Текст книги "Терек - река бурная"
Автор книги: Лариса Храпова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Может, Макушов и прикокнул без шуму? – хрипло спросил Антон.
Гаша округлившимися глазами уставилась на Данилу, дожидалась ответа, сама не зная почему, с похолодевшим сердцем. А тот, как на зло, не торопясь дожевал огурец, потом принялся выцеживать из баклаги поддонки. Только покончив с этим, отозвался:
– Кто же его знает?.. Разное люди говорят…
И принялся пить из стакана мелкими бережливыми глотками. Некоторое время в хате только и слышалось его тихое бульканье.
– Господи, погибели ему, подлюге-Макушу, нету, – сказала Гаша и, мгновение помедлив, прибавила запальчиво:
– Я все одно завтра к Пашке поеду с бричкой, подсоблю картошку перевезти…
И оглянулась на Антона – не станет ли отговаривать? Но он в ответ согласно опустил свои дремучие ресницы.
Данила, допив, перевернул стакан донышком кверху, позвенел о стекло обгрызанным черным ногтем.
– Скончалась матусенька нонче рановато, а я и не захмелел еще вовсе… Подсобить, оно дело ладное, только ж гляди, девка. Тут с хитрецой треба… Я вот Легейде быков да корову сберег, так тут комару носу не подточить – чисто…
– Ну? Сховал где-либо?! – встрепенулась Гаша.
Данила зачем-то поглядел на дверь, пьяно погрозил ей пальцем:
– А ты не ори, испортишь, дело… Говорю, чисто! Вернется Мефод – спасибо скажет…
– Хошь, дядька Данила, спиртом тебя угощу? – неожиданно добрея, сказала Гаша. Данила мутным взором нашарил ее лицо, внимательно рассмотрел его:
– А ты, Агафья, много поумнела и красивше стала, как в городе побывала…
Гаша, коротко засмеявшись, встала и подошла к горке, где среди посуды хранился в литровой бутылке спирт, данный ей для врачевания доктором Питенкиным. Приняв доверху налитую стопку и кружку с водой, Данила долго, зажмурившись, нюхал спирт. Антон, уже утомленный и совсем охрипший, спешил порасспросить об интересовавших его вещах.
– Значит, говоришь, недовольны казаки кибировцами? – с одышкой, насторожившей Гашу, выпытывал он у Данилы.
– Которые недовольны, а которые даже премного довольные.
– Ну, а кибировцев в станице дюже богато?
Данила, загребая ногами, перешел от стола на порог боковушки и, нюхая из стакана, умиленно глядел в самые зрачки Антона.
– Сотню с двумя пулеметами Кибиров оставил, а сам в Змейке сидит, а то в Ардон к теще на блины промышляет, веселый он мужик, скажу тебе… Той сотней самый Козинец командирит. Окромя кибиров-ской сотни, наших с полторы сотни наберется – у каждого офицера по взводу. Мальцов еще учут, Анохин с плацу не съезжает. Попеременно в окопах сидят… Как кермены им под зад дали, так и сидят с той поры.
– А от Савицкого что слыхать?
– А что там слыхать!.. Мальцы, Гаврюшкин да Васильев, пробирались до села, да чего с них спросу…
– Ты бы наведовался до нас с друзьями-приятелями… Все б нам с Гашей повеселей было…
Гаша тут же певуче подхватила:
– Будьте гостечком, заходите, не чурайтесь нашего дому… При батьке небось не вылазали от нас…
Данила снова пьяно погрозил ей пальцем.
– При батьке одно, а теперича люди сторожкие стали, обходят, ежли что не так… Кто вас знает, чи вы покраснели, чи побелели, покуда в городе были… Теперича оно так: нонче одно, завтра – дно. Нд… Черт! Ну и блажен твой спиртик, этаким, прости господи, аспидом в кишки кинулся, аж слезой прошиб. Я вон и то, как вертался нонче с лесу – шесть дён с теми быками валандался, хай им грец, – и то цельное утро мозговал: идти или не идти до старых приятелей. Как еще встренут? А ничего, обошлось. Премного благодарен – потешили. Спиртик, прямо сказать, дюже хорош…
Провожая гостя, Гаша уже у ворот снова, как добрая хозяйка, напомнила:
– Вы ж заходите, не требуйте…
А на завтра с зарей запрягла Урку и, стараясь не делать шума, выкатила подводу на пустынную улицу. Поехала, с опаской оглядываясь на закрытые еще макушовские ставни.
Паша встретила ее недоверчиво, долго не могла взять в толк, чего хочет от нее девка. А поняв, посморкалась в платок, утерла слезы, пошла будить Петра. Хлопец без лишних расспросов влез к Гаше в бричку, вяло и сонно жуя сунутую матерью горбушку хлеба. Паша вышла их проводить; прихворнувший младенец безотрывно лепился к ее исхудавшей, высунувшейся из расстегнутой кофты груди.
До Дмитриевского огорода было рукой подать. Картошка там на пригорке хорошо подсохла, и до обеда Гаша с хлопцем перевезли почти половину урожая. В обед Петро, деловито подведя итог трудам, изрек:
– Еще б и тыквы перевезти зараз, да двоим до вечера не управиться… Пойду Евлашку Савицкого кликну…
Евлан пришел сразу же, но помощником оказался плохим. Он все оглядывался в ту сторону, где за ручьем стояла недавно отцовская пасека, был рассеян и вял; да и тыквы уродились крупные – не под силу такому мальцу.
– Ну, картоху выбирай, слабосил, – досадливо сказал ему Петро. – Мы же не задарма тебя привадили: нашу кончим, да к твоей бабке Егорьихе на огород переметнемся, картоху выберем…
Евлашка скучным голосом отозвался:
– А у нас ее нема…
– Чего нема? – не понял Петро.
– Картошки нема. Бабка Савичиха с девками перекопала и Кочерге на спирт продала… По рублю двадцать за чувал дал!
– Ах, она гадина! – вырвалось у Гант. – Как же это она ваше добро-то посмела?!
– Да хочь бы батькино только! – встретив сочувствие, оживился хлопец. – А то в бабушки Григорьевой огород прямо с подводой вкатилась!.. Бабука до нее с тяпкой кинулась:.куда влезла? Грабить? А она, Савичиха-то: молчи, говорит, красноштанная, покуда самою тебя туда же, где Лизка твоя, не упекла… Ну, бабука поплакала… Вот вырасту я – всех Савичей поизведу! Я им и за мамку, и за бабуку, и за батьку зараз!..
Евлашка потряс куда-то в сторону станицы маленьким кулачком, покрытым цыпками, и, не сдержавшись, всхлипнул.
– Ну, будет, казак! – строгим, отцовским голосом прикрикнул Петро. – А извести Савичей следует, особливо Мишку-гада! Это он наших матерей мором морит, чтоб Кибиров его хвалил. Он ему надысь в Змейку ведмедя цельного со шкурою повез… Романько в кукурузе ведмедя подстрелил, а он, Савич, тут же ему полета рублей сунул и повез, а вернулся – на боку сашка, золотом вся горит, сам Кибиров ему привесил.
– По матери небось соскучился? – спросила Га-ша, неумело оправляя на Евлашке застиранную рубашонку. Мальчик разгреб босой пяткой сухую крупчатую землю, не поднимая заплаканных глаз, признался:
– Соскучился… Я у ней каждый день бываю, голос слушаю, а в лицо не вижу…
– Как же это?..
– А я к амбару сзади захожу, с огородов, а там в стене трещина есть… Скрозь нее даже глаза видать, только которые чьи – не разберешь… Ну, я сажусь подле и книжку читаю, а они и мамка слушают… Каждый день ждут, радуются, как прихожу… Это я сам придумал – книжку-то!
И вскинул на Гашу посветлевшие глаза, дожидаясь одобрения. Она задумчиво качала головой, глядя куда-то поверх его головы.
– Нынче читал одну… "Кавказский пленник" называется, как там Жилин и Хажилин к татарве в плен попали, а они плакали… Гурка один да Акимка Литвишко зубы скалили: повеселей, говорят, приноси чего-нибудь, а то потопнем – тетки море наплачут…
– Плачут, говоришь? – спросила Гаша.
– Животом многие из них маются, грязно их кормют, да и вода тоже…
– Хворают, говоришь?.. Ну, вишь, как грамотным красно-то быть! Завсегда людям сгодишься…
– Батька меня обучил книжки-то читать! – с гордостью произнес хлопец.
– Хороший у тебя батька, – рассеянно погладив по давно не стриженной мальчишечьей голове, сказала Гаша. Евлашка доверчиво потянулся к ней:
– Не брешешь?.. Сама знаешь аль люди говорят?
– И сама, и люди говорят…
– Ну, вот… А мамка одно его ругает… Загубил он нас всех, говорит. Не любит никого, и дитя – это меня бишь – ему не жалко…
– А ты не слухай ее, она – баба, все бабы так…
– Вот, вот! – подхватил Петро. – И моя мать одно жалится: "Бросил нас на погибель, не пожалел деток малых; нехай те, у которых семьи нема, правду шукают; головы не сносишь, кто нас сирых прокормит", – передразнивая слезливый голос Паши, монотонно произнес он. И, стягивая к носу гусенички-брови, солидно прибавил:
– А я-то знаю: ежели ты честный, за революцию голову не пожалей…
– Гля, ты! Как мой батька говоришь… Это тебе батька твой сказывал? – воспламеняясь, уцепился за товарища Евлашка.
Гаша, оставив мальчишек, в задумчивости отошла за бричку, легла в тени.
Уже в сумерках, разгрузив последнюю бричку, Гаша отъехала от Дмитриевского двора. У ворот напротив, спрятав руки под фартук, стояла Нюрка Штепиха, рябоватая, злоязычная бабенка, славящаяся в станице тем, что могла переговорить всех и всякого. Еще будучи девкой (замуж за молчуна Ипата она пошла лишь в прошлом году, после смерти его первой жены), Нюрка привечала Гашу, красоте ее не завидовала, не раз семечками делилась. Да и сейчас не со зла, а скорей из желанья поговорить, она крикнула от своих ворот:
– Гляжу, Гашка, лиха себе шукаешь?! Средь дня на глазах целой улицы ездишь до красных лупырей…
Поравнявшись со штеповскими воротами, Гаша выпрыгнула из брички.
– Чего пужаешь-то? Ну? Кто и что мне за то сделает, что сирым пособила?
– Отступись, девка! – зашептала Нюрка, доверительно беря ее за пуговку кофты. – До их ворот люди подойти-то страшатся, не токмо что…
– Ну!. И ты страшишься? – глядя в самые зрачки узеньких Нюркиных глаз, как-то особенно значительно попытала Гаша.
Нюрка стрельнула взглядом вдоль улицы – она была пуста (при кибировцах станичники к вечеру забивались в хаты от всякой лихой напасти), прищурилась на девку:
– Ну и страшусь… средь дня с судьбой залицаться.[35]35
Залицаться – нагло заглядывать в лицо.
[Закрыть] А смеркнется – аду, ежли надо… Пашка сидела, так я с детями пять ночей ночевала… Харчей тоже износила туда – не перечесть…
И заключила со вздохом:
– Нонче так: людей выручаешь – все одно, что в займы даешь, – может, и с тобой надысь такое же случится…
– То-то ж! А меня пужаешь…
Через плечо Нюрки Гаша заглянула во двор – нет ли кого поблизости. Во дворе ковырялись в земле Нюркины приемыши, трехлетний хлопец и девчонка пяти лет. Гаша снизила голос до шепота:
– Слышь, товарка, есть до тебя дело сурьезное…
Нюрка так и наструнилась от любопытства. Прижав ее грудью к косяку калитки, Гаша принялась выкладывать то, что надумала нынче, лежа на огороде под бричкой.
Нюрка все уводила глаза – то во двор, то вдоль улицы, но кивала головой, морщила узкий лоб, обдумывая. Наконец, нетвердо сказала:
– Ежли мужиков не примешивать, одним нам, бабам, попытать, то можно бы…
– Ну да! Бабы за баб… Так же и я говорю, – горячо убеждала Гаша.
– Ты обожди… Я помозгую трошки, завтра скажу, – шептала Нюрка, но тут же, уже подожженная Гашиным пламенем, строила планы:
– Баб бери, какие помоложе. Они и пожалостливей и посмелей, а как с кучей детей, то уже будет хвост поджимать… Я с нашей улицы попытаюсь подбить Матрену Лепехину да Надежду Дзюбу. Эти бабоньки думные, самостоятельные, не то что иные… Ежли и не согласятся, так не продадут. Так, говоришь, позахворали бабы? Ну, а то ж не прилипнет разве болячка – такое пекло стоит! А детям-то, детям-то каково, без матерей сидят? У Легейдихи вон четверо, у Поповичихи – куча, ну, у той хочь старшенькие… А твой-то как, очухивается? Так до дому и привадила! Небось и обкрутилась так-то, на-тихую?
– Ну, ладно уж тебе… Гляди, Нюрка, мозгуй, значит… Завтра я до тебя добегу. И ни гуту мужику, слышишь? – сказала Гаша, по-мужски крепко тиская Нюркину шершавую, пахнущую навозом руку.
– Вот те истинный крест, сказала же, – торопливо побожилась Штепиха. – Ну, ступай. Вон уже свекруха Дзюбихина с калитки вылезла…
И громко, чтобы услыхала Дзюбиха, посоветовала:
– Нет уж, свинок нонче ни у кого не выторгуешь, сами съели… Поищи на другой улице…
Гаша отошла к подводе, а Нюрка неспешной походкой, важно пошла закрывать ставни.
V
Рассвет в этот день выдался холодный, росистый. Бойцы промокли, перепачкались землей, пока пробирались кукурузными полями и зарослями вдоль Дур-Дура. Шли, нарочито не прячась, с разговорами и улюлюканьем. В одном из загонов, в неглубокой лощинке, напоролись на сонный кибировский дозор и подняли такую пальбу, что она гулом отозвалась окрест на буграх и в балках. Все рассчитано было на широкую демонстрацию керменистского замысла. Кроме того, для верности в Магометановское были отправлены три лазутчика, которым предстояло распространять слух о том, что красные заняли змейскую дорогу.
Перевалив Сунженскую гряду, с которой открывался широкий вид на выгоревшие поля Силтанука и подернутую легкой дымкой зеленую глыбу Муртаза-та, стали спускаться к Змейке, сверкавшей среди кустов причудливыми своими изгибами. Вдоль речки, следуя ее капризам, вилась пыльная, избитая копытами дорога. Около полудня подошли к ней. Результатов вылазки ждали только к ночи, потому окапывались и маскировались не спеша.
К обеду придавил зной, марево заструилось над равниной Силтанука, над буграми. Бойцы нехотя всухомятку поели и разлеглись в куцых пятнах теней от придорожных кустов, на валках вывороченной сырой земли.
Евтею из его окопчика, вырытого по левую сторону дороги, хорошо видна и сама дорога, источавшая зной каждым своим камешком, и окопы, нарытые ближе к речке. Как раз напротив него лежал у своего укрытия под кустом боярышника Савицкий; левей, за белым валуном, окруженным зарослями лопуха и чертополоха, разместились с пулеметом Легейдо, Жайло и несколько парней-осетин, их учеников. Позади и с боков, за гребешками чертополоха шли окопы сотни Дзандара Такоева.
Наметанным глазом служилого рассматривая и оценивая засаду, Евтей натолкнулся взглядом на парня в войлочной шляпе, одного из учеников пулеметчика. Чем обращал на себя внимание этот парень, Евтей не мог сказать – таких войлочных шляп и черных пристальных глаз в селе было сколько угодно. Лишь однажды Евтей перехватил его странно длинный, как бы выслеживающий взгляд, брошенный на Василия Савицкого. Может быть, с тех пор войлочная шляпа со слипшимися махрами и попадалась всякий раз ему на глаза.
Лежа под кустом орешника, терпко пахнувшего припеченной листвой, Евтей жевал сыпучий чурек, положенный ему в дорогу хозяйкой, и глядел, как по ту сторону дороги двое парней-осетин из жайловских учеников заправляют пулемет, а Иван с двумя другими в мшистой тени под камнем играет в карты. Пятый парень – тот самый, – сдвинув на лоб шляпу, чистил свой наган, любовно перекидывая его с ладони на ладонь. Евтей засмотрелся, как колюче поблескивает добротная сталь. Как бы играя, парень вскинул наган к носу и, перебегая с цели на цель, провел им в воздухе линию. Евтей перестал жевать, затаив дыхание, проследил за движением оружия: наган остановился дулом прямо напротив головы Василия, покоившегося в дреме на невысоком бруствере. Чурек вывалился из Евтеевой руки, а из глотки едва не вырвался крик. Но блестящий комок металла тут же отметнулся в сторону… Евтей вытер со лба холодный пот, вслух ругнулся:
– Черт-те что!.. Прительмешится же такое…
И окликнул окопавшегося по соседству рыжего осетина, чтоб узнать, кто тот парень в шляпе. Но осетин, оказалось, не знал по-русски и не понял, чего от него хотят.
Евтею снова вспомнился стерегущий взгляд парня, и подозрение, до сих пор смутное, остро засосало сердце.
Прикрываясь веткой, он еще раз внимательно оглядел парня. "Неужели кто из Токаевых? Обмануться в том взгляде я не мог, слава богу, вижу еще добре. Да, но кто из наших, окромя меня да Василя, знает про Мишкино убийство? А из тех, из офицерья макушовского, никто не скажет… А там, кто ж его знает! Может, и сам Василь в Христиановку до суда ездил, а оттуда и слух пошел, вот кровники и определились, выслеживают. Нельзя мне этого анчихриста с глаз спускать, покуда не дознаюсь, из какой он фамилии… Небось бою дожидаемся, чтоб под шумок такнуть"…
Оглянувшись кругом, Евтей осторожно взял на мушку войлочную шляпу и притаился в терпеливой позе охотника.
Часа в три пополудни дозорный, лежавший на высоком выступе у дороги, сообщил: от Змейской движется три всадника. Из окопа в окоп, как по проводам, побежала команда Дзандара: затаиться, всадников пропустить; когда минуют укрытия, ударить в воздух.
Три подвыпивших кибировских офицера двигались неторопливо, увлеченные каким-то спором. Кругом все замерло. В напряженной тишине отчетливо звучали сиплые пропитые голоса да похрустывал щебень под коваными копытами коней. Офицеры миновали первые окопы и были уже напротив средних, когда вдруг кони под ними зашалили. Буланый злобноигривый жеребец, шедший крайним слева, скосив глаз на обочину, всхрапнул, пошел шагом назад и в бок. Два других задвигали удилами, торчкам наструнили уши. Офицеры огляделись. Один из них, наверное, самый трезвый, сразу же хватил рукой висевшую у пояса бомбу. Конь его, испуганный резким движением, встал на дыбки, взметнул целое облако пыли.
– Сдается мне… что-то не то здесь, – с запинкой произнес другой офицер, разворачивая коня.
– Ба-а… Никак впоролись… Вертай назад, казаки! – крикнул тот, что был на буланом жеребце.
И тут кто-то из христиановцев, испугавшись, видно, что кибировцы уйдут в обратную сторону, бабахнул из берданки. Выстрел, разверзнув тишину, отдался в буграх, пошел по балкам дробиться эхом. Двое коней с седоками, успев развернуться, поскакали назад, к Змейской, третий – вперед, к Магометановскому. Вслед им грянула пальба, сопровождаемая густым дружным "ура" и холостой трескотней пулемета.
– Привет там их высокоблагородию! Хай в гости дожидается! – перекрывая шум и треск, во всю силу легких кричал выпрыгнувший из окопа Василий. Офицеры отстреливались на скаку, не замечали с перепугу, что весь огонь идет мимо них. У крайнего окопчика грохнула бомба, засыпав землей Ландаря.
Лишь двое остались безучастными к этому переполоху. Один из них прятался в тени за выступом белого камня, второй незаметно следил за первым с другой стороны дороги. Уже когда в окопах принималась команда Дзандара, Евтей понял, что это должно свершиться сейчас. И войлочная шляпа, хорошо видная даже в тени, ни на секунду не уходила от его взгляда, прищуренного на мушку, а палец, лежащий на курке, занемел в ожидании. И вот рука там, в тени, поднялась; медленно прочертил линию в воздухе блестящий кусок металла. Лежащие там же, за камнем бойцы были заняты офицерами. Никто, ни одна душа не увидит сейчас, с какой стороны ударит пуля в голову Савицкого.
Еще миг – и наган, наведенный на щель, замирает. Евтей разгибает занемевший палец, снова прикладывает к курку и чувствует, как в пальце толкается кровь.
Еще миг… Рука с наганом неожиданно начинает опускаться, голова в шляпе клонится к руке. Евтей, дернувшись всем телом, спускает курок, и пуля его летит куда-то в небо над камнем; звук выстрела присоединяется к общему ансамблю пальбы. Пот заливает глаза, Евтей смахивает его рукавом. А Василий уже выпрыгивает из окопа, кричит что-то вслед кибировцам, и рука с наганом снова целит в него, в самый затылок. Закусив дрожащие губы, Евтей ловил на мушку шляпу. Когда палец его уже ложится на спуск, наган в чужой руке резко взметывается вверх. Из всех выстрелов Евтей отчетливо слышит только этот, хлопнувший где-то над головой Василия. Евтей, снова облившись потом, в бешенстве отшвыривает винтовку и выпрыгивает из окопа. Парень в шляпе в тот же миг тоже вскакивает с земли и идет к Василию. Евтей ускоряет шаг, почти бежит. Пальба прекращается, бойцы высовываются из окопов, заливаются хохотом.
– Ну, теперича обеспечено! С перепугу им тут дивизия прительмешилась!
– И как скажи, мать честная, я ему в самый козырек угодил, а метил ведь в гузну!..
– Небось до самой станицы те двое не передохнут…
– Зачем, Устин, с ним привет своей тетке на Змейку не послал?!
– Да надо бы! Она б им по доброте сердечной шаровары щелоком отбанила!
Евтей, тяжело дыша, подбегает к окопу Василия, готовый сходу вцепиться в осетина. А тот вдруг бросается к Савицкому, хватает его за руку и… пожимает ее… Не добежав нескольких шагов, Евтей останавливается и без сил опускается на землю. Перепонка ли у него в ушах дрожит, голос ли у осетина срывается, только слова, долетающие до него, вибрируют и дребезжат, будто говорящий на губах пальцами играет.
– Мир будем на веки делать… Я – кровник твой, ты – кровник мой. Твой брат убил мой брат, – слышит Евтей. – Я тебя убить – долг мой, закон дедов велел так. Еще так, как я, никто не сделал: спину кровника видал, а не стрелял. Я один так делал, я спину твою видал, а не стрелял… Адат плохой считаю, зачем он не сказал, как кровник быть, когда есть у них один враг общий?.. Я сам думал, я много трудом думал… Я и стрелял и не стрелял… Рука сам отводил… Вот этот самый рука, она хотела тебя убить. Теперь она делала мир… Врага вместе бить будем… Давай мне руку?
И только тут замечает Евтей, что у парня искусаны в кровь губы, что щеки его серы, несмотря на зной: видать, в самом деле, трудно решался восстать против адата.
Василий что-то говорит ему в ответ, но Евтей уже не слушает. Он встает на одрябшие, шаткие ноги и грузно бредет через дорогу. Под бешметом зябкими пупырышками шершавится спина. Он садится возле своего окопчика, опускает в него, стынущие ноги. Отсюда ему видно, как Василий с осетином мирно сидят на бруствере, сворачивают самокрутки, набирая табак из Васильевого кисета. Евтей долго и отупело глядит на них. Потом он замечает свою винтовку, отброшенную шага на три от окопа, и заставляет себя подняться, чтобы прибрать винтовку с глаз товарищей: пусть никто не узнает, отчего она очутилась там, отчего сегодня у ее хозяина прибавилось седины в висках…
Ночью с наблюдательного поста, оставленного на Сунженском гребне, бойцы напряженно всматривались в обе стороны от хребта – с одной стороны петляла капризная Змейка, с другой шумел воинственный Дур-Дур и расстилалась безбрежная Владикавказская равнина. Во тьме, дышащей тревогой, на равнине различались две кучки бледных дрожащих огней: это перемигивались Христиановское и Николаевская.
Расстояние между станицей и селеньем казалось сейчас еще меньше, чем при ярком свете дня. Бойцы – и казаки и осетины – долго в раздумье глядели на равнину, и одну и ту же мысль навевали на них эти огни, переговаривающиеся в гуще ночи. Мысль о том, что близость и дружба всегда видней на черном фоне тяжелых испытаний судьбы…
Около полуночи снизу от Дур-Дура донеслись неясные звуки – то ли шелест листвы, то ли человеческий шепот. Через час лазутчики пришли с вестью, что кибировцы двинулись из Магометановского, обходя стороной засаду красных. Этого бегства бандитов от соседей-магометановцев и добивался отряд Дзандара Такоева. Бойды, затаившись, до самого рассвета слушали, как шуршат шаги отступающего обратно в Змейку врага, – сильного и многочисленного, но обманутого, ослепленного беспрецедентной дерзостью керменистов.
На другой день бойцы, окрыленные успехом, возвращаясь в селенье, пытались даже напасть на Николаевскую, но из окопов их встретили огнем сразу несколько пулеметов. Пришлось уйти, захоронив пока надежду на возвращение в станицу…
VI
…Вечерами в хату к Бабенковым все чаще наведывались гости. В горнице пили араку, принесенную за пазухой, угощались нехитрой хозяйской закуской и толковали о разных разностях, перемывали косточки атаману и офицерью. Антон сидел в постели, привалившись к подушке; рана в предплечье совсем затянулась, руку уже можно было поднять, а другая рана еще кособочила шею, теснила дыхание. Под строгим Гашиным надзором Антон не пил араки и больше молчал, слушая других. На собраниях поначалу на правах старинного друга семейства верховодил Данила. Но по мере того, как гости осваивались и речи их принимали все более откровенный и серьезный характер, вниманием завладевал Степан Паченко, казак смиренного, но хитроватого вида и поведения, лишь с месяц назад прибившийся к родной станице после многих послефронтовых злоключений. Был Степан немногословен, говорил тихо, но злым въедливым тоном, к которому невозможно было не прислушаться. Вечер за вечером он настойчиво и методически выпытывал у Антона о городских событиях и незаметно для него, простака, не искушенного в политике, все выведал и свел в одно целое. После этого гости поглядывали на Антона выжидательно, а в разговорах становились все злей – сдержанность Антона их раздражала.
Кроме Степана и Данилы, наведывались Игнат Онищенко, Инакий Гречко, Андриан Пушкевич – все соседи, с одной улицы, женатые и детные. С края станицы приходили кумовья Данилы – Постниковы Иван и Митрий. Старшую девку Ивана кибировцы на прошлой неделе заманили к бабке Удовичихе; Иван был зол, взлохмачен, много пил, не пьянея, и грохал время от времени по столу железными кулаками, давая этим исход своему горю. Двоюродный брат его Митрий, рыжеватый жидкоусый казачишка, озлился на кибировцев после того, как те свели со двора его строевого кабардинца, коня редкой золотистой масти, которым хозяин безмерно гордился в былые времена. У Онищенко и Гречко тоже пошатнулось хозяйство, реквизированное на алтарь белого отечества. Пушкевич, оставшийся, как и был, при пустом безлошадном дворе, боялся бичераховской мобилизации и льнул ко всякому, кто болел тем же.
– За кои грехи пойду вшей кормить?! – напившись, вопрошал он у каждого, даже у старой бабы Ориши, слушавшей его с неизменной своей горестью, готовой в каждое мгновенье излиться слезой. – Ты скажи, за какие? Царевых четыре года кормил на германской? Кормил! Ну, и нема у меня больше кровушки… Не трожь меня, значит! Не пойду я в окопы, и баста! Хай меня наикраще детишки мои с бабой сожрут, чем бичераховские воши! Верно говорю, бабка Ориша? Ты вон сама без кормильца осталась, чай, знаешь, каково это?..
– И-и, голубонько, был бы жив мой кормилец Кирюша, разве подала б я гостечкам на стол такое-то, – тянула Бабенчиха, сморкаясь в мокрые кончики платка. Слезы ее мутными градинками падали в махотку с вареной картошкой, неслышно капали на обмякшие плечи Андриана, когда она ставила махотку на стол.
Низко поводя хитроватыми прозрачно-желтыми, как у совы, глазами, Степан тем временем тянул из Антона:
– А как там, в городе, насчет земли слышимость?
Видя, как на него обращаются трезвеющие ждущие взоры гостей, Антон медлил с ответом, собирал все свои познания в области земельного вопроса.
– У самого на этом деле все сердце спеклося – спасу нет! – надсадно побулькивая горлом, говорил он. – Земельный вопрос, он самый что ни на есть сложный в нашем крае…
– Знамо, а то как же, наций много, а земля – она одна, кормилица, – хрипел пропитым басом Онищенко.
– Большевики так объясняют, чтоб, значит, равенство в земле полное было… Слухал я одного человека. Ной Буачидзе прозывался. Может, слыхали? Он это понятно и здорово говорил, почто ингушам ихнюю дедовскую землю отрядить надо… И еще беспокойство высказывал за казачьи юрты, кои отдать надо было. Покуда, говорил, для тарских, акиюртовских, Сунженских, фельдмаршальских казаков равноценных юртов не подобрано, Советская власть не даст ингушам их станицы трогать с места…
– То-то ж – не стронули. Ажник в шею турнули! – жмякнул кулаком по столу Иван Постников.
– А кто ж тут виноватый! Ну, кто!? – нервничая и краснея, вскричал Антон. – Не перли бы сунженцы поперед батьки в пекло, оно б и было, как Буачидзе говорил… Послухались своего офицерья, Рощупкиных да Соколовых, поперли за контрой, вот их ингуши, как ворогов Советской власти, и турнули… Теперича Совнарком их дела распутывает… А ты плачешься за сунженцев: ажник в шею их, бедных!..
– Плакала кукушечка, – некстати запел захмелевший Данила.
На него зашикали. Степан, поднявшись из-за стола, пошел поднять упавшую из-под руки Антона подушку.
– А ты того, казаче, не дюже трепыхайся, побережись… Мы тут разное плести будем спьяну, почто ж хозяину сердцем надрываться…
– Да какой я, к бесу, хозяин тут? – успокаиваясь, махал рукой Антон…
– Не беднись, Антошка, друг мой младой! Сам знаешь, – хозяин ты уже тут. Гашка ж нипочем тебя отсель не отпустит! – хохотал Данила, а Антон конфузливо оглядывался на пригорюнившуюся в уголочке бабу Оришу.
Гаша в последнее время вечерами дома почти не бывала. Чуть стемнеет – платок на голову и за порог по каким-то своим делам. Антон провожал ее ревнивыми тревожными глазами, а потом весь вечер был сам не свой, раздражался на гостей, без причины горячился в разговорах.
У Гаши меж тем дело продвигалось не шибко: немногие из обойденных ею баб и девок дали ей свое крепкое согласие. Большинство же, выслушав ее, поджимало губы. А Ефросинья Дыхалиха даже пригрозила донести, куда следует, за крамольные ее разговоры.
Гаша в тот вечер вернулась рано, еще гости сидели, я была чем-то расстроена: в каждом ее жесте Антон чуял неладное. А на завтра она ушла снова, сказав, что к Анисьиным. И опять Антон разволновался, почувствовав обман. К Проське она не могла пойти, потому что, вернувшись из города, явно не благоволила к ней. Подружка сама забегала к Гаше раза три. Разодетая, с шелковым платком на плечах, с семечками в узелке, Проська отчужденно сидела на краешке стула, лузгала семечки в кулак и стрекотала, авторитетно рассуждая о войне и станичных новостях. На третьего Спаса посватался к ней кибировский сотник Козинец; через месяц назначили свадьбу играть.
Проська важничала, вскидывая конопатый носик, хвалилась:
– Он у меня хочь и не дюже леп из себя, зато у его батьки винокурня да дом, что тебе чаша полнехонькая… Да и за меня батька пару быков дает да первотелку буреную. Мой батька – не то, что дядя Кирюха, – царствие ему небесное! Оставил вон тебя бесприданницей… А мой батька не задирался перед кибировскими людями: в гости сейчас зазвал офицериков, пару гусок на стол да четвертушечку, ну и привадил. А солдатня, она видит, где офицеры гуляют, за три версты дом обходит… Ну и осталось хозяйство в цельности… Вот как уметь надо… А теперича вот батя даже породнится с офицером…
Гаша, слушая Проську, неопределенно пожимала плечами, встряхивала серьгами, сдерживаясь, чтоб не нагрубить; а в последний раз не сдержалась-таки, сказала:
– Не ерепенься загодя – за бандюгу идешь…
Проська прикусила язык, широким жестом сыпанула на стол жменю недолузганных семечек и ушла, кинув через плечо:
– Завидки берут, обнищалая?!
И больше не являлась. Гаша, затевая свое дело, и не подумала обращаться к закадычной в прошлом подружке. И пропадала она – прав был Антон – в других местах…
Утром с похмелья у Макушова крепко трещала голова: вчера здорово кутнули у батюшки. В правление он пришел только к обеду, после того, как дневальный Гринька Чирва уже в третий раз доложил, что приехали из Змейки от Кибирова.
Толстоносый хлыщеватый прапорщик в фуражке Импровизированного образца дожидался атамана, нетерпеливо расхаживая в прохладной комнате с только что вымытым полом.