажку, составленную Константином Кочергой: "Касательство к судьям военно-полевого суда Верховного командования Добровольческой Армии с просьбой жители станицы Николаевской Владикавказского отдела Терского казачьего Войска о предании смертной казни через расстрел или повешание двадцати бывших казаков оной означенной станицы, а ныне предателей, дезертиров и врагов законного режима, причинивших гражданам своей станицы немалый ущерб во время разгула красных бандитов, убивавших и грабивших, насаждавших Советскую власть совместно с паскудами-керменистами, с которыми якшались и собирались установить социальное равенство… и за все это подлежащих самой лютой казни, а не помилования и не чести служения в Добровольческой армии".

Чуть подосадовав, что идея этого спасительного изобретения принадлежит не ему, Михаил обмакнул перо в чернила и неторопливо вывел свою фамилию и звание в пустой строке, специально для него оставленной Кочергой впереди длинного, уже заполненного росчерками и крестами столбца. Потом внимательно просмотрел список казаков, намеченных в конвоиры до Прохладной, и, закурив, сладко потянулся…

Этой ночью он спал бы отлично, если бы старая Савичиха не успела испортить ему настроения. Неделю назад он выпустил невестку, не подумав, что из ее ареста и освобождения можно было извлечь корысть – заставить отработать в хозяйстве, с которым старуха с девками теперь не управлялись. Нынче у соседей уже копали огороды, и, позавидовав чужой расторопности, мать опять начала зудеть: "Как хорошо бы тут сгодилась Лизка"…

– Будет вам, мамань, попрекать меня, – устало наморщив лоб, отмахнулся Михайло. – Хлопцем был – шумели на меня, казаком – шумели, атаманом стал – обратно Шумите. Пора и затулиться бы, не маленький я вам… А про Лизу, так вот погонят завтра аспидов в Прохладную, баба одна останется, что хотите, то с ней и делайте, хочь в плуг заналыгачивайте…

– Слава те осподи, надумали хочь гнать… Завтра, говоришь?

– С зарей… Прощаться ай пойдете?

– Нешто во мне и жалости нету? Пойду, а то как же? Хочь напоследок взглянуть на него, непутевого. А скольки уж он мне кровушки-то испортил… Ох, чады, чады! Помилуй их осподи, неразумных… Оно, конешно, по грехам будет его мука… А все же будь ты, осподи, милосердным к ним, матерей их жалеючи…

Ты, всеблагий и вездесущий, и милосердный, осподи наш, Иисусе Христе!..

Утро занялось тихое и ясное.

Когда партизан со связанными руками вывели из подвала, они долго стояли, ослепленные светом и оглушенные причитаниями баб, собравшихся перед правлением. Лишь через некоторое время глаза их стали узнавать заплаканные лица жен и матерей, различать озабоченные физиономии атаманских приспешников.

На дороге, у церкви, выстраивая конвой, суетился Анохин. С крыльца правления, осанисто подбоченясь, глядел за порядком сам атаман. Взгляд его со звероватым любопытством шарил по толпе партизан, снова и снова останавливаясь на лице брата. Василий же, чувствуя этот ищущий взгляд, нарочно не поворачивался в его сторону.

В первом ряду баб, сразу же за плечом одного из конвоиров, натолкнулся он глазами на мать. Старая Савичиха не спеша осеняла его крестом, утираясь кончиком платка. Василий отвернулся от нее без гнева и боли. Но в груди его что-то дрогнуло, когда отыскал он в толпе желтое и несчастное лицо Лизы. Обняв за плечи Евлашку, она стояла в стороне, оттиснутая к самой ограде. В руках ее повис пестрый узелок – видно, с едой для него, Василия.

Заметив, что муж глядит на нее, Лиза суетливо замахала ему узелком, как будто передать ему снедь было сейчас самым важным, самым необходимым делом, которое и привело ее сюда. Опять она, как и всю жизнь, делала для него то, что меньше всего ему было нужно. Но сейчас, при виде этого пестрого узелка, сердце у Василия заныло. Нет, ни обнять, ни приласкать жену ему по-прежнему не хотелось. И все-таки он сделал бы это, потому что чувство вины перед ней все же жило где-то в глубине его души. Но нельзя было даже рукой помахать – руки крепко стягивала веревка.

Потом сына и Лизу заслонила от Василия зыбкая толпа. Он долго скользил по лицам женщин затуманенным взором: все искал Гашу… А вдруг она все же придет, придет, несмотря на то, что уже вчера, когда ее пришли выпустить вместе с Гуркой и Акимом, каждый простился с нею, и Софья чуть ли не на руках унесла ее домой. На губах Василия все еще стыла горечь ее крепкого, пьяного от слез поцелуя…

Атаман дал знак трогаться. Бабы рванулись вперед, в последнем усилии разорвать цепь конвоиров. И тогда Иван Жайло, осуществляя задуманное еще в подвале, бросился на кого-то из казаков, пиная его ногами, выкрикнул:

– Развязывай руки, гад! Не пойду в таком образе – и все тут…

Василий оттиснул его себе за спину:

– Постой-ка! Чай, все мы не хотим под веревкой. Вот и будем требовать, как положено. А ну, тулись ко мне…

Слова эти, произнесенные с обычной Васильевой властностью, долетели до слуха каждого из партизан сквозь шум, плач и проклятья толпы. Через минуту среди них произошло неуловимое глазом перемещение, и прежде чем офицеры сообразили, в чем дело, перед ними стояла уже не кучка оборванных и небритых арестантов, а монолитный живой треугольник, такой же, как тот, что пугал станичных богатеев в смутные ноябрьские дни семнадцатого года. В острие треугольника, как прежде, высился Василий Великий.

Лиловея от бешенства, сорвался с места начальник конвоя Константин Кочерга. Наезжая конем на Василия, занес над головой нагайку. Два шкуровских офицера, с десяток казаков бросились расталкивать партизан. Но те стояли наклонив головы вперед, намертво сцепившись ногами, будто дубы-близнецы, сросшиеся корнями. Треугольник их только покачивался из стороны в сторону, но не рассыпался.

– Развязывай руки! Иначе и шагу вперед не ступим, – оглушительно кричал Василий в самую морду Кочергина коня… Конь пятился от него, бешено вращая налитыми кровью глазами.

Кто-то из казаков побежал к крыльцу за атаманским распоряжением. Но там уже побелевший от злобы и испуга Михаил шипел Анохину:

– Передай, чтоб ослобонили им руки. Усиль конвой да ведите их к черту! Будет с меня! К черту, к черту!

…Заря застала Гурку с Акимом у входа в Дигорское ущелье. Позади у них остался многокилометровый путь по нехоженным горным тропам, проложенным дождевым потоком, по лесистому бездорожью, где столетние чинары в обнимку с дубами прятали от взоров небо, по голым каменистым кручам.

С лицами, посеревшими от бессонницы и исхлестанными в кровь кустарником, брели и брели они, волоча избитые ноги, все дальше в горы, к самым чащобам Черных лесов. Где-то должны были быть свои.

Попадались в пути вооруженные люди – пешие и конные, группами и в одиночку. Хлопцы обходили их стороной, особенно после того, как услыхали совсем близко за лесом бешеную перестрелку: осетин ская ли кулачья банда, шкуровские ли каратели пролезли уже в горы по следам отступавших красных – не разобраться пока было. Так лучше уж идти одним, без компании.

Крупная роса с шорохом скатывалась в прошлогоднюю листву, лужицами скапливалась в глубоких морщинках лопухов. Хлопцы вымокли до нитки, не хуже чем в добрый летний ливень. Но сейчас на виду у солнца, в предчувствии теплого дня сырость не угнетала, наоборот, взбадривала усталые мышцы, подгоняя вперед и вперед. От земли поднимались сладостные запахи прели и грибной сырости, а стоило поднять лицо к кронам – и его волной окатывал аромат почек, наливающихся соком молодых побегов. Запахи становились тем крепче, чем выше поднималось солнце. Да, это была весна. Она пришла и в горы, подкрадывалась уже к самому порогу вековых снегов.

Перед хлопцами неожиданно разверзся крутой обрыв. Обойти его можно было или низом, спустившись на самое дно ущелья, или верхом. Поглядев вниз, где еще клубился от реки холодный туман, Гурка поежился и предложил:

– Айда на гору. Там на солнце хочь обсохнем чуток…

Стали карабкаться наверх, держась все время края обрыва. Гурка, как на посох, опирался на винтовку, к которой у них не было ни одного патрона; Аким хватался за мокрые ветки, за скользкие стволики молодых чинарок.

Когда до верха оставалось метров сто, Аким, шедший ниже, вдруг дернул Гурку за штанину:

– Глянь-ка туда вон, за этот самый яр? Чи мне мерещится?..

Раздвинув разлапистую ветку, с которой так и сыпанул холодный дождь, Гурка замер от изумления: прямо под ними, метрах в двухстах от склона обрыва, желтела плоская крыша сакли с каким-то красным пятном посередине; ниже – вторая сакля, третья, потом еще с полсотни налипли одна на другой по противоположному выступу огромной глинистой выемки. Аул. Один из многих, затерянных в складках и морщинах лесистого ущелья.

Несмотря на ранний час, жизнь здесь кипела. По горбатым улицам-тропам сновали туда и сюда фигуры в черных бурках и коротких военных черкесках, кое-где сидели группами. Гурке и Акиму показалось, что в двух-трех таких кружках блестит что-то, похожее на крупное оружие. А на той крыше, которая оказалась почти под ним, ярким костром пылало алое полотнище.

Цепляясь за кусты, хлопцы соскользнули вниз шагов на двадцать и присели на огромном корневище – отсюда крыша сакли была видна отчетливо: двое парней и пожилая женщина, сидевшие на ней, прикрыв колени краями красного полотнища, сосредоточенно трудились над ним, обмахрившемся, изрешеченным большими и малыми дырами.

– Да ты глянь, это ж наше знамя! – облизнув пересохшие от волнения губы, сказал Аким.

– Оно самое, – хрипло отозвался Гурка.

Сомнения не было: это было настоящее красное знамя, тысячу раз пробитое пулями, прошитое пулеметными очередями, но все так же насыщенное алым цветом крови. И штопали его с определенной целью: его готовили к боям.

Да, знамя готовили к новым боям. И эти люди, собиравшие пулеметы, бегавшие с оружием по горбатым улочкам своего военного лагеря, тренировавшие коней там, внизу, у речки, неспроста поднялись с зарей – их ждали большие дела. Вот поднимется подлеченное знамя, полоснет на ветру заревом и в свете его двинутся лавой народные мстители. Захлестнет лава белогвардейскую нечисть, отнесет в море, как относят навоз весенние полноводные реки…

…За станицей утро разгоралось еще ярче, еще ослепительней. Над сизой Сунженской грядой, над прозрачными лесами Муртазата и холодной Владикавказской равниной плавилась и текла щедрая густая синь. Крупчатый иней, запорошивший ночью землю, под первыми же лучами солнца обратился в ядреную росу, и сейчас все сияло вокруг тысячами самоцветов. Земля многократно отражала небо, горевшее на востоке молодым розово-синим огнем, а на севере, куда медленно шла процессия приговоренных, светлевшее чужим отраженным сиянием.

В свежем воздухе реяли запахи голой весенней земли, горечь прелого листа, свежесть первой пугливой травки.

И чем дальше от станицы уходил Василий с друзьями, тем более властно эти родные запахи вливались в их души. Тускнело видение заплаканных лиц жен и детей, замирали в ушах причитания старых матерей. К живому, к весеннему, невольно тянулась их мысль. Взгляды ловили на обочинах то обрывок старой паучьей сети, утопающий в испарине, то почерневший, изломанный бурями цветок. В лощинке недалеко от моста заметили знакомый раскидистый куст шиповника. За его колючими ветками присаживались покурить в рукав и Мефод, и Иван, и Гаврила, когда ночами стояли у моста их караулы.

Ранним летом, когда земля входит в силу, цветет этот куст алыми, точно маленькие костры, цветами, а осенью пламенеет ядреными коралинами плодов. В самой гуще его, ближе к корням, пристроила свое гнездо птаха; ночами казаки часто слушали теплое, сонное попискивание ее птенцов.

Сейчас куст весь сверкал росяными ожерельями, будто на время прикрывал ими истрепанные зимними бурями ветви, обмякшие, убитые морозами плоды. На время… Ведь будут иные времена, потому что за зимой неизменно идет весна, а за весной и лето, когда земля наливается силой, и пламенем цветут похожие на маленькие костры цветы, когда у корней под защитой шипов птаха выводит своих птенцов.

Нынешнее же лето обещало быть особенно погожим.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю